месть г-на Оже раскроется из повествования, которое им предстоит прочесть.
Через три дня после этой бурной сцены между слугой и господином к кюре маленького прихода Сен-Никола-дю-Шардоне, или дю-Шардонере (читатель волен возводить этимологию этого названия либо к растительному, либо к животному царству) явился бледный, с осунувшимся лицом мужчина, который держал себя робко и еле волочил ноги.
Был час пополудни; стоял великолепный осенний день, ясный, словно улыбка старика или закат солнца.
Кюре уже отобедал. Все свои службы он закончил. Сидя в саду на скамье из дерна, он читал, но не молитвенник, а недавно вышедшую брошюру, которую одни приписывали г-ну де Мирабо, другие — г-ну Марату, третьи — еще кому-то.
Как бы то ни было и кто бы ни был автором брошюры, она принадлежала к числу горячо патриотических писаний.
Этот почтенный кюре, воспитанный милосердием века и очарованный философией Пор-Рояля, исповедовал какую-то причудливую, до конца еще не определившуюся веру, которая спустя шестьдесят лет будет представлена доктриной аббата Шателя, — это была смесь неверия и религии, представлявшая собой некое революционное верование, предназначенное для честных людей, верование опаснейшее, ибо оно не требовало от людей верить в Бога!
Однако почтенный кюре глубоко над этим не задумывался, ведь прошло время прелатов, которые согласовывали жизнь духовную и совесть ad usum Ecclesiae note 29.
Наш кюре, напичканный патриотическими и философскими сочинениями, чтил Бога, но бесконечно больше времени, чем ему позволил бы папа римский, посвящал земным делам Франции. Он, конечно, был одним из тех пастырей, что через четыре года с восторгом присягнут Конституции и помогут Революции выйти из младенческого возраста; из тех честных утопистов, чистых сердец, безупречных предателей, что с головой выдадут якобинцам короля и Бога, если, конечно, Бога можно выдать людям; он был одним из тех священников, от услуг которого с таким презрением отказалась королева, когда увидела эшафот, заслонявший от нее небо.
Вот почему аббат Боном (отличная фамилия для христианского пастыря) читал эту брошюру, когда его служанка мадемуазель Жаклин крикнула ему в садик, сможет ли он принять растрепанного и бледного мужчину, о ком мы только что упоминали.
Аббат велел впустить к нему этого человека, но предварительно спрятал брошюру в густой кустик резеды, растущий под скамьей.
Подобно врачам, священники немного физиогномисты; следует признать, что даже в спокойные времена мы обращаемся к пастырям лишь тогда, когда нам без этого совершенно не обойтись, так что у священников выработалась привычка и способность заранее задавать себе вопрос, какой услуги пришел просить у них человек.
Аббат Боном, определив по его внешности, что человек этот из простонародья и сильно смущен, снова сел на скамью, повернул к нему свой нос, отягощенный большими очками, и, решив держать пришедшего мужчину на почтительном расстоянии от себя, обратился к нему со следующими словами:
— Итак, сударь… Что вам от меня угодно?
Человек остановился; было заметно его притворное или настоящее волнение: в дрожащих руках он мял шляпу.
— Плохое лицо! — прошептал аббат Боном. — Плохое! И он забеспокоился, услышит ли мадемуазель Жаклин, его горничная, если он ее позовет, и ответит ли на зов.
Человек прекрасно понял, какое впечатление он производит, и напустил на себя еще более смиренный вид.
— Господин кюре, — пробормотал он, — я пришел сделать вам одно признание.
«Вот оно что! — подумал Боном. — Он вор, за ним гонятся… Дело дурное!»
— Сударь, — возразил он, — священник — не нотариус; он не принимает признаний, а выслушивает исповеди.
— Именно эту милость я и желаю получить от вас, господин кюре. Не угодно ли вам позволить мне исповедоваться? — спросил растерянный человек.
«Черт бы побрал этого нахала! — подумал кюре. — Я так приятно отдыхал после обеда, когда он явился…»
— Но, позвольте, милостивый государь, исповедь — очень серьезное дело, — вслух сказал он, — ее в саду не принимают. Подождите, пока я буду в церкви, в исповедальне, а там посмотрим…
— В таком случае, господин кюре, позвольте мне спросить, когда вы будете в исповедальне.
— Завтра, послезавтра…
Человек в отчаянии затряс головой и воскликнул:
— О, я не смогу ждать до тех пор!
— Сожалею, сударь, но на сей счет я придерживаюсь тех правил, что сам себе поставил. Я исповедую утром, с восьми часов до полудня, и никогда позже, только в случае крайней необходимости.
— Уже слишком поздно, господин кюре, слишком поздно! Мне необходимо отпущение грехов сейчас.
— Я вас совсем не понимаю, — с тревогой сказал Боном.
— Однако понять это очень просто: перед смертью мне необходимо получить отпущение грехов.
— Дорогой мой друг, позвольте вам заметить, что вы отнюдь не выглядите человеком, которому грозит смерть.
И кюре заерзал на своем сиденье из дерна, все более тревожась тем, какой оборот принимает это дело.
— Но именно это и случится примерно через час, господин кюре.
— Почему же?
— Потому что, получив отпущение грехов за мое преступление…
— Значит, вы совершили преступление, в котором хотели бы признаться на исповеди?
— Гнусное преступление, господин кюре!
— О, неужели? — воскликнул Боном: его волнение по-прежнему возрастало. И кюре стал озираться, чтобы выяснить, какими в случае опасности он располагает возможностями для защиты или бегства.
Но человек продолжал, не обращая, казалось, внимания на робкие меры предосторожности, принимаемые кюре:
— Преступление, после которого я больше не могу жить; после него мне необходимо, по крайней мере, получить у священника отпущение грехов, чтобы я смог предстать перед Богом с более спокойной совестью.
— Но здесь вы вступаете на невозможный путь, — возразил кюре.
— Почему?
— Я не могу позволить вам покончить с жизнью.
— О, не позвольте мне этого! Не дайте мне этого сделать! — вскричал тот с улыбкой, сковавшей священника ужасом.
— Если я не помешаю вам покончить с собой, то окажусь слабее дьявола, который вселился в вас! Под дьяволом я разумею злой дух, ведь, надеюсь, — улыбнулся он, хотя и был сильно испуган, — вы не думаете, будто я способен верить в дьявола, словно церковнослужитель средних веков, хотя все-таки Писание говорит о Diavolus note 30; все священные книги упоминают дьявола, посему, как бы там ни было, я, веря в дьявола, всего лишь исполнял бы свой долг.
— Однако вы предпочитаете не верить в него! — ответил мужчина с кротостью, не лишенной иронии.
— Каждый мыслит по-своему, друг мой.
— Несомненно, господин кюре, у вас свои мысли, у меня свои, особенно одна, состоящая в том, что я, получив отпущение грехов, брошусь в Сену, которая видна в конце улицы.
— Но, милостивый государь, я не могу отпустить вам грехи, если вы лелеете подобные замыслы, — ответил кюре, — самоубийство — это смертный грех; само ваше желание убить себя уже греховно: вы не вправе уничтожить то, что сотворил Бог.
— А вы вполне уверены, что меня сотворил Бог, господин кюре? — спросил грешник с тем насмешливым сомнением, какое он один раз уже проявил.
Кюре посмотрел на того, кто задал ему этот вопрос; потом, как человек, чей разум делает огромную уступку вере, пояснил:
— Я обязан в это верить, подобно тому как я верю в дьявола, ибо сказано в Писании, что Бог создал мужчину и женщину… Поэтому я вам и повторяю, что если вы покончите с собой, то умрете в состоянии смертного греха; это дело серьезное, особенно если учесть, что ваша совесть уже отягощена преступлением, как вы говорите.
— Отягощена, подавлена, раздавлена, господин кюре! Причем до такой степени, что я больше не в силах нести эту ношу, и вы видите перед собой человека, доведенного до отчаяния.
— Успокойтесь, успокойтесь, — сказал кюре, у которого пробуждающееся милосердие постепенно сменяло страх. — Отчаяние… излечимо.
— О господин кюре, если вам известно лекарство от него, подскажите мне!
— Если и нет такого лекарства, то, по крайней мере, существует врач… И этот врач — я.
— О господин кюре!
— Когда души страдают, они обращаются ко мне.
— Поэтому я к вам и пришел.
— Добро пожаловать, сын мой.
— Значит, вы согласны принять мою исповедь?
— Да.
И достойный кюре Боном встал, чтобы идти в церковь.
Но стояла такая мягкая, теплая, чудная погода, что было бы грешно покидать этот нежный воздух и прелестную тень. Сад, действительно, источал сладостные ароматы и дышал свежестью; покрытое дерном сиденье кюре приобрело такую расслабляющую и приятную мягкость, которая казалась снисходительностью неодушевленных вещей к потребностям тела.
Кюре, наполовину уже поднявшийся, снова, вздохнув, опустился на скамью.
— Я слышал, что Богу угодны откровения, высказанные пред ликом его, — сказал он, — то есть на свежем воздухе, под его небом, под взором его природы, и что тайны человека быстрее доходят до него сквозь облака, чем через каменные стены собора…
— Я тоже так думаю, — смиренно пробормотал грешник.
— Ну, что ж, тогда, если это вас не стесняет, — сказал довольный кюре, — поведайте мне здесь, на ушко, вдали от свидетелей, все, что вы рассказали бы мне в исповедальне. Рана ваша болезненна, не будем усугублять ее переходом в церковь.
— Охотно, — согласился грешник: его явно устраивало предложение кюре. — Должен ли я встать на колени, отец мой?
Кюре поднял глаза, оглянулся вокруг себя и заметил в нижнем окне свою служанку, с любопытством следившую за этой сценой.
Кюре Боном обратил на нее внимание кающегося грешника.
— Вижу, — ответил тот (он представился ей, когда она проводила его в сад), — это мадемуазель Жаклин… Я с ней знаком.
— Вот как! Ну что ж, увидев вас на коленях, она не поймет, в чем дело, — сказал кюре, — и может прийти сюда, а это будет нас стеснять; тогда как наш разговор она сочтет вполне естественным. Поэтому садитесь сюда, рядом со мной, и начинайте.
XXIX. ИСПОВЕДЬ
Грешник нахмурил брови, скорчив несколько болезненных гримас, и судорожно дернулся.
Кюре, успокоившийся не до конца, слегка отстранился.
— Прежде всего скажите, как вас зовут, сын мой, — спросил он.
— Оже, господин кюре.
— Оже, — машинально повторил тот. — И чем вы занимаетесь?
— Господин кюре, я служу или, вернее, служил у его светлости графа д'Артуа.
— В каком качестве? — с удивлением осведомился кюре Боном.
— В качестве… — Оже, казалось, замешкался, но затем договорил, — доверенного лица.
Как легко догадаться, кюре изумился еще больше.
— Но это значит, мой друг, что у вас есть знаменитый покровитель и вы смогли, мне кажется, обрести во всемогуществе принца превосходное средство от всех ваших бед, каковы бы они ни были.
— По-моему, господин кюре, я уже сказал вам, что больше не принадлежу ко двору принца.
— Значит, он вас выгнал?
— Нет, господин кюре, я ушел сам.
— Почему?
— О, как вам сказать! Потому что тот род службы, которую я был вынужден нести, совершенно мне не подходил… Даже у бедняка есть человеческие чувства.
— Вы удивляете меня! — с интересом заметил кюре, придвигаясь поближе к кающемуся грешнику. — Какой род службы требовал от вас господин граф д'Артуа, если вы не смогли пойти на это?
— Господин кюре, вы знаете графа д'Артуа?
— Знаю как человека очаровательного, остроумного и порядочного.
— Верно, но распущенных нравов…
— Однако, — краснея, пробормотал кюре.
— В общем вы понимаете, что я хочу вам сказать, не правда ли?
— Я здесь для того, чтобы слушать вас, сын мой.
И славный кюре напустил на себя строгий вид исповедника, приготовясь выслушать нечто такое, чего, как он начал думать, не скрывают до конца церковный полумрак и тень исповедальни.
— Итак, я был на службе у господина графа д'Артуа, — продолжал Оже, — чтобы угождать его удовольствиям…
— О сын мой!
— Отец мой, я вас предупреждал: я должен признаться вам в вещах одновременно и постыдных и страшных.
— Почему же вы согласились на подобное ремесло, сын мой?
— Что поделаешь, жить ведь надо!
— Поискав получше, вы, наверное, смогли бы найти более достойные средства к существованию, — неуверенно заметил священник.
— Я сам себе сказал это, но слишком поздно.
— И сколько времени вы служили у его королевского высочества?
— Три года.
— Это много.
— В конце концов я его оставил.
— Слишком поздно, как вы говорите.
— Лучше поздно, чем никогда, отец мой.
— Вы правы… Продолжайте.
— Принц поручил мне… Ах, отец мой, при воспоминании об этом стыд сжимает меня за горло и душит.
— Мужайтесь, сын мой.
— Принц поручил мне… Увы! Я не знаю, как рассказать об этой гнусности столь достойному человеку, как вы.
Священник перекрестился.
— Его королевское высочество поручил мне, — повторил Оже, — соблазнить девушку из этого квартала.
— О Боже мой! — прошептал кюре с выражением явного ужаса на лице.
— Да, господин кюре, он поручил мне совратить красивую, прелестную девушку, гордость и надежду старого отца.
— О несчастный, несчастный! — пробормотал священник.
— Вы прекрасно понимаете, что я недостоин прощения! — воскликнул Оже.
— Вы не правы, ибо всякий грех прощается; но как ужасно браться за такое поручение!
— Увы! Я до сих пор содрогаюсь, отец мой, хотя привычка к преступлению ожесточает душу.
— Неужели вы имели несчастье преуспеть?
— Нет, господин кюре. Священник с облегчением вздохнул.
— Если бы я преуспел — его светлость платил мне довольно много для того, чтобы я своего добился, — если бы я преуспел, я не говорил бы вам: «Я покончу с собой» — нет, я уже был бы мертв!
— Ну-ну, продолжайте, — промолвил священник.
— Вы соглашаетесь выслушать меня, отец мой?
— Да, вы мне интересны, — простодушно ответил славный пастырь. — Рассказывайте, сын мой, рассказывайте… Пока я еще не вижу преступления.
— Вы слишком добры, господин кюре, — ответил грешник с той еле уловимой насмешливой интонацией, которой, казалось, он был наделен от природы, — хотя мы еще не дошли до конца.
Кюре вздрогнул.
— Великий Боже! — прошептал он. — Что же еще мне предстоит услышать?
— Итак, я согласился на гнусное поручение совратить для удовольствия его светлости невинную девушку, — продолжал Оже, — и взялся за него с какой-то неистовостью; ибо примечательно наблюдать, как много силы и усердия придают самые дурные действия тем, кто берется за их исполнение.
— Это правда, — согласился священник. — Мы стали бы честнейшими людьми и дважды достигли бы Небес, если бы, творя добро, проявляли хотя бы четверть той решимости, какую обнаруживаем, творя зло.
— В первый раз я потерпел неудачу.
— Девушка устояла?
— Да нет, тогда речь шла о том, чтобы совратить самого отца.
— Как понять это — совратить отца?
— Заставить его пойти на сделку и продать дочь.
— О! И вы предприняли попытку?
— Да, господин кюре… Надеюсь, что это уже преступление, не так ли?
— Если это и не совсем преступление, то, по крайней мере, очень дурное деяние, — грустно покачав головой, ответил почтенный кюре.
Оже, казалось, ошеломили эти слова кюре, и он тяжело вздохнул.
— К счастью, отец отказался, — сказал он. — О да, он проявил мужество, ибо я неотступно его преследовал!
— Славный отец! — пробормотал священник.
— После этого я решился взяться за дочь.
— Пагубная настойчивость!
— К счастью, она отвергла все: письма, угрозы, подарки! Я без конца, каждый день терпел неудачу!
— Какие, ей-Богу, честные люди! — воскликнул кюре. — И они знали, что вы говорите с ними от имени принца?
— Знали, господин кюре.
— Меня удивляет, почему вы не пощадили их, убедившись, что они столь упорны в своей честности.
— Я был бессердечен, господин кюре, бессердечен, говорю я вам!
И Оже разрыдался.
Священник сжалился над этой великой скорбью и, пытаясь успокоить ее, сказал:
— Это, тем не менее, грехи простительные, и ваша добрая натура преувеличивает ваши провинности.
— Но, господин кюре, вы же не все знаете, ведь я еще не закончил мой рассказ!.. Увы, преступления заставили себя ждать. Однако сейчас они объявятся.
Кюре весь обратился в слух; теперь он был готов ко всему.
— Наконец наступил момент, когда я, ничего не добившись уговорами и хитростью, — продолжал Оже, — решил взять свое силой.
Священник опять посмотрел на него с тревогой.
— Я решил похитить девушку.
— Боже мой!
— Я взял в напарники одного из моих друзей, человека сильного и решительного, который согласился схватить отца, пока я завладею девушкой… Ах, господин кюре, господин кюре! Мы напали на них…
— Устроили западню?
— Прямо на улице! Пролилась кровь!
— Кровь?!
— Нападение стоило жизни человеку…
— Произошло убийство?
— Вот в чем преступление, господин кюре; в этом страшном покушении виновен я; поскольку людское правосудие, которое до сего дня забывало про меня, может обо мне вспомнить, и поскольку я не хочу погибать на эшафоте, я решил отдать Богу мою душу, избавленную от греха тем отпущением, что вы даруете мне в обмен на мое раскаяние.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Через три дня после этой бурной сцены между слугой и господином к кюре маленького прихода Сен-Никола-дю-Шардоне, или дю-Шардонере (читатель волен возводить этимологию этого названия либо к растительному, либо к животному царству) явился бледный, с осунувшимся лицом мужчина, который держал себя робко и еле волочил ноги.
Был час пополудни; стоял великолепный осенний день, ясный, словно улыбка старика или закат солнца.
Кюре уже отобедал. Все свои службы он закончил. Сидя в саду на скамье из дерна, он читал, но не молитвенник, а недавно вышедшую брошюру, которую одни приписывали г-ну де Мирабо, другие — г-ну Марату, третьи — еще кому-то.
Как бы то ни было и кто бы ни был автором брошюры, она принадлежала к числу горячо патриотических писаний.
Этот почтенный кюре, воспитанный милосердием века и очарованный философией Пор-Рояля, исповедовал какую-то причудливую, до конца еще не определившуюся веру, которая спустя шестьдесят лет будет представлена доктриной аббата Шателя, — это была смесь неверия и религии, представлявшая собой некое революционное верование, предназначенное для честных людей, верование опаснейшее, ибо оно не требовало от людей верить в Бога!
Однако почтенный кюре глубоко над этим не задумывался, ведь прошло время прелатов, которые согласовывали жизнь духовную и совесть ad usum Ecclesiae note 29.
Наш кюре, напичканный патриотическими и философскими сочинениями, чтил Бога, но бесконечно больше времени, чем ему позволил бы папа римский, посвящал земным делам Франции. Он, конечно, был одним из тех пастырей, что через четыре года с восторгом присягнут Конституции и помогут Революции выйти из младенческого возраста; из тех честных утопистов, чистых сердец, безупречных предателей, что с головой выдадут якобинцам короля и Бога, если, конечно, Бога можно выдать людям; он был одним из тех священников, от услуг которого с таким презрением отказалась королева, когда увидела эшафот, заслонявший от нее небо.
Вот почему аббат Боном (отличная фамилия для христианского пастыря) читал эту брошюру, когда его служанка мадемуазель Жаклин крикнула ему в садик, сможет ли он принять растрепанного и бледного мужчину, о ком мы только что упоминали.
Аббат велел впустить к нему этого человека, но предварительно спрятал брошюру в густой кустик резеды, растущий под скамьей.
Подобно врачам, священники немного физиогномисты; следует признать, что даже в спокойные времена мы обращаемся к пастырям лишь тогда, когда нам без этого совершенно не обойтись, так что у священников выработалась привычка и способность заранее задавать себе вопрос, какой услуги пришел просить у них человек.
Аббат Боном, определив по его внешности, что человек этот из простонародья и сильно смущен, снова сел на скамью, повернул к нему свой нос, отягощенный большими очками, и, решив держать пришедшего мужчину на почтительном расстоянии от себя, обратился к нему со следующими словами:
— Итак, сударь… Что вам от меня угодно?
Человек остановился; было заметно его притворное или настоящее волнение: в дрожащих руках он мял шляпу.
— Плохое лицо! — прошептал аббат Боном. — Плохое! И он забеспокоился, услышит ли мадемуазель Жаклин, его горничная, если он ее позовет, и ответит ли на зов.
Человек прекрасно понял, какое впечатление он производит, и напустил на себя еще более смиренный вид.
— Господин кюре, — пробормотал он, — я пришел сделать вам одно признание.
«Вот оно что! — подумал Боном. — Он вор, за ним гонятся… Дело дурное!»
— Сударь, — возразил он, — священник — не нотариус; он не принимает признаний, а выслушивает исповеди.
— Именно эту милость я и желаю получить от вас, господин кюре. Не угодно ли вам позволить мне исповедоваться? — спросил растерянный человек.
«Черт бы побрал этого нахала! — подумал кюре. — Я так приятно отдыхал после обеда, когда он явился…»
— Но, позвольте, милостивый государь, исповедь — очень серьезное дело, — вслух сказал он, — ее в саду не принимают. Подождите, пока я буду в церкви, в исповедальне, а там посмотрим…
— В таком случае, господин кюре, позвольте мне спросить, когда вы будете в исповедальне.
— Завтра, послезавтра…
Человек в отчаянии затряс головой и воскликнул:
— О, я не смогу ждать до тех пор!
— Сожалею, сударь, но на сей счет я придерживаюсь тех правил, что сам себе поставил. Я исповедую утром, с восьми часов до полудня, и никогда позже, только в случае крайней необходимости.
— Уже слишком поздно, господин кюре, слишком поздно! Мне необходимо отпущение грехов сейчас.
— Я вас совсем не понимаю, — с тревогой сказал Боном.
— Однако понять это очень просто: перед смертью мне необходимо получить отпущение грехов.
— Дорогой мой друг, позвольте вам заметить, что вы отнюдь не выглядите человеком, которому грозит смерть.
И кюре заерзал на своем сиденье из дерна, все более тревожась тем, какой оборот принимает это дело.
— Но именно это и случится примерно через час, господин кюре.
— Почему же?
— Потому что, получив отпущение грехов за мое преступление…
— Значит, вы совершили преступление, в котором хотели бы признаться на исповеди?
— Гнусное преступление, господин кюре!
— О, неужели? — воскликнул Боном: его волнение по-прежнему возрастало. И кюре стал озираться, чтобы выяснить, какими в случае опасности он располагает возможностями для защиты или бегства.
Но человек продолжал, не обращая, казалось, внимания на робкие меры предосторожности, принимаемые кюре:
— Преступление, после которого я больше не могу жить; после него мне необходимо, по крайней мере, получить у священника отпущение грехов, чтобы я смог предстать перед Богом с более спокойной совестью.
— Но здесь вы вступаете на невозможный путь, — возразил кюре.
— Почему?
— Я не могу позволить вам покончить с жизнью.
— О, не позвольте мне этого! Не дайте мне этого сделать! — вскричал тот с улыбкой, сковавшей священника ужасом.
— Если я не помешаю вам покончить с собой, то окажусь слабее дьявола, который вселился в вас! Под дьяволом я разумею злой дух, ведь, надеюсь, — улыбнулся он, хотя и был сильно испуган, — вы не думаете, будто я способен верить в дьявола, словно церковнослужитель средних веков, хотя все-таки Писание говорит о Diavolus note 30; все священные книги упоминают дьявола, посему, как бы там ни было, я, веря в дьявола, всего лишь исполнял бы свой долг.
— Однако вы предпочитаете не верить в него! — ответил мужчина с кротостью, не лишенной иронии.
— Каждый мыслит по-своему, друг мой.
— Несомненно, господин кюре, у вас свои мысли, у меня свои, особенно одна, состоящая в том, что я, получив отпущение грехов, брошусь в Сену, которая видна в конце улицы.
— Но, милостивый государь, я не могу отпустить вам грехи, если вы лелеете подобные замыслы, — ответил кюре, — самоубийство — это смертный грех; само ваше желание убить себя уже греховно: вы не вправе уничтожить то, что сотворил Бог.
— А вы вполне уверены, что меня сотворил Бог, господин кюре? — спросил грешник с тем насмешливым сомнением, какое он один раз уже проявил.
Кюре посмотрел на того, кто задал ему этот вопрос; потом, как человек, чей разум делает огромную уступку вере, пояснил:
— Я обязан в это верить, подобно тому как я верю в дьявола, ибо сказано в Писании, что Бог создал мужчину и женщину… Поэтому я вам и повторяю, что если вы покончите с собой, то умрете в состоянии смертного греха; это дело серьезное, особенно если учесть, что ваша совесть уже отягощена преступлением, как вы говорите.
— Отягощена, подавлена, раздавлена, господин кюре! Причем до такой степени, что я больше не в силах нести эту ношу, и вы видите перед собой человека, доведенного до отчаяния.
— Успокойтесь, успокойтесь, — сказал кюре, у которого пробуждающееся милосердие постепенно сменяло страх. — Отчаяние… излечимо.
— О господин кюре, если вам известно лекарство от него, подскажите мне!
— Если и нет такого лекарства, то, по крайней мере, существует врач… И этот врач — я.
— О господин кюре!
— Когда души страдают, они обращаются ко мне.
— Поэтому я к вам и пришел.
— Добро пожаловать, сын мой.
— Значит, вы согласны принять мою исповедь?
— Да.
И достойный кюре Боном встал, чтобы идти в церковь.
Но стояла такая мягкая, теплая, чудная погода, что было бы грешно покидать этот нежный воздух и прелестную тень. Сад, действительно, источал сладостные ароматы и дышал свежестью; покрытое дерном сиденье кюре приобрело такую расслабляющую и приятную мягкость, которая казалась снисходительностью неодушевленных вещей к потребностям тела.
Кюре, наполовину уже поднявшийся, снова, вздохнув, опустился на скамью.
— Я слышал, что Богу угодны откровения, высказанные пред ликом его, — сказал он, — то есть на свежем воздухе, под его небом, под взором его природы, и что тайны человека быстрее доходят до него сквозь облака, чем через каменные стены собора…
— Я тоже так думаю, — смиренно пробормотал грешник.
— Ну, что ж, тогда, если это вас не стесняет, — сказал довольный кюре, — поведайте мне здесь, на ушко, вдали от свидетелей, все, что вы рассказали бы мне в исповедальне. Рана ваша болезненна, не будем усугублять ее переходом в церковь.
— Охотно, — согласился грешник: его явно устраивало предложение кюре. — Должен ли я встать на колени, отец мой?
Кюре поднял глаза, оглянулся вокруг себя и заметил в нижнем окне свою служанку, с любопытством следившую за этой сценой.
Кюре Боном обратил на нее внимание кающегося грешника.
— Вижу, — ответил тот (он представился ей, когда она проводила его в сад), — это мадемуазель Жаклин… Я с ней знаком.
— Вот как! Ну что ж, увидев вас на коленях, она не поймет, в чем дело, — сказал кюре, — и может прийти сюда, а это будет нас стеснять; тогда как наш разговор она сочтет вполне естественным. Поэтому садитесь сюда, рядом со мной, и начинайте.
XXIX. ИСПОВЕДЬ
Грешник нахмурил брови, скорчив несколько болезненных гримас, и судорожно дернулся.
Кюре, успокоившийся не до конца, слегка отстранился.
— Прежде всего скажите, как вас зовут, сын мой, — спросил он.
— Оже, господин кюре.
— Оже, — машинально повторил тот. — И чем вы занимаетесь?
— Господин кюре, я служу или, вернее, служил у его светлости графа д'Артуа.
— В каком качестве? — с удивлением осведомился кюре Боном.
— В качестве… — Оже, казалось, замешкался, но затем договорил, — доверенного лица.
Как легко догадаться, кюре изумился еще больше.
— Но это значит, мой друг, что у вас есть знаменитый покровитель и вы смогли, мне кажется, обрести во всемогуществе принца превосходное средство от всех ваших бед, каковы бы они ни были.
— По-моему, господин кюре, я уже сказал вам, что больше не принадлежу ко двору принца.
— Значит, он вас выгнал?
— Нет, господин кюре, я ушел сам.
— Почему?
— О, как вам сказать! Потому что тот род службы, которую я был вынужден нести, совершенно мне не подходил… Даже у бедняка есть человеческие чувства.
— Вы удивляете меня! — с интересом заметил кюре, придвигаясь поближе к кающемуся грешнику. — Какой род службы требовал от вас господин граф д'Артуа, если вы не смогли пойти на это?
— Господин кюре, вы знаете графа д'Артуа?
— Знаю как человека очаровательного, остроумного и порядочного.
— Верно, но распущенных нравов…
— Однако, — краснея, пробормотал кюре.
— В общем вы понимаете, что я хочу вам сказать, не правда ли?
— Я здесь для того, чтобы слушать вас, сын мой.
И славный кюре напустил на себя строгий вид исповедника, приготовясь выслушать нечто такое, чего, как он начал думать, не скрывают до конца церковный полумрак и тень исповедальни.
— Итак, я был на службе у господина графа д'Артуа, — продолжал Оже, — чтобы угождать его удовольствиям…
— О сын мой!
— Отец мой, я вас предупреждал: я должен признаться вам в вещах одновременно и постыдных и страшных.
— Почему же вы согласились на подобное ремесло, сын мой?
— Что поделаешь, жить ведь надо!
— Поискав получше, вы, наверное, смогли бы найти более достойные средства к существованию, — неуверенно заметил священник.
— Я сам себе сказал это, но слишком поздно.
— И сколько времени вы служили у его королевского высочества?
— Три года.
— Это много.
— В конце концов я его оставил.
— Слишком поздно, как вы говорите.
— Лучше поздно, чем никогда, отец мой.
— Вы правы… Продолжайте.
— Принц поручил мне… Ах, отец мой, при воспоминании об этом стыд сжимает меня за горло и душит.
— Мужайтесь, сын мой.
— Принц поручил мне… Увы! Я не знаю, как рассказать об этой гнусности столь достойному человеку, как вы.
Священник перекрестился.
— Его королевское высочество поручил мне, — повторил Оже, — соблазнить девушку из этого квартала.
— О Боже мой! — прошептал кюре с выражением явного ужаса на лице.
— Да, господин кюре, он поручил мне совратить красивую, прелестную девушку, гордость и надежду старого отца.
— О несчастный, несчастный! — пробормотал священник.
— Вы прекрасно понимаете, что я недостоин прощения! — воскликнул Оже.
— Вы не правы, ибо всякий грех прощается; но как ужасно браться за такое поручение!
— Увы! Я до сих пор содрогаюсь, отец мой, хотя привычка к преступлению ожесточает душу.
— Неужели вы имели несчастье преуспеть?
— Нет, господин кюре. Священник с облегчением вздохнул.
— Если бы я преуспел — его светлость платил мне довольно много для того, чтобы я своего добился, — если бы я преуспел, я не говорил бы вам: «Я покончу с собой» — нет, я уже был бы мертв!
— Ну-ну, продолжайте, — промолвил священник.
— Вы соглашаетесь выслушать меня, отец мой?
— Да, вы мне интересны, — простодушно ответил славный пастырь. — Рассказывайте, сын мой, рассказывайте… Пока я еще не вижу преступления.
— Вы слишком добры, господин кюре, — ответил грешник с той еле уловимой насмешливой интонацией, которой, казалось, он был наделен от природы, — хотя мы еще не дошли до конца.
Кюре вздрогнул.
— Великий Боже! — прошептал он. — Что же еще мне предстоит услышать?
— Итак, я согласился на гнусное поручение совратить для удовольствия его светлости невинную девушку, — продолжал Оже, — и взялся за него с какой-то неистовостью; ибо примечательно наблюдать, как много силы и усердия придают самые дурные действия тем, кто берется за их исполнение.
— Это правда, — согласился священник. — Мы стали бы честнейшими людьми и дважды достигли бы Небес, если бы, творя добро, проявляли хотя бы четверть той решимости, какую обнаруживаем, творя зло.
— В первый раз я потерпел неудачу.
— Девушка устояла?
— Да нет, тогда речь шла о том, чтобы совратить самого отца.
— Как понять это — совратить отца?
— Заставить его пойти на сделку и продать дочь.
— О! И вы предприняли попытку?
— Да, господин кюре… Надеюсь, что это уже преступление, не так ли?
— Если это и не совсем преступление, то, по крайней мере, очень дурное деяние, — грустно покачав головой, ответил почтенный кюре.
Оже, казалось, ошеломили эти слова кюре, и он тяжело вздохнул.
— К счастью, отец отказался, — сказал он. — О да, он проявил мужество, ибо я неотступно его преследовал!
— Славный отец! — пробормотал священник.
— После этого я решился взяться за дочь.
— Пагубная настойчивость!
— К счастью, она отвергла все: письма, угрозы, подарки! Я без конца, каждый день терпел неудачу!
— Какие, ей-Богу, честные люди! — воскликнул кюре. — И они знали, что вы говорите с ними от имени принца?
— Знали, господин кюре.
— Меня удивляет, почему вы не пощадили их, убедившись, что они столь упорны в своей честности.
— Я был бессердечен, господин кюре, бессердечен, говорю я вам!
И Оже разрыдался.
Священник сжалился над этой великой скорбью и, пытаясь успокоить ее, сказал:
— Это, тем не менее, грехи простительные, и ваша добрая натура преувеличивает ваши провинности.
— Но, господин кюре, вы же не все знаете, ведь я еще не закончил мой рассказ!.. Увы, преступления заставили себя ждать. Однако сейчас они объявятся.
Кюре весь обратился в слух; теперь он был готов ко всему.
— Наконец наступил момент, когда я, ничего не добившись уговорами и хитростью, — продолжал Оже, — решил взять свое силой.
Священник опять посмотрел на него с тревогой.
— Я решил похитить девушку.
— Боже мой!
— Я взял в напарники одного из моих друзей, человека сильного и решительного, который согласился схватить отца, пока я завладею девушкой… Ах, господин кюре, господин кюре! Мы напали на них…
— Устроили западню?
— Прямо на улице! Пролилась кровь!
— Кровь?!
— Нападение стоило жизни человеку…
— Произошло убийство?
— Вот в чем преступление, господин кюре; в этом страшном покушении виновен я; поскольку людское правосудие, которое до сего дня забывало про меня, может обо мне вспомнить, и поскольку я не хочу погибать на эшафоте, я решил отдать Богу мою душу, избавленную от греха тем отпущением, что вы даруете мне в обмен на мое раскаяние.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84