— хмуро вздохнул Павел. — Вот община в Фессалониках или в Филиппах это радость моя, мой венец…
И в его душе встал образ Лидии, богатой вдовы, торговавшей восточными тканями, которая была его ревностной последовательницей, а потом стала и подругой. И Эвходия славная душа, верующая, покорная, и Синтихея тоже. Правда, ссорятся они все между собой за первенство — обе они диакониссы, — но и это все из ревности о Господе… И опять он вздохнул неприметно: как было бы хорошо теперь, в этот холодный, осенний день, не по пустынной дороге брести уже усталыми ногами, а сидеть бы тихонько у огонька в уютном доме Лидии!.. Но он строго нахмурил свои лохматые брови на это искушение и, победив его, почувствовал большое удовольствие…
— Ты не гневайся, учитель, — воспользовавшись тем, что Тимофей немного отстал, проговорил мягко Лука, — но много раздоров идёт по общинам о Лидии… Да и о Текле поминают…
От неожиданности Павел гневно остановился посреди дороги.
— Разговоров?! — воскликнул он, однако, смущаясь. — Да разве я не свободен? Разве не волен я иметь спутницу, как и прочие апостолы и даже братья Господни? И разве Пётр ходит один?
— Я ничего не говорю… — примирительно сказал Лука. — Это твоё дело. Я говорю только, что болтовни много…
Ярым вихрем, как этот зимний ветер над пустынной дорогой, взмыла в душе Павла все отравляющая горечь.
— Труды, тюрьмы, удары, смерть, все это испытал я в излишестве, служа Господу моему и людям! — горько воскликнул он. — Пять раз давали мне иудеи свои тридцать девять ударов плетью, три раза был я бит палками, в Антиохии подвергся избиению камнями и мёртвым был брошен на свалке, три раза тонул… Путешествия без числа, опасности при переходе рек, опасности от разбойников, опасности со стороны Израиля, опасности со стороны язычников, опасности со стороны ложных братьев, опасности в городах, опасности в пустыне, опасности на море, — я все испытал! Усталость, труды, бессонные ночи, голод, жажда, долгие посты, холод, нагота — вот моя жизнь!.. И всего этого им ещё мало… И разве стоил я хоть асс один общине? Я ни от кого ничего не брал никогда — только Лидия, добрая душа, помогает иногда мне… Нет, нет, иной раз и возропщешь!.. Словно вот ты враг им какой — так вот и следят, так и ловят, так и…
Он резко махнул рукой и, повесив голову, снова быстро пошёл по пустынной дороге, по которой, вздымая косматую пыль, бесновался порывистый ветер. Лука осуждал себя за нелепое выступление. Но он, воистину, хотел как лучше. Разве можно было знать, что он примет это так близко к сердцу?.. В хмурых далях, в тумане, уже проступил великолепный храм Афродиты Пандемосской. При одном взгляде на знаменитое святилище это Павла всегда мутило: оно было для него символом погибели…
— Маран ата! — услыхали они от приземистого, намокшего кабачка на перекрёстке. — Да благословит Господь приход твой, учитель!..
— Маран ата, — отозвались все. — Да это ты, Стефан? Как ты сюда попал в такую непогоду?..
Стефану было под сорок. Это был высокий, костистый мужчина с выдающимися скулами, впавшими щеками и какими-то жуткими, точно ожидающими чего-то глазами.
— Я вышел встретить вас, — отвечал Стефан глухим голосом. — Давай, я понесу суму твою, учитель. Ты устал, должно быть…
И все вместе продолжали путь.
— Ну, как там у вас дела? — спросил Павел, и в голосе его была некоторая тревога: он понимал, что Стефан вышел навстречу неспроста.
— Да что дела! — махнул тот рукой. — Не успеет потухнуть одна смута, как начинается другая — просто замучились все!
— Опять взбаламутились?
— Опять… Одни кричат: «Я Павлов!», другие: «Я Аполлосов!», третьи: «Я Петров!», или ещё что там… И с осени болезнь у нас тут какая-то ходила, — говорят, корабли из Египта завезли — и много народа помирало. И наши стали волноваться: «Как же, — кричат, — Павел за верное обещал, что обратившиеся увидят царство славы, а наши близкие вот померли? Чем же они так провинились, что будут лишены царствия славы?..» Не знаю, как там у вас, а у нас все словно помешались на втором пришествии. Многие забросили всякую работу — зачем трудиться, когда скоро всему конец? — и впали в нищету. Другие, побросав все дела, начали обращать неверных: надо спасать души людей. А много и таких, которые, забросив своё хозяйство, толпами без всякого порядка скитаются туда и сюда. И в доказательство показывают послание от тебя, что весной, дескать, обязательно ждите последнего дня…
Павел опять гневно остановился.
— Какое послание от меня? Никогда таких посланий я не писал! Что за тупой народ, прости меня, Господи! Сколько раз посылал я вам начертание моей руки: как получите что откуда, сравните, я ли это писал или не я. Удивительное дело: ни одного купца вашего ложным посланием не проведёшь, он все испытает, он все проверит; а тут о спасении душ дело идёт, а им хоть бы что!.. Не овцы же вы, люди — как же можно поступать так неосмотрительно? И хотел бы я знать, кто это так старается?..
— Да разве мало у тебя недругов? — потупившись, сказал Стефан. — Я все удивляюсь, как они мало себя ещё показывают…
— Мало!.. — горько усмехнулся Павел. — Как дикого зверя травят, дня покойно провести не дают, а ему — мало! А этот, который с мачехой-то живёт, как теперь?
Эта история с кровосмесителем много испортила Павлу крови. Он потребовал, чтобы коринфская община прокляла преступника силою Господа и Иисуса Христа. Следствием этого, по мнению Павла, должна была быть немедленная смерть виновного. Это он считал делом милосердия: предать сатане на гибель плоть его, чтобы спасти его душу. Но Павел наткнулся на решительный отпор со стороны коринфян. Весь авторитет его был поставлен на карту. Он немедленно сел на судно и прибыл в Коринф. Это не помогло: сопротивление продолжалось. Оскорблённый до глубины души, Павел вернулся в Эфес. Община тем временем опомнилась и кровосмесителя прокляла. Карательного чуда не произошло, но грешник за то признал свою вину и покаялся.
— Многие удивляются, что проклятие не подействовало, — проговорил Стефан. — Но с мачехой он как будто больше уж не живёт. А вот пьянство за вечерей идёт по-прежнему, и с язычниками все путаются как ни в чем не бывало. А ещё некоторые из наших придумали креститься за мёртвых…
— Это как же за мёртвых? — заинтересовался тихий Лука.
— А если который сам крестится в нашу веру, так ему, понятное дело, обидно, что умершие родственники его обречены гибели, — пояснил Стефан. — Вот он и крестится опять — за отца, за мать, за деда, за всех, кого ему спасти хочется…
— А что ж, по-моему, это ничего, — опасливо покосившись на Павла, сказал осторожно Лука. — Слава Господу, что есть хоть между своими такая любовь…
Павел молчал. Лохматые, сросшиеся брови его были нахмурены. Много говорил он о радости спасения, но вот никак, никак не мог он радости этой испытать сам! Он знал и брал от жизни только скорби человеческие. Он не смеялся никогда, а улыбался очень редко. И Лука жалел его за это…
Они уже входили в предместья шумного Коринфа. Стефан горевал на своё малодушие: он не рассказал Павлу и десятой доли грехов коринфской общины. А он только за тем и вышел навстречу, чтобы подготовить горячего Павла к тому, что ждёт его здесь.
— Да, да, — сердито бормотал Павел. — Вы уже пресытились, вы уже обогатились, вы уже стали царствовать без нас… Мы безумные Христа ради, а вы мудры во Христе, мы немощны, а вы крепки, вы в славе, а мы в бесчестии… Так, так, — вздохнул он и вдруг оборвал: — А где пока я жить буду? У тебя?
— Нет, учитель, — отвечал Стефан. — У меня все ребятишки болеют да жена родила: беспокойно тебе у меня, пожалуй, будет. Мы решили поставить тебя к Титию Юсту. У него дом побольше моего и тихо, и с синагогой тоже рядом…
— Мне все равно, — сказал Павел.
Но втайне он омрачился: ему показалось, что Стефан как будто не очень и хочет иметь его гостем, а ведь только благодаря Павлу и поставили его коринфяне диаконом…
Ветер бушевал между домами и валил с ног. Запорхали лёгкие снежинки. Дали нахмурились ещё больше…
X. DULCIS GALLIO
Несмотря на глухую зиму, день выдался солнечный и тёплый. Бега на истмийском ипподроме прошли блестяще. Проконсул Ахайи Энней Новат, уже старый, но статный, с увядшим, когда-то очень красивым лицом, возвращался в свой дворец вместе со своим молодым родственником и другом Серенусом весёлый и довольный. Он совсем не интересовался бегами, но его положение иногда обязывало его присутствовать при общественных увеселениях.
— Ах, а я и забыл рассказать тебе на ипподроме об одном словечке, которое отпустил по поводу этой забавы навестивший меня проездом современный Крез, Иоахим, — засмеялся проконсул. — Я пригласил его посмотреть бег квадриг — тогда бежала и моя четвёрка белых, — а он посмотрел на меня своими умными глазами и говорит: «Но что же может быть в этом интересного, Галлион? Как бегают лошади, мы все знаем, а какая четвёрка придёт первой, мне, право, решительно все равно…»
— Тот, кто не принимал участия в состязании квадриг сам, тот никогда не сможет оценить этой игры, — улыбнулся красавец Серенус. — Но… но и я должен все же сказать, что и мне все это что-то приелось: в самом деле, не все ли равно, какая квадрига придёт первой?..
И оба рассмеялись. Ликторы со своими топорами одним взглядом раздвигали перед ними шумную и весёлую толпу. Все почтительно приветствовали проконсула. Молодые красавицы Коринфа любовались Серенусом. Блестящего патриция помнили в Коринфе все: только два года тому назад он вышел победителем на Истмийских играх… Вдали, в лазури, ласково сияли белые вершины Парнаса и Геликона…
Марк Энней Новат, старший брат знаменитого своей мудростью и несметными богатствами Сенеки, был усыновлён ретором Л. Юнием Галлионом. С тех пор он и принял имя Галлиона. Это был человек очень образованный, остроумный, друг поэтов и писателей и писатель сам, scholasticus dominus, кабинетный учёный, много больше, чем администратор. Он получил прозвище dulcis Gallic: все его знавшие обожали его. Именно его широкое образование и гуманный характер и побудили императора Клавдия назначить его проконсулом Ахайи, провинции, к которой в Риме относились с особым вниманием. Он служил без большой охоты: и здоровье его было слабо, а кроме того, служба отвлекала его от тех тихих умственных занятий, которые он так любил. Нерон косо смотрел на него, как, впрочем, и на всех выдающихся людей: на небе человечества он должен был блистать один. Но dulcis Gallio не обращал внимания на монаршую немилость, как, впрочем, не обратил он большого внимания и на посвящение ему двух книг его знаменитого брата, «О злости» и «О счастливой жизни»: он жизнь знал.
— Но пора мне, carissime, подумать и о возвращении в Рим, — когда обед кончился, сказал ему Серенус. — Я чувствую, что рана, нанесённая мне Актэ, не заживает и вдали от неё, а Агенобарб, пожалуй, начнёт злиться, что я так мало ценю своё положение преторианца и близость его особы…
— Разве ты боишься потерять его? — улыбнулся Галлион.
— О!.. — усмехнулся тот. — Нет. Но я люблю чистую игру. Я не прочь уйти, но… куда уйти? Что делать? Римское беснование, воистину, надоело мне до отвращения, но что же буду я делать, если я уйду?.. Пахать землю? Зачем? Писать, как твой великий брат, философские трактаты? Но разве у крыс и мышей недостаточно пищи без моих трудов? Война? И в этом я что-то радости не вижу. Странно, но кто-то словно закрыл перед нами все пути. Мир велик, но идти некуда. Дел как будто тьма, а делать нечего…
— Вон Петроний придумал писать какой-то грязный «Сатирикон» со скуки…
— У Петрония на сапогах lunula из слоновой кости, но душа у него вольноотпущенника, — поморщился Серенус. — Он корчит из себя что-то эдакое, но он просто свинья из стада Эпикура. Если он и elegantiae arbiter, то разве только нероновской. А это немного. Книга же его воняет, как непристойное место. Нет, нет, о нем никакой Гораций не напишет того, что Гораций — довольно, впрочем, нескромно — написал о себе… Ты помнишь:
Воздвиг я памятник вечнее меди прочной
И зданий царственных превыше пирамид:
Его ни едкий дождь, ни Аквилон полночный,
Ни ряд бесчисленных годов не истребит.
Нет, я не весь умру и жизни лучшей долей
Избегну похорон, и славный мой венец
Все будет зеленеть, доколе в Капитолий
С безмолвной девою верховный ходит жрец…
Счастливый!.. — вздохнул он. — Он мог ещё верить в славу, в бессмертие и во все эти наивные выдумки поэтов…
— Прекрасно! — с улыбкой наклонил голову Галлион. — Но погоди: что это за шум?
Он ударил слегка в ладоши. В дверях встал раб.
— Что там случилось?
— Иудеи, поссорившись между собой, привели к тебе какого-то их проповедника, господин, и хотят, чтобы ты разобрал их распри…
— Ах, и надоели же они мне! — поморщился Галлион. — Ты не можешь себе представить, что это за беспокойный народ! Я положительно не могу простить Помпею, что он завоевал Иудею. Пользы от них никакой, а смут не оберёшься. Но так как обед наш мы кончили, пойдём, посмотрим, в чем там у них дело-Перед дворцом проконсула, несмотря на присутствие караула, шумела большая толпа иудеев: старейшины местной синагоги, во главе с начальником её Состеном, схватили — по наущению иерусалимцев — надоевшего им своими выступлениями Павла и притащили его к проконсулу. С ними увязались как их сторонники, так и противники. Коринфяне-язычники стояли в стороне и скалили зубы.
— Ты наедаешься до отвалу от овец, которых ты взялся пасти! — кричал Состен, худой, злой старик с жёлтыми зубами и огромными ноздрями, из которых торчали седые, всегда мокрые волосы. — Ты что безводная туча, которую гонит ветер! Ты дикая волна морская, пенящаяся от собственного бесчестия, блуждающая звезда, предназначенная для пучины тьмы! Ты полон напыщенности, но внутри ты пустой!.. Вот что ты!.. И зачем принесло тебя с твоими богохульствами в Коринф? Ты слышал, что говорят о тебе твои братья по вере, которые пришли из Иерусалима? Вы прежде всех нашли Мессию и все перегрызлись вокруг него!..
Из рта его летела слюна, в глазах горел огонь и весь он трясся…
— А вы слышали, коринфяне, — бросил кто-то из язычников, — говорят, что эти самые нововеры едят детей, покрытых тестом!
— Мели ещё! — напустились на него павликиане. — А ты видел, как мы их ели?
— Как ели, видел, а что, не знаю…
Все захохотали.
— Тут у нас у одного торговца жена в их веру перешла, — начал другой. — Тот к оракулу: что делать? И пифия отвечала: легче написать сочинение на волне, легче полететь по воздуху на крыльях, чем очистить сердце женщины, раз оно запятнано религиозным суеверием.
— Это так…
— А что насчёт детей, это верно, — встряла какая-то старуха. — Вновь посвящаемому они дают ребёнка, покрытого тестом. Тот, не зная, что внутри, поражает его ножом, и они пьют тёплую кровь, а потом режут на части и едят и самое тельце…
— Он все о каких-то там видениях рассказывает, болтун! — закричал какой-то иудей с кадыком. — Никаких видений никогда ему и не было. Это он все напридумывал, чтобы захватить над простецами власть! Ему не любо, что в Иерусалиме властвуют Двенадцать, вот и подкапывается старый волк.
— И все стращает: завтра всемирный пожар! Но вот приходит завтра и никакого пожара нет…
— Таких смутьянов из города гнать надо…
— А то и камнями побить…
Легионеры, опираясь на копья и поблёскивая шлемами, презрительно смотрели на волнения черни. Они уже знали, чем все это кончится: сейчас выйдет проконсул и всю эту горластую грязь они по его знаку выметут вон.
— Проповедуют воскресение какого-то софиста ихнего и обновление вселенной — уши вянут!
— А по ночам свальным грехом занимаются… Как напьются за своей вечерней трапезой, привязывают к канделябру собаку и бросают ей мяса. Собака кидается за мясом, опрокидывает светильник и начинается…
— А ты видел? Видел?..
— Как перед трапезой целовались, своими глазами видел…
— Silentium!
Сразу все смолкло: между колоннами показались высокие и стройные фигуры Галлиона и Серенуса. Галлион спокойно оглядел притихшую толпу.
— Ну, в чем дело? — презрительно-спокойно спросил он. — Стой!.. — подняв руку, властно остановил он горячий порыв толпы. — Прежде всего не сметь орать, а то я сейчас же прикажу воинам выгнать вас всех вон. Говори ты, — указал он на Состена, которого он знал немного.
Тот в отчаянии затряс костлявыми руками над головой.
— Но что могу я сказать, великочтимый проконсул, что я могу сказать?! У меня язык отнимается, я не нахожу в себе сил!.. Мы, иудеи, жили тут мирно, честно трудились, свято блюли законы отцов наших, безропотно повиновались римской власти. И вот является неизвестно откуда какой-то сумасброд, потерявший всякую совесть, и начинает неслыханными учениями возмущать среди нас Божий мир… Что, старый человек, могу я тут сказать? Я могу только стенать и плакать, я могу только в знак скорби разорвать одежды мои…
И он схватился было за грудь, чтобы будто бы разорвать пёстрый халат свой, но единомышленники его бросились к нему и схватили его за руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
И в его душе встал образ Лидии, богатой вдовы, торговавшей восточными тканями, которая была его ревностной последовательницей, а потом стала и подругой. И Эвходия славная душа, верующая, покорная, и Синтихея тоже. Правда, ссорятся они все между собой за первенство — обе они диакониссы, — но и это все из ревности о Господе… И опять он вздохнул неприметно: как было бы хорошо теперь, в этот холодный, осенний день, не по пустынной дороге брести уже усталыми ногами, а сидеть бы тихонько у огонька в уютном доме Лидии!.. Но он строго нахмурил свои лохматые брови на это искушение и, победив его, почувствовал большое удовольствие…
— Ты не гневайся, учитель, — воспользовавшись тем, что Тимофей немного отстал, проговорил мягко Лука, — но много раздоров идёт по общинам о Лидии… Да и о Текле поминают…
От неожиданности Павел гневно остановился посреди дороги.
— Разговоров?! — воскликнул он, однако, смущаясь. — Да разве я не свободен? Разве не волен я иметь спутницу, как и прочие апостолы и даже братья Господни? И разве Пётр ходит один?
— Я ничего не говорю… — примирительно сказал Лука. — Это твоё дело. Я говорю только, что болтовни много…
Ярым вихрем, как этот зимний ветер над пустынной дорогой, взмыла в душе Павла все отравляющая горечь.
— Труды, тюрьмы, удары, смерть, все это испытал я в излишестве, служа Господу моему и людям! — горько воскликнул он. — Пять раз давали мне иудеи свои тридцать девять ударов плетью, три раза был я бит палками, в Антиохии подвергся избиению камнями и мёртвым был брошен на свалке, три раза тонул… Путешествия без числа, опасности при переходе рек, опасности от разбойников, опасности со стороны Израиля, опасности со стороны язычников, опасности со стороны ложных братьев, опасности в городах, опасности в пустыне, опасности на море, — я все испытал! Усталость, труды, бессонные ночи, голод, жажда, долгие посты, холод, нагота — вот моя жизнь!.. И всего этого им ещё мало… И разве стоил я хоть асс один общине? Я ни от кого ничего не брал никогда — только Лидия, добрая душа, помогает иногда мне… Нет, нет, иной раз и возропщешь!.. Словно вот ты враг им какой — так вот и следят, так и ловят, так и…
Он резко махнул рукой и, повесив голову, снова быстро пошёл по пустынной дороге, по которой, вздымая косматую пыль, бесновался порывистый ветер. Лука осуждал себя за нелепое выступление. Но он, воистину, хотел как лучше. Разве можно было знать, что он примет это так близко к сердцу?.. В хмурых далях, в тумане, уже проступил великолепный храм Афродиты Пандемосской. При одном взгляде на знаменитое святилище это Павла всегда мутило: оно было для него символом погибели…
— Маран ата! — услыхали они от приземистого, намокшего кабачка на перекрёстке. — Да благословит Господь приход твой, учитель!..
— Маран ата, — отозвались все. — Да это ты, Стефан? Как ты сюда попал в такую непогоду?..
Стефану было под сорок. Это был высокий, костистый мужчина с выдающимися скулами, впавшими щеками и какими-то жуткими, точно ожидающими чего-то глазами.
— Я вышел встретить вас, — отвечал Стефан глухим голосом. — Давай, я понесу суму твою, учитель. Ты устал, должно быть…
И все вместе продолжали путь.
— Ну, как там у вас дела? — спросил Павел, и в голосе его была некоторая тревога: он понимал, что Стефан вышел навстречу неспроста.
— Да что дела! — махнул тот рукой. — Не успеет потухнуть одна смута, как начинается другая — просто замучились все!
— Опять взбаламутились?
— Опять… Одни кричат: «Я Павлов!», другие: «Я Аполлосов!», третьи: «Я Петров!», или ещё что там… И с осени болезнь у нас тут какая-то ходила, — говорят, корабли из Египта завезли — и много народа помирало. И наши стали волноваться: «Как же, — кричат, — Павел за верное обещал, что обратившиеся увидят царство славы, а наши близкие вот померли? Чем же они так провинились, что будут лишены царствия славы?..» Не знаю, как там у вас, а у нас все словно помешались на втором пришествии. Многие забросили всякую работу — зачем трудиться, когда скоро всему конец? — и впали в нищету. Другие, побросав все дела, начали обращать неверных: надо спасать души людей. А много и таких, которые, забросив своё хозяйство, толпами без всякого порядка скитаются туда и сюда. И в доказательство показывают послание от тебя, что весной, дескать, обязательно ждите последнего дня…
Павел опять гневно остановился.
— Какое послание от меня? Никогда таких посланий я не писал! Что за тупой народ, прости меня, Господи! Сколько раз посылал я вам начертание моей руки: как получите что откуда, сравните, я ли это писал или не я. Удивительное дело: ни одного купца вашего ложным посланием не проведёшь, он все испытает, он все проверит; а тут о спасении душ дело идёт, а им хоть бы что!.. Не овцы же вы, люди — как же можно поступать так неосмотрительно? И хотел бы я знать, кто это так старается?..
— Да разве мало у тебя недругов? — потупившись, сказал Стефан. — Я все удивляюсь, как они мало себя ещё показывают…
— Мало!.. — горько усмехнулся Павел. — Как дикого зверя травят, дня покойно провести не дают, а ему — мало! А этот, который с мачехой-то живёт, как теперь?
Эта история с кровосмесителем много испортила Павлу крови. Он потребовал, чтобы коринфская община прокляла преступника силою Господа и Иисуса Христа. Следствием этого, по мнению Павла, должна была быть немедленная смерть виновного. Это он считал делом милосердия: предать сатане на гибель плоть его, чтобы спасти его душу. Но Павел наткнулся на решительный отпор со стороны коринфян. Весь авторитет его был поставлен на карту. Он немедленно сел на судно и прибыл в Коринф. Это не помогло: сопротивление продолжалось. Оскорблённый до глубины души, Павел вернулся в Эфес. Община тем временем опомнилась и кровосмесителя прокляла. Карательного чуда не произошло, но грешник за то признал свою вину и покаялся.
— Многие удивляются, что проклятие не подействовало, — проговорил Стефан. — Но с мачехой он как будто больше уж не живёт. А вот пьянство за вечерей идёт по-прежнему, и с язычниками все путаются как ни в чем не бывало. А ещё некоторые из наших придумали креститься за мёртвых…
— Это как же за мёртвых? — заинтересовался тихий Лука.
— А если который сам крестится в нашу веру, так ему, понятное дело, обидно, что умершие родственники его обречены гибели, — пояснил Стефан. — Вот он и крестится опять — за отца, за мать, за деда, за всех, кого ему спасти хочется…
— А что ж, по-моему, это ничего, — опасливо покосившись на Павла, сказал осторожно Лука. — Слава Господу, что есть хоть между своими такая любовь…
Павел молчал. Лохматые, сросшиеся брови его были нахмурены. Много говорил он о радости спасения, но вот никак, никак не мог он радости этой испытать сам! Он знал и брал от жизни только скорби человеческие. Он не смеялся никогда, а улыбался очень редко. И Лука жалел его за это…
Они уже входили в предместья шумного Коринфа. Стефан горевал на своё малодушие: он не рассказал Павлу и десятой доли грехов коринфской общины. А он только за тем и вышел навстречу, чтобы подготовить горячего Павла к тому, что ждёт его здесь.
— Да, да, — сердито бормотал Павел. — Вы уже пресытились, вы уже обогатились, вы уже стали царствовать без нас… Мы безумные Христа ради, а вы мудры во Христе, мы немощны, а вы крепки, вы в славе, а мы в бесчестии… Так, так, — вздохнул он и вдруг оборвал: — А где пока я жить буду? У тебя?
— Нет, учитель, — отвечал Стефан. — У меня все ребятишки болеют да жена родила: беспокойно тебе у меня, пожалуй, будет. Мы решили поставить тебя к Титию Юсту. У него дом побольше моего и тихо, и с синагогой тоже рядом…
— Мне все равно, — сказал Павел.
Но втайне он омрачился: ему показалось, что Стефан как будто не очень и хочет иметь его гостем, а ведь только благодаря Павлу и поставили его коринфяне диаконом…
Ветер бушевал между домами и валил с ног. Запорхали лёгкие снежинки. Дали нахмурились ещё больше…
X. DULCIS GALLIO
Несмотря на глухую зиму, день выдался солнечный и тёплый. Бега на истмийском ипподроме прошли блестяще. Проконсул Ахайи Энней Новат, уже старый, но статный, с увядшим, когда-то очень красивым лицом, возвращался в свой дворец вместе со своим молодым родственником и другом Серенусом весёлый и довольный. Он совсем не интересовался бегами, но его положение иногда обязывало его присутствовать при общественных увеселениях.
— Ах, а я и забыл рассказать тебе на ипподроме об одном словечке, которое отпустил по поводу этой забавы навестивший меня проездом современный Крез, Иоахим, — засмеялся проконсул. — Я пригласил его посмотреть бег квадриг — тогда бежала и моя четвёрка белых, — а он посмотрел на меня своими умными глазами и говорит: «Но что же может быть в этом интересного, Галлион? Как бегают лошади, мы все знаем, а какая четвёрка придёт первой, мне, право, решительно все равно…»
— Тот, кто не принимал участия в состязании квадриг сам, тот никогда не сможет оценить этой игры, — улыбнулся красавец Серенус. — Но… но и я должен все же сказать, что и мне все это что-то приелось: в самом деле, не все ли равно, какая квадрига придёт первой?..
И оба рассмеялись. Ликторы со своими топорами одним взглядом раздвигали перед ними шумную и весёлую толпу. Все почтительно приветствовали проконсула. Молодые красавицы Коринфа любовались Серенусом. Блестящего патриция помнили в Коринфе все: только два года тому назад он вышел победителем на Истмийских играх… Вдали, в лазури, ласково сияли белые вершины Парнаса и Геликона…
Марк Энней Новат, старший брат знаменитого своей мудростью и несметными богатствами Сенеки, был усыновлён ретором Л. Юнием Галлионом. С тех пор он и принял имя Галлиона. Это был человек очень образованный, остроумный, друг поэтов и писателей и писатель сам, scholasticus dominus, кабинетный учёный, много больше, чем администратор. Он получил прозвище dulcis Gallic: все его знавшие обожали его. Именно его широкое образование и гуманный характер и побудили императора Клавдия назначить его проконсулом Ахайи, провинции, к которой в Риме относились с особым вниманием. Он служил без большой охоты: и здоровье его было слабо, а кроме того, служба отвлекала его от тех тихих умственных занятий, которые он так любил. Нерон косо смотрел на него, как, впрочем, и на всех выдающихся людей: на небе человечества он должен был блистать один. Но dulcis Gallio не обращал внимания на монаршую немилость, как, впрочем, не обратил он большого внимания и на посвящение ему двух книг его знаменитого брата, «О злости» и «О счастливой жизни»: он жизнь знал.
— Но пора мне, carissime, подумать и о возвращении в Рим, — когда обед кончился, сказал ему Серенус. — Я чувствую, что рана, нанесённая мне Актэ, не заживает и вдали от неё, а Агенобарб, пожалуй, начнёт злиться, что я так мало ценю своё положение преторианца и близость его особы…
— Разве ты боишься потерять его? — улыбнулся Галлион.
— О!.. — усмехнулся тот. — Нет. Но я люблю чистую игру. Я не прочь уйти, но… куда уйти? Что делать? Римское беснование, воистину, надоело мне до отвращения, но что же буду я делать, если я уйду?.. Пахать землю? Зачем? Писать, как твой великий брат, философские трактаты? Но разве у крыс и мышей недостаточно пищи без моих трудов? Война? И в этом я что-то радости не вижу. Странно, но кто-то словно закрыл перед нами все пути. Мир велик, но идти некуда. Дел как будто тьма, а делать нечего…
— Вон Петроний придумал писать какой-то грязный «Сатирикон» со скуки…
— У Петрония на сапогах lunula из слоновой кости, но душа у него вольноотпущенника, — поморщился Серенус. — Он корчит из себя что-то эдакое, но он просто свинья из стада Эпикура. Если он и elegantiae arbiter, то разве только нероновской. А это немного. Книга же его воняет, как непристойное место. Нет, нет, о нем никакой Гораций не напишет того, что Гораций — довольно, впрочем, нескромно — написал о себе… Ты помнишь:
Воздвиг я памятник вечнее меди прочной
И зданий царственных превыше пирамид:
Его ни едкий дождь, ни Аквилон полночный,
Ни ряд бесчисленных годов не истребит.
Нет, я не весь умру и жизни лучшей долей
Избегну похорон, и славный мой венец
Все будет зеленеть, доколе в Капитолий
С безмолвной девою верховный ходит жрец…
Счастливый!.. — вздохнул он. — Он мог ещё верить в славу, в бессмертие и во все эти наивные выдумки поэтов…
— Прекрасно! — с улыбкой наклонил голову Галлион. — Но погоди: что это за шум?
Он ударил слегка в ладоши. В дверях встал раб.
— Что там случилось?
— Иудеи, поссорившись между собой, привели к тебе какого-то их проповедника, господин, и хотят, чтобы ты разобрал их распри…
— Ах, и надоели же они мне! — поморщился Галлион. — Ты не можешь себе представить, что это за беспокойный народ! Я положительно не могу простить Помпею, что он завоевал Иудею. Пользы от них никакой, а смут не оберёшься. Но так как обед наш мы кончили, пойдём, посмотрим, в чем там у них дело-Перед дворцом проконсула, несмотря на присутствие караула, шумела большая толпа иудеев: старейшины местной синагоги, во главе с начальником её Состеном, схватили — по наущению иерусалимцев — надоевшего им своими выступлениями Павла и притащили его к проконсулу. С ними увязались как их сторонники, так и противники. Коринфяне-язычники стояли в стороне и скалили зубы.
— Ты наедаешься до отвалу от овец, которых ты взялся пасти! — кричал Состен, худой, злой старик с жёлтыми зубами и огромными ноздрями, из которых торчали седые, всегда мокрые волосы. — Ты что безводная туча, которую гонит ветер! Ты дикая волна морская, пенящаяся от собственного бесчестия, блуждающая звезда, предназначенная для пучины тьмы! Ты полон напыщенности, но внутри ты пустой!.. Вот что ты!.. И зачем принесло тебя с твоими богохульствами в Коринф? Ты слышал, что говорят о тебе твои братья по вере, которые пришли из Иерусалима? Вы прежде всех нашли Мессию и все перегрызлись вокруг него!..
Из рта его летела слюна, в глазах горел огонь и весь он трясся…
— А вы слышали, коринфяне, — бросил кто-то из язычников, — говорят, что эти самые нововеры едят детей, покрытых тестом!
— Мели ещё! — напустились на него павликиане. — А ты видел, как мы их ели?
— Как ели, видел, а что, не знаю…
Все захохотали.
— Тут у нас у одного торговца жена в их веру перешла, — начал другой. — Тот к оракулу: что делать? И пифия отвечала: легче написать сочинение на волне, легче полететь по воздуху на крыльях, чем очистить сердце женщины, раз оно запятнано религиозным суеверием.
— Это так…
— А что насчёт детей, это верно, — встряла какая-то старуха. — Вновь посвящаемому они дают ребёнка, покрытого тестом. Тот, не зная, что внутри, поражает его ножом, и они пьют тёплую кровь, а потом режут на части и едят и самое тельце…
— Он все о каких-то там видениях рассказывает, болтун! — закричал какой-то иудей с кадыком. — Никаких видений никогда ему и не было. Это он все напридумывал, чтобы захватить над простецами власть! Ему не любо, что в Иерусалиме властвуют Двенадцать, вот и подкапывается старый волк.
— И все стращает: завтра всемирный пожар! Но вот приходит завтра и никакого пожара нет…
— Таких смутьянов из города гнать надо…
— А то и камнями побить…
Легионеры, опираясь на копья и поблёскивая шлемами, презрительно смотрели на волнения черни. Они уже знали, чем все это кончится: сейчас выйдет проконсул и всю эту горластую грязь они по его знаку выметут вон.
— Проповедуют воскресение какого-то софиста ихнего и обновление вселенной — уши вянут!
— А по ночам свальным грехом занимаются… Как напьются за своей вечерней трапезой, привязывают к канделябру собаку и бросают ей мяса. Собака кидается за мясом, опрокидывает светильник и начинается…
— А ты видел? Видел?..
— Как перед трапезой целовались, своими глазами видел…
— Silentium!
Сразу все смолкло: между колоннами показались высокие и стройные фигуры Галлиона и Серенуса. Галлион спокойно оглядел притихшую толпу.
— Ну, в чем дело? — презрительно-спокойно спросил он. — Стой!.. — подняв руку, властно остановил он горячий порыв толпы. — Прежде всего не сметь орать, а то я сейчас же прикажу воинам выгнать вас всех вон. Говори ты, — указал он на Состена, которого он знал немного.
Тот в отчаянии затряс костлявыми руками над головой.
— Но что могу я сказать, великочтимый проконсул, что я могу сказать?! У меня язык отнимается, я не нахожу в себе сил!.. Мы, иудеи, жили тут мирно, честно трудились, свято блюли законы отцов наших, безропотно повиновались римской власти. И вот является неизвестно откуда какой-то сумасброд, потерявший всякую совесть, и начинает неслыханными учениями возмущать среди нас Божий мир… Что, старый человек, могу я тут сказать? Я могу только стенать и плакать, я могу только в знак скорби разорвать одежды мои…
И он схватился было за грудь, чтобы будто бы разорвать пёстрый халат свой, но единомышленники его бросились к нему и схватили его за руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52