Только это даёт тебе право попасть на эти вот колонны с цветными лоскутами папируса. Лучшие, настоящие поэты хранят теперь необнародованные произведения свои в скринях, в этих маленьких девственных храмах Весты, куда доступа непосвящённым нет. Ты раньше писал прекрасные стихи. Я благословляю твою судьбу, что она совершенно лишила тебя этого зуда славы и что имени твоего на этих пёстрых лоскутах ещё не было, а может быть, и не будет. И если это будет так, я готов признать, что жизнь свою я прожил не совсем даром. Друг мой, будем продавать тут овощи, овчины, калиги, мясо, все, что хочешь, но не будем торговать словами! А ещё лучше не будем торговать ничем: пусть этот бравый легионер с белой головой и весь в рубцах будет последним честным человеком на римском форуме… А теперь пойдём подышать воздухом Кампаньи, на Аппиеву дорогу — после форума и сената и лёгким, и душе это будет очень хорошо…
XXXII. ВЕСЕННИМ ВЕЧЕРОМ…
Лабиринтом узких и грязных улиц оба философа пробирались на окраину города, туда, где от Аппиевых ворот бежала к далёкому Брундизиуму прекрасная Аппиева дорога. И, когда было можно в сутолоке, Филет делился со своим учеником и другом своими мыслями.
— Когда я читал отчёт о заседании сената в первый раз, — рассказывал он, — мне все вспоминалась детская игра в цари: какую глупость царь ни приказал бы другим играющим, они заранее обязуются исполнить решительно все не только в пределах благоразумия, но при озорстве даже и далеко за его пределами… Эти люди в белых тогах и часто с белыми, уже уставшими, казалось бы, головами делают то же, что и дети. Они говорят нам: мы отцы отечества, в наших руках вся власть над вами. Смотрите на эти тоги с широкой пурпуровой полосой — вот вам доказательство истинности того, что мы теперь говорим вам. А потому повинуйтесь нам, что бы мы вам ни приказали. И игра эта идёт вот уже века и никому не надоедает, по-видимому, хотя толку из неё никакого не получается… Их сердитые законы только карточные домики, которые держатся до первого ветерка или до тех пор, пока они выгодны власти. Недавно мне пришлось беседовать на эту тему с Петронием. Он был бы умный человек, если бы не выставлял так своего ума на каждом шагу. Он рассказывал мне, как несли на казнь маленькую дочку Сеяна — за то, что отец её попал в немилость у цезаря. Она все спрашивала, куда её тащат и зачем, и все обещала, что если она в чем провинилась, то пусть посекут её немножечко розгой и она больше не будет повторять своего проступка — только пусть ей скажут, в чем она провинилась. И так принесли её к виселице. А так как августейший закон вещает, что девственницу повесить нельзя, то палачу было повелено, дабы не нарушать закона, тут же под виселицей девочку изнасиловать, а потом уже повесить. Если правительству нужно, чтобы рабы показали против своего господина — что законом воспрещено, — то они выкупают этих рабов и заставляют их показывать против своего бывшего господина. Если нужно кого уничтожить, а не за что, то его обвиняют в оскорблении величества и лжесвидетели торжественно подтверждают это. Перед выборами на какую-нибудь должность бездетные, чтобы обойти закон, усыновляют кого-нибудь, а как только получают они претуру или провинцию, так тотчас же отказываются от своих прав на тех, кого они усыновили. Совершенно так же работает наш афинский ареопаг и ваш иерусалимский синедрион. Везде игра в цари. Можно сказать, что главное дело всех этих августейших учреждений в том, чтобы стараться узаконить беззаконие. Весь Рим бранит цезарей, но, когда рассмотришь то, что скрыто под державными, почти священными буквами S. P. Q. R., то, право, начинаешь думать, что цезарь только ярлык на плохом товаре…
Они медленно шли путаными улицами к цели. Это было делом не лёгким. То и дело им преграждали путь то продавец зелени со своей тележкой, то кучки людей, стоявших перед цирюльней или лавкой глазного врача, которые тогда заменяли клубы, то уличные прорицатели со своими урнами, в которых лежали билетики, предсказывающие судьбу, то жрецы Изиды или Кибелы, собиравшие подаяние, то уличные музыканты или плясуньи, то мальчики иудеи, нищие.
— И когда ты входишь во все эти учреждения, где люди условились играть в цари, — продолжал Филет, — первое, что тебя поражает, это — торжественность обстановки. Эта торжественность всегда первый признак, что что-нибудь неблагополучно, что тут, наверное, игра в цари — только не такая невинная, как у детей. Когда крестьянин выезжает на пашню, ему нет надобности надевать белую тогу с широкой каймой, ликторы и толпа клиентов будут только мешать ему, и нет ему времени подбирать периоды и разводить руками так и эдак: его дело говорит само за себя…
— Но подожди, — вдруг остановил его Язон. — В том, что ты говоришь, многое справедливо. Но ответь мне на один вопрос: на чем же тогда все держится?.. Палатин сгнил, сгнила курия, сгнила религия — сгнило все. Так как же все ещё стоит, не заваливается?
Филет ответил не сразу.
— На чем все стоит? — задумчиво повторил он. — Стоит и держится все на тех невидных честных людях, которые без шума делают своё дело. Земледелец пашет свою пашню, мать кормит своего ребёнка, ремесленник делает сапоги или стол, каменщик кладёт дом, отец семейства в трудах добывает своим хлеб — вот на чем все держится. А эти только мешают… То — здоровое тело, а это — паразиты на нем, от которых житья нет. Осторожнее!.. Прижмись к стене…
Их с громом железных кованых колёс нагнала пышная квадрига. В колеснице стоял, правя прекрасными конями, красавец Анней Серенус. Он тоже ехал на дорогу Аппия: сегодня выедет на прогулку император и нужно посмотреть за порядком. Лицо Аннея было сумрачно, но, увидев Язона с Филетом, он разом овладел собой и с улыбкой помахал им рукой.
— Чуть не задавил для порядка, — усмехнулся Филет. — Так вот и вся их деятельность: пышно, красиво, но… берегись, задавят! Вся эта пышность их — это только то сено, которое привязывают быку к рогам, как знак, что он бодается. Но весь вопрос в том: как же уберечься? Платон не любил Гомера, а я люблю его: хорошо он рассказывает вековечные глупости людей! И замечательно: ведь есть немало людей, которые уже поняли эту вековечную игру в цари, пишут, предостерегая об этом, говорят, идут за это на острова, а то и голову теряют, но — игра в цари продолжается… А-а, Музоний Руф! — ласково воскликнул он. — И ты подышать ветерком Кампаньи вышел? Как здоров?
Это был очень известный философ — длинный, сухой, с рассеянным лицом и милыми детскими глазами. Улыбка его обезоруживала всех. Он принимал мифологических богов за действительно существующих и утверждал, что питаются они испарениями воды и земли.
Душа человека, по его мнению, состоит из такой же тонкой материи, как и боги. Он одобрял брачную жизнь — которой не знал, — но прелюбодеяние, которого тоже не знал, строго осуждал, так же, как и вытравливание плода и выкидывание новорождённых детей, которое все более и более входило в обычай. В жизни был он полный ребёнок.
— Очень рад вас видеть, — со своей детской улыбкой приветствовал он братьев-философов. — Какой день!.. Мы сделаем чудесную прогулку. Хотя многолюдства я, признаться, и не люблю. Меня чуть-чуть не раздавил своей четвёркой Анней Серенус. Но этот хоть извинился… Идёмте — там, на дороге, будет попросторнее…
Они уже подходили к Аппиевым воротам. Вокруг были пышные могилы знати. Вдали виднелась зазеленевшая Кампанья, голубые горы и в лазури звенели жаворонки… А вокруг смеялись и перекликались люди. Красавицы со своих пышных носилок откровенно любовались Язоном. Проезжали патриции со свитой своих клиентов и кудрявых мальчиков. Гетеры и экзолеты, вызывали шушуканье и взгляды. Знакомые торопились приветствовать Язона первыми…
Филет замолк. Не хотелось под этим солнцем бесплодно источать слезы и жёлчь над пустой комедией жизни людской. Хотелось порадоваться хоть немножко на голубые дали, на облака, на маргаритки, что прятались в тени пышных надгробных памятников богачей и знати. В этих тяжёлых монументах пустая комедия жизни точно застыла навеки и их надписи вызывали тоску. «Что съел и выпил, то со мною, — стояло на одном памятнике, — а что я оставил, то потерял». Другой уговаривал прохожего: «Читатель, наслаждайся жизнью: после смерти нет ни игры, ни смеха, ни сладострастия», или: «Друзья, поверьте мне, смешайте кубок вина и пейте его, увенчав голову цветами. После смерти все пожирается огнём и землёй». Вот круглый и тяжкий памятник Метеллы, жены Красса, знаменитого грабителя, без слов говорящий всем о силе и значении того, кто его воздвиг. Вот целое кладбище рода Сципионов, на нем памятник поэту Эннию, а на камне эпитафия:
Граждане, о, посмотрите на старого Энния образ!
Славные он воспевал подвиги ваших отцов.
Не почитайте меня ни слезами, ни похоронным
Воплем. Зачем? Я живой буду порхать по устам…
А вот и памятник самому Сципиону. На нем только две строки:
Здесь лежит тот, чьим делам ни один из своих, ни чужие
Должную почесть воздать в меру заслуг не могли…
И, остановившись у какого-то скромного памятника, Музоний Руф прочёл:
Хотя ты, юноша, спешишь, но камень этот просит
Тебя свой взор оборотить и что написано прочесть:
Пакувий Марк поэт здесь погребён.
Хотелось мне, чтоб знал ты это. Ну, прощай…
В души повеяло грустью. Может быть, недалёк тот день, когда и их памятники — не тут, так в другом месте — станут в ряду других, и так же будут у подножия их цвести милые маргаритки, мимолётной грустью затуманится душа прохожего и…
— Язон!.. Филет! — услышали они вдруг с дороги весёлый голос Иоахима. — Вы как сюда попали? А-а, и Музоний Руф!.. Привет тебе, достопочтенный мудрец!..
Он остановил свои пышные носилки и подозвал их к себе.
— Сегодня пир у Ватиния, — сказал он. — И вам бы следовало побывать на нем…
— Но, отец, может быть, нам можно обойтись и без этого? — сказал Язон, не любивший пьяного гвалта римских пиров.
— Ты забыл, по-видимому, что ты сказал мне на берегу Родана, — сказал Иоахим. — Такой пир стоит доброго урока философии, не в обиду будь тебе сказано, достопочтенный Руф. Идите домой, приоденьтесь и, как стемнеет, поедем вместе. Vale!
— Я не пойду, — сказал Музоний Руф. — Ватиний только ошибкой числится среди людей: это просто жирная свинья, набитая золотом. Я предпочитаю смотреть на свиней, которые пасутся по Кампанье. Слышите, как чудесно играет пастух на свирели?
И вдруг точно ветер пронёсся вдоль всей дороги по пёстрой толпе гуляющих: цезарь… цезарь… И, рокоча окованными колёсами по плитам, величественно, самой серединой дороги, проплыла мимо роскошная колесница, запряжённая четвёркой белых коней. В колеснице в аметистовой тоге, в величественно-небрежной, разученной позе, правя конями на цирковой манер, стоял божественный цезарь с округлившимся уже животом, тонкими ножками и грубоватым лицом, на котором он старался выразить милостивое отношение ко всему и ко всем… За четвёркой шли на тяжких конях тяжкие, закованные в железо германцы, личный конвой великого императора.
И милостивым наклонением головы Нерон отвечал на восторженные приветствия гуляющих…
Филет усмехнулся.
— Раз Калигула увидел в толпе смеющегося галла и, подъехав, спросил дикаря, какое он, Калигула, производит на него впечатление, — сказал он. — И тот откровенно отвечал: впечатление большого дурака… Его оставили в покое, ибо он был только сапожник: императору может быть опасен только человек высокого происхождения…
XXXIII. БУРЯ
Внезапно налетевшая буря жестоко трепала старый корабль «Кастор и Поллукс». Огромные мутно-зеленые валы ратями шли на него, резкий ветер точно срезал белые гребни и залпами бросал их в лица истомившейся команды и совершенно измучившихся от морской болезни и ужаса путников. Иногда судно с таким треском валилось в водяную яму между двумя ужасающими валами, что дух замирал даже у смелых. Павел, мучительно страдавший от морской болезни, сразу исхудал и нос его обострился. Страдал и Тимофей. Лука болезни подвержен не был и ухаживал за обоими. Четвёртый спутник их, Аристарх, не мог без ужаса видеть наступающих водяных гор и прятался где-то в глубине судна.
Буря крепла. Ветер рвал и выл в снастях. Лица моряков были суровы и значительны. Страх овладевал людьми все более и более. В голове Павла шла вялая работа мысли. Все для него сливалось теперь в один вопрос, вопрос не новый: сколько раз говорил он людям, что они — и он — не умрут, не увидя торжества Господа, и вдруг бессмысленная гибель… И в беспорядке вялых мыслей вспомнилось вдруг заплаканное лицо Теклы, когда она, стоя на солнечном берегу Цезарей, провожала его уже окрылившийся всеми парусами корабль…
Корабль с грохотом повалился снова в пропасть…
Павел ясно чувствовал, что он запутался. В вынужденном бездействии тюрьмы его мысль продолжала плести своё причудливое кружево. То, что говорил он людям раньше, было совсем уже не то, что думал он теперь. И положение его изменилось. Он был пленником римлян. Правда, о деле его знают Агриппа и Береника, но они, конечно, и пальцем не шевельнут в его защиту…
Когда Феликс за свои безобразия был наконец смещён и на его место назначен Фест, человек сильный и справедливый, новый прокуратор сейчас же предложил Павлу отвезти его в Иерусалим, где он мог бы под его покровительством защитить себя на суде. Павел не принял предложение: во-первых, зелоты могли легко убить его там, а во-вторых, ему хотелось в Рим. И он сказал:
— Я взываю к императору.
Это была формула, посредством которой всякий римский гражданин освобождался от всех провинциальных властей.
— Ты воззвал к императору, ты пойдёшь к императору, — несколько удивлённый, отвечал прокуратор такой же установленной формулой.
Через несколько дней после этого в Цезарею прибыл Агриппа с Береникой приветствовать нового прокуратора. Фест снова вызвал Павла, чтобы тот дал объяснения перед своими. Ему хотелось скорее развязаться с этим вздорным делом. Павел снова изложил все с привычной ему самоуверенностью, но и не менее привычной осторожностью.
— Ты просто безумен, — пожал плечами Фест. — Мы, римляне, говорим о таких людях: он видел нимфу…
— Ты красноречив, — засмеялся Агриппа. — Ещё немного, ты и меня сделал бы, пожалуй, своим последователем.
Фест, не сводя глаз с сияющей Береники, проговорил:
— По-моему, он не сделал ничего злого.
— Разумеется, его можно было бы и отпустить, — проговорил Агриппа, — но он воззвал к императору и теперь, хочешь — не хочешь, вези его в Рим. Сам, сам накликал беду на свою голову! — засмеялся он, повернувшись к Павлу. — Впрочем, на чужой счёт повидаешь столицу мира. Это не всякому выпадает на долю…
Павел проводил долгим взглядом сияющую Беренику. Она совсем не слушала его объяснений, и он ясно видел, что она совершенно чужда тому, о чем он говорил, что она из какого-то другого мира, в котором ему совершенно нет места, что мир этот силён — об этом говорило её безразличие — и что он, может быть… ошибся.
Его снова отвели в темницу, где его уже ждала верная Текла. И снова в уединении его мысль начала плести своё кружево. Изредка его навещали Иаков и пресвитеры, но от всех них веяло холодком. Они были рады, что беспокойный противник их на долгое время лишён возможности вредить делу Божию, то есть, им. Они усилили свою работу не только в Иерусалиме, но снова послали своих людей по местам, наиболее затронутым учением Павла…
Иногда неустанно работающей мысли его давали нечаянные толчки и извне, как это было со старым Иегудой бен-Леви, который, по дороге из Александрии, посетил его в темнице. В Александрии Иегуда близко сошёлся с учениками святого старца Филона и с их слов изложил Павлу учение праведника о божественном Логосе, который родился из молчания, супруги вечной глубины…
— Я слышал урывками это учение от эллинов, — сказал Павел.
— Старец Филон не раз говаривал, что Моисей мудрость свою почерпнул у эллинов, — сказал Иегуда.
Павел, дивясь строгой стройности учения о божественном Логосе, незаметно стал соединять то, что услышал от Иегуды, с тем, чему учил он сам раньше… Он хотел придать своей мысли крепость мрамора, но она все оставалась неуловимой и свободной от его воли, как сновидение, как марево, играющее над пустыней…
Был уже близок Кипур, великий пост, после которого иудеям воспрещались путешествия морем, но Фест ничего не предпринимал. Наконец, день отъезда пришёл. С Павлом в качестве свидетелей поехали Тимофей, Лука и фессалоникиец Аристарх. Их сопровождало несколько легионеров из когорты prima Augusta Italica. Под Критом их захватил жестокий шквал. Переждав, они снова пустились в путь, но буря опять захватила их и после долгих мучений выбросила на скалистые берега острова Мелита. Уже на другом судне, «Кастор и Поллукс», которое зимовало в порту Мелиты, они двинулись к Риму и снова попали в жестокую переделку, из которой, может быть, выскочить уж и не удастся…
Буря не унималась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
XXXII. ВЕСЕННИМ ВЕЧЕРОМ…
Лабиринтом узких и грязных улиц оба философа пробирались на окраину города, туда, где от Аппиевых ворот бежала к далёкому Брундизиуму прекрасная Аппиева дорога. И, когда было можно в сутолоке, Филет делился со своим учеником и другом своими мыслями.
— Когда я читал отчёт о заседании сената в первый раз, — рассказывал он, — мне все вспоминалась детская игра в цари: какую глупость царь ни приказал бы другим играющим, они заранее обязуются исполнить решительно все не только в пределах благоразумия, но при озорстве даже и далеко за его пределами… Эти люди в белых тогах и часто с белыми, уже уставшими, казалось бы, головами делают то же, что и дети. Они говорят нам: мы отцы отечества, в наших руках вся власть над вами. Смотрите на эти тоги с широкой пурпуровой полосой — вот вам доказательство истинности того, что мы теперь говорим вам. А потому повинуйтесь нам, что бы мы вам ни приказали. И игра эта идёт вот уже века и никому не надоедает, по-видимому, хотя толку из неё никакого не получается… Их сердитые законы только карточные домики, которые держатся до первого ветерка или до тех пор, пока они выгодны власти. Недавно мне пришлось беседовать на эту тему с Петронием. Он был бы умный человек, если бы не выставлял так своего ума на каждом шагу. Он рассказывал мне, как несли на казнь маленькую дочку Сеяна — за то, что отец её попал в немилость у цезаря. Она все спрашивала, куда её тащат и зачем, и все обещала, что если она в чем провинилась, то пусть посекут её немножечко розгой и она больше не будет повторять своего проступка — только пусть ей скажут, в чем она провинилась. И так принесли её к виселице. А так как августейший закон вещает, что девственницу повесить нельзя, то палачу было повелено, дабы не нарушать закона, тут же под виселицей девочку изнасиловать, а потом уже повесить. Если правительству нужно, чтобы рабы показали против своего господина — что законом воспрещено, — то они выкупают этих рабов и заставляют их показывать против своего бывшего господина. Если нужно кого уничтожить, а не за что, то его обвиняют в оскорблении величества и лжесвидетели торжественно подтверждают это. Перед выборами на какую-нибудь должность бездетные, чтобы обойти закон, усыновляют кого-нибудь, а как только получают они претуру или провинцию, так тотчас же отказываются от своих прав на тех, кого они усыновили. Совершенно так же работает наш афинский ареопаг и ваш иерусалимский синедрион. Везде игра в цари. Можно сказать, что главное дело всех этих августейших учреждений в том, чтобы стараться узаконить беззаконие. Весь Рим бранит цезарей, но, когда рассмотришь то, что скрыто под державными, почти священными буквами S. P. Q. R., то, право, начинаешь думать, что цезарь только ярлык на плохом товаре…
Они медленно шли путаными улицами к цели. Это было делом не лёгким. То и дело им преграждали путь то продавец зелени со своей тележкой, то кучки людей, стоявших перед цирюльней или лавкой глазного врача, которые тогда заменяли клубы, то уличные прорицатели со своими урнами, в которых лежали билетики, предсказывающие судьбу, то жрецы Изиды или Кибелы, собиравшие подаяние, то уличные музыканты или плясуньи, то мальчики иудеи, нищие.
— И когда ты входишь во все эти учреждения, где люди условились играть в цари, — продолжал Филет, — первое, что тебя поражает, это — торжественность обстановки. Эта торжественность всегда первый признак, что что-нибудь неблагополучно, что тут, наверное, игра в цари — только не такая невинная, как у детей. Когда крестьянин выезжает на пашню, ему нет надобности надевать белую тогу с широкой каймой, ликторы и толпа клиентов будут только мешать ему, и нет ему времени подбирать периоды и разводить руками так и эдак: его дело говорит само за себя…
— Но подожди, — вдруг остановил его Язон. — В том, что ты говоришь, многое справедливо. Но ответь мне на один вопрос: на чем же тогда все держится?.. Палатин сгнил, сгнила курия, сгнила религия — сгнило все. Так как же все ещё стоит, не заваливается?
Филет ответил не сразу.
— На чем все стоит? — задумчиво повторил он. — Стоит и держится все на тех невидных честных людях, которые без шума делают своё дело. Земледелец пашет свою пашню, мать кормит своего ребёнка, ремесленник делает сапоги или стол, каменщик кладёт дом, отец семейства в трудах добывает своим хлеб — вот на чем все держится. А эти только мешают… То — здоровое тело, а это — паразиты на нем, от которых житья нет. Осторожнее!.. Прижмись к стене…
Их с громом железных кованых колёс нагнала пышная квадрига. В колеснице стоял, правя прекрасными конями, красавец Анней Серенус. Он тоже ехал на дорогу Аппия: сегодня выедет на прогулку император и нужно посмотреть за порядком. Лицо Аннея было сумрачно, но, увидев Язона с Филетом, он разом овладел собой и с улыбкой помахал им рукой.
— Чуть не задавил для порядка, — усмехнулся Филет. — Так вот и вся их деятельность: пышно, красиво, но… берегись, задавят! Вся эта пышность их — это только то сено, которое привязывают быку к рогам, как знак, что он бодается. Но весь вопрос в том: как же уберечься? Платон не любил Гомера, а я люблю его: хорошо он рассказывает вековечные глупости людей! И замечательно: ведь есть немало людей, которые уже поняли эту вековечную игру в цари, пишут, предостерегая об этом, говорят, идут за это на острова, а то и голову теряют, но — игра в цари продолжается… А-а, Музоний Руф! — ласково воскликнул он. — И ты подышать ветерком Кампаньи вышел? Как здоров?
Это был очень известный философ — длинный, сухой, с рассеянным лицом и милыми детскими глазами. Улыбка его обезоруживала всех. Он принимал мифологических богов за действительно существующих и утверждал, что питаются они испарениями воды и земли.
Душа человека, по его мнению, состоит из такой же тонкой материи, как и боги. Он одобрял брачную жизнь — которой не знал, — но прелюбодеяние, которого тоже не знал, строго осуждал, так же, как и вытравливание плода и выкидывание новорождённых детей, которое все более и более входило в обычай. В жизни был он полный ребёнок.
— Очень рад вас видеть, — со своей детской улыбкой приветствовал он братьев-философов. — Какой день!.. Мы сделаем чудесную прогулку. Хотя многолюдства я, признаться, и не люблю. Меня чуть-чуть не раздавил своей четвёркой Анней Серенус. Но этот хоть извинился… Идёмте — там, на дороге, будет попросторнее…
Они уже подходили к Аппиевым воротам. Вокруг были пышные могилы знати. Вдали виднелась зазеленевшая Кампанья, голубые горы и в лазури звенели жаворонки… А вокруг смеялись и перекликались люди. Красавицы со своих пышных носилок откровенно любовались Язоном. Проезжали патриции со свитой своих клиентов и кудрявых мальчиков. Гетеры и экзолеты, вызывали шушуканье и взгляды. Знакомые торопились приветствовать Язона первыми…
Филет замолк. Не хотелось под этим солнцем бесплодно источать слезы и жёлчь над пустой комедией жизни людской. Хотелось порадоваться хоть немножко на голубые дали, на облака, на маргаритки, что прятались в тени пышных надгробных памятников богачей и знати. В этих тяжёлых монументах пустая комедия жизни точно застыла навеки и их надписи вызывали тоску. «Что съел и выпил, то со мною, — стояло на одном памятнике, — а что я оставил, то потерял». Другой уговаривал прохожего: «Читатель, наслаждайся жизнью: после смерти нет ни игры, ни смеха, ни сладострастия», или: «Друзья, поверьте мне, смешайте кубок вина и пейте его, увенчав голову цветами. После смерти все пожирается огнём и землёй». Вот круглый и тяжкий памятник Метеллы, жены Красса, знаменитого грабителя, без слов говорящий всем о силе и значении того, кто его воздвиг. Вот целое кладбище рода Сципионов, на нем памятник поэту Эннию, а на камне эпитафия:
Граждане, о, посмотрите на старого Энния образ!
Славные он воспевал подвиги ваших отцов.
Не почитайте меня ни слезами, ни похоронным
Воплем. Зачем? Я живой буду порхать по устам…
А вот и памятник самому Сципиону. На нем только две строки:
Здесь лежит тот, чьим делам ни один из своих, ни чужие
Должную почесть воздать в меру заслуг не могли…
И, остановившись у какого-то скромного памятника, Музоний Руф прочёл:
Хотя ты, юноша, спешишь, но камень этот просит
Тебя свой взор оборотить и что написано прочесть:
Пакувий Марк поэт здесь погребён.
Хотелось мне, чтоб знал ты это. Ну, прощай…
В души повеяло грустью. Может быть, недалёк тот день, когда и их памятники — не тут, так в другом месте — станут в ряду других, и так же будут у подножия их цвести милые маргаритки, мимолётной грустью затуманится душа прохожего и…
— Язон!.. Филет! — услышали они вдруг с дороги весёлый голос Иоахима. — Вы как сюда попали? А-а, и Музоний Руф!.. Привет тебе, достопочтенный мудрец!..
Он остановил свои пышные носилки и подозвал их к себе.
— Сегодня пир у Ватиния, — сказал он. — И вам бы следовало побывать на нем…
— Но, отец, может быть, нам можно обойтись и без этого? — сказал Язон, не любивший пьяного гвалта римских пиров.
— Ты забыл, по-видимому, что ты сказал мне на берегу Родана, — сказал Иоахим. — Такой пир стоит доброго урока философии, не в обиду будь тебе сказано, достопочтенный Руф. Идите домой, приоденьтесь и, как стемнеет, поедем вместе. Vale!
— Я не пойду, — сказал Музоний Руф. — Ватиний только ошибкой числится среди людей: это просто жирная свинья, набитая золотом. Я предпочитаю смотреть на свиней, которые пасутся по Кампанье. Слышите, как чудесно играет пастух на свирели?
И вдруг точно ветер пронёсся вдоль всей дороги по пёстрой толпе гуляющих: цезарь… цезарь… И, рокоча окованными колёсами по плитам, величественно, самой серединой дороги, проплыла мимо роскошная колесница, запряжённая четвёркой белых коней. В колеснице в аметистовой тоге, в величественно-небрежной, разученной позе, правя конями на цирковой манер, стоял божественный цезарь с округлившимся уже животом, тонкими ножками и грубоватым лицом, на котором он старался выразить милостивое отношение ко всему и ко всем… За четвёркой шли на тяжких конях тяжкие, закованные в железо германцы, личный конвой великого императора.
И милостивым наклонением головы Нерон отвечал на восторженные приветствия гуляющих…
Филет усмехнулся.
— Раз Калигула увидел в толпе смеющегося галла и, подъехав, спросил дикаря, какое он, Калигула, производит на него впечатление, — сказал он. — И тот откровенно отвечал: впечатление большого дурака… Его оставили в покое, ибо он был только сапожник: императору может быть опасен только человек высокого происхождения…
XXXIII. БУРЯ
Внезапно налетевшая буря жестоко трепала старый корабль «Кастор и Поллукс». Огромные мутно-зеленые валы ратями шли на него, резкий ветер точно срезал белые гребни и залпами бросал их в лица истомившейся команды и совершенно измучившихся от морской болезни и ужаса путников. Иногда судно с таким треском валилось в водяную яму между двумя ужасающими валами, что дух замирал даже у смелых. Павел, мучительно страдавший от морской болезни, сразу исхудал и нос его обострился. Страдал и Тимофей. Лука болезни подвержен не был и ухаживал за обоими. Четвёртый спутник их, Аристарх, не мог без ужаса видеть наступающих водяных гор и прятался где-то в глубине судна.
Буря крепла. Ветер рвал и выл в снастях. Лица моряков были суровы и значительны. Страх овладевал людьми все более и более. В голове Павла шла вялая работа мысли. Все для него сливалось теперь в один вопрос, вопрос не новый: сколько раз говорил он людям, что они — и он — не умрут, не увидя торжества Господа, и вдруг бессмысленная гибель… И в беспорядке вялых мыслей вспомнилось вдруг заплаканное лицо Теклы, когда она, стоя на солнечном берегу Цезарей, провожала его уже окрылившийся всеми парусами корабль…
Корабль с грохотом повалился снова в пропасть…
Павел ясно чувствовал, что он запутался. В вынужденном бездействии тюрьмы его мысль продолжала плести своё причудливое кружево. То, что говорил он людям раньше, было совсем уже не то, что думал он теперь. И положение его изменилось. Он был пленником римлян. Правда, о деле его знают Агриппа и Береника, но они, конечно, и пальцем не шевельнут в его защиту…
Когда Феликс за свои безобразия был наконец смещён и на его место назначен Фест, человек сильный и справедливый, новый прокуратор сейчас же предложил Павлу отвезти его в Иерусалим, где он мог бы под его покровительством защитить себя на суде. Павел не принял предложение: во-первых, зелоты могли легко убить его там, а во-вторых, ему хотелось в Рим. И он сказал:
— Я взываю к императору.
Это была формула, посредством которой всякий римский гражданин освобождался от всех провинциальных властей.
— Ты воззвал к императору, ты пойдёшь к императору, — несколько удивлённый, отвечал прокуратор такой же установленной формулой.
Через несколько дней после этого в Цезарею прибыл Агриппа с Береникой приветствовать нового прокуратора. Фест снова вызвал Павла, чтобы тот дал объяснения перед своими. Ему хотелось скорее развязаться с этим вздорным делом. Павел снова изложил все с привычной ему самоуверенностью, но и не менее привычной осторожностью.
— Ты просто безумен, — пожал плечами Фест. — Мы, римляне, говорим о таких людях: он видел нимфу…
— Ты красноречив, — засмеялся Агриппа. — Ещё немного, ты и меня сделал бы, пожалуй, своим последователем.
Фест, не сводя глаз с сияющей Береники, проговорил:
— По-моему, он не сделал ничего злого.
— Разумеется, его можно было бы и отпустить, — проговорил Агриппа, — но он воззвал к императору и теперь, хочешь — не хочешь, вези его в Рим. Сам, сам накликал беду на свою голову! — засмеялся он, повернувшись к Павлу. — Впрочем, на чужой счёт повидаешь столицу мира. Это не всякому выпадает на долю…
Павел проводил долгим взглядом сияющую Беренику. Она совсем не слушала его объяснений, и он ясно видел, что она совершенно чужда тому, о чем он говорил, что она из какого-то другого мира, в котором ему совершенно нет места, что мир этот силён — об этом говорило её безразличие — и что он, может быть… ошибся.
Его снова отвели в темницу, где его уже ждала верная Текла. И снова в уединении его мысль начала плести своё кружево. Изредка его навещали Иаков и пресвитеры, но от всех них веяло холодком. Они были рады, что беспокойный противник их на долгое время лишён возможности вредить делу Божию, то есть, им. Они усилили свою работу не только в Иерусалиме, но снова послали своих людей по местам, наиболее затронутым учением Павла…
Иногда неустанно работающей мысли его давали нечаянные толчки и извне, как это было со старым Иегудой бен-Леви, который, по дороге из Александрии, посетил его в темнице. В Александрии Иегуда близко сошёлся с учениками святого старца Филона и с их слов изложил Павлу учение праведника о божественном Логосе, который родился из молчания, супруги вечной глубины…
— Я слышал урывками это учение от эллинов, — сказал Павел.
— Старец Филон не раз говаривал, что Моисей мудрость свою почерпнул у эллинов, — сказал Иегуда.
Павел, дивясь строгой стройности учения о божественном Логосе, незаметно стал соединять то, что услышал от Иегуды, с тем, чему учил он сам раньше… Он хотел придать своей мысли крепость мрамора, но она все оставалась неуловимой и свободной от его воли, как сновидение, как марево, играющее над пустыней…
Был уже близок Кипур, великий пост, после которого иудеям воспрещались путешествия морем, но Фест ничего не предпринимал. Наконец, день отъезда пришёл. С Павлом в качестве свидетелей поехали Тимофей, Лука и фессалоникиец Аристарх. Их сопровождало несколько легионеров из когорты prima Augusta Italica. Под Критом их захватил жестокий шквал. Переждав, они снова пустились в путь, но буря опять захватила их и после долгих мучений выбросила на скалистые берега острова Мелита. Уже на другом судне, «Кастор и Поллукс», которое зимовало в порту Мелиты, они двинулись к Риму и снова попали в жестокую переделку, из которой, может быть, выскочить уж и не удастся…
Буря не унималась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52