она не называла ни одного имени и не уставала поносить цезаря и его палачей. Никаких показаний от неё, собственно, было уже не нужно — квириты сделали это превосходно и Нерон знал все, — но нельзя было терпеть, что какая-то девчонка точно смеётся над ними. Они уступить не могли, но не сдавалась и она. Палачи начали трусить.
— Ведьма, — говорили они шёпотом. — Есть такие, которые боли совсем не чувствуют. Слово такое знают. Как бы нам чего она ещё не сделала!
Эпихарида уже знала, что квириты выдали её, — сам Тигеллин только что прочитал ей их показания.
— Все, что я от тебя я требую, это чтобы ты подтвердила их слова, — сказал сицилиец.
— Нет. Они все врут, — презрительно сказала она. — Ничего этого не было.
— А что же было?
— А это не твоё дело, негодяй…
Тигеллин приказал снова отправить её на пытку. Её усадили в закрытые носилки и понесли. Эпихарида чувствовала, что силы покидают её. Она знала, что не отстанут они от неё: это кара за ту ночь любви в священной роще Карфагена. Боги не простят ей этого. И вот, изнемогая в носилках перед предстоящей мукой, она закрыла глаза: надо было в тишине проститься с тем, кого она так любила. Тяжёлые слезы потекли по исхудавшему, скорбному лицу… И увидела она лунную мглу над пустыней и священную рощу в стороне, и красноватый отблеск углей на жертвеннике сквозь чащу пальм, и звезды, которые роились в вышине. И он шепчет ей в ухо колдовские слова, от которых она пьянеет… И точно песнь какая-то победная запела вдруг в ней и наполнила все её существо: о, милый!.. А когда она открыла глаза, в щёлку между занавесками носилок она увидела на коне Аннея Серенуса. Он, видимо, ждал её. Может быть, он хотел сам, своими глазами убедиться, что она ещё жива… Она отбросила занавеску, хотела было послать ему поцелуй, но осеклась: этот поцелуй мог оказаться для него смертельным. Все, конечно, знали о их любви, но теперь не следовало напоминать о ней. И она только смотрела на него своими большими, теперь такими лучистыми глазами и видела, как он бледнел, как на щеке его что-то дрожало. Она понимала, что он ищет, как освободить её, но понимала и то, что это невозможно.
Глаза в глаза они простились — она знала, что навсегда, а он ещё надеялся.
Анней, убедившись, что милая жива, поскакал домой. Он решил сделать попытку вооружённой силой освободить её. Среди вигилов есть преданные ему люди. Старый Кварт намекал, что пора бы, может, и действовать. Можно, наконец, и деньгами купить вооружённых помощников: в Риме много озлобленной голоты. Он бросил.поводья выбежавшему рабу, энергичными шагами вошёл в вестибюль и остановился: центурион преторианцев с конвоем протягивал ему приказ императора.
— Ты должен немедленно покончить с собой.
— Могу ли я привести свои дела в порядок?
— Ты можешь умереть завтра…
— Хорошо, идите…
Об устранении гадины теперь не могло быть и речи: его не подпустят близко уже не только к Нерону, но и ко дворцу. Ах, да и не все ли равно? Боги плохо задумали мир, и смешны все эти глупенькие философы, которые уверены, что своими разговорами они могут что-то изменить в мировом беспорядке… Он хлопнул в ладоши.
Появился огромный Салам. Его добродушное лицо с белыми зубами выражало страдание. Он понимал, что значит появление преторианцев в доме.
— Господин…
— Прежде всего, Салам, сделайте мне скоро погребальный костёр на луговине у пруда, — сказал Анней, положив ему руку на плечо. — А потом ты призовёшь ко мне моего управляющего. Но поспешай…
Салам заморгал, поцеловал его руку своими толстыми губами, тяжело повернулся и вышел.
Анней зашагал по комнате. Можно ли ещё спасти Эпихариду? Как только он закончит последние распоряжения, он испытает преданность вигилов. А пока надо освободить рабов, написать завещание в пользу Эпихариды, — может быть, все же она вывернется из их когтей — и… И вдруг в душе заиграла надежда: вот наступит темнота, и он попробует. И, может быть, на быстрых конях они успеют спастись…
В дверь осторожно постучали.
— Это Язон, господин, — сказал Салам. — Он хочет видеть тебя по срочному делу.
— Введи.
Язон, бледный, решительными шагами вошёл. Глаза его зорко смотрели на Аннея.
— Ты как будто ничего ещё не знаешь, — пробормотал он.
— Ты о чем? — усмехнулся Анней. — Что мне надо умирать? Так это уж не ново…
— Я об… Эпихариде…
— Что с ней? — вдруг всполошился Анней. — Говори.
— Я случайно ехал мимо, когда её вынимали из носилок, — сказал Язон. — Она по пути… покончила с собой… удушив себя повязкой.
— Не рассказывай… — поднял руку Анней. — Не надо. Только одно: это совершенно верно?
— Я сам видел её… мёртвой.
— Благодарю… А теперь — прощай, — едва выговорил Серенус. — Мне надо перед смертью кое-что сделать… Так хочет божественная скотина, управляющая Римом и миром. Я только что думал, что слабо глядят боги за своими делами.
— Почему ты думаешь, что все это дела богов? — как всегда серьёзно проговорил Язон. — Может быть, это только бунт человеческий…
— Тогда зачем боги позволяют такой бунт? — отвечал Анней. — Впрочем, все это только слова… Прощай, друг мой. Если можешь, живи счастливо…
Они обнялись и, взволнованный, Язон покинул дом осуждённого. Бунт человеческий — Анней прав — тоже ничего не объясняет. Стена!
— А теперь пойдём посмотрим, как вы для меня в последний раз постарались, — сказал Анней Саламу.
Они вышли в парк. Столетние великаны дремали в тишине вечера. Анней осмотрел огромный, политый нефтью — так всегда делалось — погребальный костёр, посмотрел на пышную зелень деревьев, на облака…
— Нет, так не годится, — проговорил он. — Так мы попортим огнём деревья. Перенесите костёр на лужайку перед домом: там места больше. Мне не хочется подпалить листву…
Анней освободил всех своих рабов и щедро одарил их. Саламу, кроме того, он подарил свой драгоценный перстень на память. Часто среди всех этих дел он впадал точно в забытьё, вспоминал свою Эпихариду, и губы его начинали трястись. Но он боролся с собой: нет, он не даст гадине удовлетворения узнать, что Анней Серенус не сумел умереть! И, когда наступила торжественная, звёздная ночь, он ушёл в свою опочивальню, обнажил светлый меч свой, попробовал острие и без красивых слов, без всякой позы, пронзил им своё захолодавшее, никому и ничему больше в мире не верящее, одинокое сердце…
LIII. О БОЛЬШИХ ДЕЛАХ
Иудея загорелась. Полилась кровь. Но не это среди всеобщего погрома спасло Иоахима, а несметные богатства его и грандиозные замыслы. Нерон как-то вспомнил о Мнефе, но ему сказали, что египтянин послан с деловыми поручениями в Британию, и он сейчас же об этом и забыл: надо было готовиться к путешествию в Ахайю. Где прежде всего выступит он там? С чем? Как лучше одеться ему для выступлений? Была тьма важнейших вопросов, которые требовали немедленного разрешения. Он опять вспомнил об Иоахиме, но могущественного иудея закрыл собой Тигеллин.
— Раз он даёт огромные суммы, то какой же выигрыш снять с него голову? — сказал он. — И вообще, ударить по этой голове небезопасно: все иудейские сундуки закроются…
И Нерон, занятый своим, даже не заметил, что хитрый акрагасец только повторяет слова Поппеи. Он не возражал. Он понимал, что это так. А кроме того, он был настроен благосклонно к Иоахиму уже за то одно, что тот не участвовал в заговоре Пизона.
Иоахим держался настороже. При виде жалкого провала заговора Пизона он понял, как страшно прав был он в оценке общего положения. На квиритов рассчитывать совсем нельзя. Удар должен быть нанесён без них и — им вместе с божественным. Он снова собрался по делам овцеводства в Галлию, а потом осмотреть серебряные рудники в Испанию. Хотел было он ознакомиться и с положением рыбного дела на северных морях, особенно в устьях Рейна, но командовавший там римскими легионами Вителлий не внушал ему никакого доверия, и рыбу он отложил до другого раза: вернувшись, надо будет посмотреть, нельзя ли Вителлия заменить на таком ответственном месте человеком более надёжным.
— Язон, милый, — прощаясь с сыном, сказал он не без волнения. — Я начинаю стареть, а ты уже муж в полной силе. Тебе следовало бы начать понемногу знакомиться с моими делами. И пора, пора давно выбрать себе подругу! Нет ни единой царевны, которая поколебалась бы отдать свою руку сыну Иоахима, а эта маленькая Миррена точно играет тобой… Причём тут религия? И я советовал бы тебе расставить вещи по местам. А затем, — положил он свою властную руку на плечо сына, — я надеюсь, что ты не забыл ещё нашего разговора на берегу Родана. Сроки подходят. Ты сам видишь, что делается в Риме. Я опять не требую от тебя никаких немедленных решений, но просто напоминаю тебе, что время не стоит. Нужны решения. Прощай, мой милый, и подумай, пока меня нет…
Язон проводил отца до Остии, и «Амфитрида», выйдя из гавани, понеслась на север.
Задумчивый, Язон колебался. С одной стороны, бессмысленная гибель Эпихариды, благородного Аннея и сотен других людей возмущала его, он понимал, что, не будь Нерона, этого могло бы и не случиться; но, с другой стороны, весь его характер, все приобретённые в жизни знания, весь опыт говорили ему, что овчинка определённо выделки не стоить. Но он все же был ещё слишком молод, чтобы не поддаваться искушениям мира. В душевной смуте он вернулся в Рим и прежде всего пошёл навестить Филета.
Филет в последнее время стал чаще и чаще недомогать. Никакой определённо болезни у него не было. Но его точно точило что-то внутри и он часто лежал и передумывал свои думы о жизни. И в этот день ему было нехорошо. Но ещё от двери он встретил Язона своей ясной улыбкой.
— Ну, что, проводил благополучно? — слабым голосом спросил он. — И прекрасно. Да будут благоприятны ему боги в его далёких странствиях! Но ты как будто расстроен. Что, или опять Миррена бунтует?
— Нет, не Миррена, — улыбнулся Язон. — Я давно хотел переговорить с тобой об одном деле. Но меня все стесняла мысль, что это, может быть, будет неприятно отцу. А один я что-то справиться с задачей не могу…
— Давай справляться вдвоём, — улыбнулся Филет. — В чем дело, милый?
И Язон не без смущения рассказал ему о грандиозных замыслах отца. К его удивлению, Филет принял все это как самую обыкновенную вещь — точно речь шла не о троне цезарей, а о прогулке по Аппиевой дороге.
— Да чему же тут удивляться? — сказал Филет. — Все, кто ходят по форуму, от сенатора до погонщика мулов, хотят стать на место цезаря. Так это бывает всегда, а в такие смутные времена в особенности. И если мечтает об этом погонщик мулов, то было бы странно, если бы не мечтал об этом Иоахим. И Пизон мечтал, и Сенека… Это самое обычное дело. Но… — тихонько вздохнул он, — но большие мысли, которыми занят твой отец, — я прошу тебя особенно заметить, что в моих словах не будет и тени осуждения — подобны тем большим осетрам с Данубия, которыми хвастаются наши богачи на пирах. Суть осетра совсем не в том, чтобы подавали его к столу четыре раба, — по-моему, старый осётр, вероятно, хуже уже потому, что он старый, но тем не менее все богачи наши из кожи вон лезут, чтобы перещеголять один другого величиной своих осетров. Так и с мыслями человека. Не та мысль, не та цель велика, для выполнения которой надо зарезать миллион людей и опустошить целые страны, — такие цели, большей частью, подобны грибам, которые растут после дождя по дорогам: стоит их чуть тронуть, как из них подымается чёрная горькая пыль. Истинная цель, истинная мысль человека подобна фиалке в горах: никто её не видит, но благоухание её слышит всякий проходящий мимо. Она цветёт только для себя, только для себя радуется солнцу и весне, но тем не менее она радость для всех… ну, если не для всех — на что нашему божественному цезарю фиалки? — то хотя для немногих. И потом, что велико, что невелико?.. Тут много обмана. Вспоминаю из жизни Цицерона один случай, о котором он так хорошо рассказал нам. Он был послан квестором в Сицилию и, как ему казалось, наворочал там тьму полезнейших дел. Когда вызвали его в Рим, он думал, что в столице его ожидает самый блестящий приём: «Tum existimabam, nihil homines aliud Romae, nisi de quaestura mea, loqui». И вот он выгрузился в Путэоли и вдруг встретил одного своего приятеля: оказалось, что тот даже не знал, где отправляет Цицерон квесторскую должность! Встречает Цицерон другого — и тот никакого понятия о его деятельности не имел. И Цицерон понял всю относительность наших суждений о величии свершаемых нами дел и пустоту всех этих наших стремлений к так называемой славе. Гораций уверяет нас, что Эмпедокл, государственный муж, философ и поэт, ища бессмертия в славе людской, сам бросился в жерло Этны… Не знаю, помнишь ли ты случай, когда чернь в театре выразила актрисе Арбускуле своё неодобрение и та бросила гордо в лицо верхам амфитеатра: «Мне довольно, когда рукоплещет мне всадник… Но истинный мудрец не ищет рукоплесканий даже всадника, милый».
Он замолчал, и на лице его был глубокий, светлый мир.
— Нет, ты не найдёшь себе счастья на этой стезе, милый, — продолжал он. — Да и людям не дашь. Ибо, что бы ты им ни дал, они все будут говорить, что мало. А кроме того, и главное, все погонщики мулов будут завидовать твоему пурпуру и будут составлять, как Пизон, заговоры, чтобы этим пурпуром овладеть. Я не советую тебе ничего, милый, — я только высказываю тебе свои мысли об этом. А ты взвесь все сам и действуй так, как найдёт лучше твой разум. И я ведь могу чего-нибудь не досмотреть и ошибиться… Да… А Миррена твоя, — вдруг переменил он разговор, — захватила с собой Салама — как хорошо сделал ты, что взял себе этого доброго и хорошего человека! — и отправилась за Тибр побеседовать о своих сомнениях с Лукой. Я боюсь немножко, что они не сговорятся. Она борется с призраками и никак не может стряхнуть их власть. Не надо сердиться на неё за это: так поступает все человечество с начала времён…
Посидев около больного, Язон, умиротворённый, ушёл к себе. И думал: все, что он говорит, вполне справедливо, но — Эпихарида как? А Анней? А тысячи других ни за что погибающих людей?.. И была в душе его муть. Гора в видении по-прежнему спокойно указывала ему в глубь неба, но не было у него, как и у всякого человека, сил идти на зов её: крепко держали его мохнатые руки земли!
Только к вечеру возвратилась Миррена из за Тибра. Филет ошибся: Лука сразу понял, что Миррена — это Миррена, и что с ней нужен другой язык, чем с Филетом.
— Да ведь ты же гречанка, — сказал он ей. — И все ваши женщины выходят за кого хотят. Была же Эринна женою Иоахима. Почему ты думаешь, что, став христианкой, ты должна принять иудейский закон? Ведь сам Павел учил, что Христос освобождает от власти закона и выводит человека на свободу.
— А как же сам Павел обрезал Тимофея? — отвечала Миррена. — Сперва стань иудеем, а затем уж становись христианином.
— Я думаю, что тут Павел немного ошибся, — сказал Лука. — И по-моему, человеку вообще нужно поступать от разума. Какая беда в том, что ты станешь женой иноверца? Напротив, лаской да любовью ты, может, обратишь его к Христу. И неужели же, в самом деле, Христос пострадал только за то, чтобы люди из жизни своей муку делали? Он добра хотел всем, а совсем не мученья…
Из долгой и довольно путаной беседы этой — Миррена чувствовала себя все время точно в тенётах — она заметила самое важное: выйти замуж за Язона хорошо, потому что так она скорее обратит его сердце ко Христу. Может быть, она и не выделила бы так скоро этой мысли Луки, если бы в сердце её не разгорался все больше и больше огонь любви. Ах, как сладко было бродить с милым в тёмном душистом парке под звёздами, как жгли его поцелуи, в которых она — как это ни грешно — никак не могла отказать ему и — себе!..
Колебания её отмирали. Гамадриада прежде всего хотела любви и счастья: ей казалось, что любовь со счастьем неразрывна, как, впрочем, казалось это и воробьям, чирикавшим по кровлям богатого дворца. И в ней уже зарождалась тёмная ревность, что Язон не весь её, что часто он уходит от неё, чтобы часами читать и беседовать с этим смешным Филетом, чтобы писать свои diurni commentarii, что все он чего-то ищет. То сидел все над какими-то Сивиллиными книгами старыми, то ходил с Филетом в Палатинскую библиотеку и просидел там целый день, а вчера оба уехали с самого раннего утра в жуткий Неморенский лес под Римом, в храм Дианы. В храме главным жрецом — nemoralis rex — был бежавший раб, который отправлял свою должность до тех пор, пока его не убивал другой бежавший раб. Прямо удивительно, чего-чего только люди ни напридумывали!.. А сегодня — когда над землёй так ласково роятся звезды и так душисто пахнет тёмный парк — оба с Филетом ушли на таинства какого-то бога Мифры. А-а, вот он, наконец!
— Ну, что? — бросилась она к нему навстречу и обвила тёплыми руками его шею. — Как там?
До Мифры ей не было решительно никакого дела — раз не истинный Господь христианский, значит, какое-то глупое языческое заблуждение, — но она спрашивала это потому, что знала, что Язону это будет приятно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Ведьма, — говорили они шёпотом. — Есть такие, которые боли совсем не чувствуют. Слово такое знают. Как бы нам чего она ещё не сделала!
Эпихарида уже знала, что квириты выдали её, — сам Тигеллин только что прочитал ей их показания.
— Все, что я от тебя я требую, это чтобы ты подтвердила их слова, — сказал сицилиец.
— Нет. Они все врут, — презрительно сказала она. — Ничего этого не было.
— А что же было?
— А это не твоё дело, негодяй…
Тигеллин приказал снова отправить её на пытку. Её усадили в закрытые носилки и понесли. Эпихарида чувствовала, что силы покидают её. Она знала, что не отстанут они от неё: это кара за ту ночь любви в священной роще Карфагена. Боги не простят ей этого. И вот, изнемогая в носилках перед предстоящей мукой, она закрыла глаза: надо было в тишине проститься с тем, кого она так любила. Тяжёлые слезы потекли по исхудавшему, скорбному лицу… И увидела она лунную мглу над пустыней и священную рощу в стороне, и красноватый отблеск углей на жертвеннике сквозь чащу пальм, и звезды, которые роились в вышине. И он шепчет ей в ухо колдовские слова, от которых она пьянеет… И точно песнь какая-то победная запела вдруг в ней и наполнила все её существо: о, милый!.. А когда она открыла глаза, в щёлку между занавесками носилок она увидела на коне Аннея Серенуса. Он, видимо, ждал её. Может быть, он хотел сам, своими глазами убедиться, что она ещё жива… Она отбросила занавеску, хотела было послать ему поцелуй, но осеклась: этот поцелуй мог оказаться для него смертельным. Все, конечно, знали о их любви, но теперь не следовало напоминать о ней. И она только смотрела на него своими большими, теперь такими лучистыми глазами и видела, как он бледнел, как на щеке его что-то дрожало. Она понимала, что он ищет, как освободить её, но понимала и то, что это невозможно.
Глаза в глаза они простились — она знала, что навсегда, а он ещё надеялся.
Анней, убедившись, что милая жива, поскакал домой. Он решил сделать попытку вооружённой силой освободить её. Среди вигилов есть преданные ему люди. Старый Кварт намекал, что пора бы, может, и действовать. Можно, наконец, и деньгами купить вооружённых помощников: в Риме много озлобленной голоты. Он бросил.поводья выбежавшему рабу, энергичными шагами вошёл в вестибюль и остановился: центурион преторианцев с конвоем протягивал ему приказ императора.
— Ты должен немедленно покончить с собой.
— Могу ли я привести свои дела в порядок?
— Ты можешь умереть завтра…
— Хорошо, идите…
Об устранении гадины теперь не могло быть и речи: его не подпустят близко уже не только к Нерону, но и ко дворцу. Ах, да и не все ли равно? Боги плохо задумали мир, и смешны все эти глупенькие философы, которые уверены, что своими разговорами они могут что-то изменить в мировом беспорядке… Он хлопнул в ладоши.
Появился огромный Салам. Его добродушное лицо с белыми зубами выражало страдание. Он понимал, что значит появление преторианцев в доме.
— Господин…
— Прежде всего, Салам, сделайте мне скоро погребальный костёр на луговине у пруда, — сказал Анней, положив ему руку на плечо. — А потом ты призовёшь ко мне моего управляющего. Но поспешай…
Салам заморгал, поцеловал его руку своими толстыми губами, тяжело повернулся и вышел.
Анней зашагал по комнате. Можно ли ещё спасти Эпихариду? Как только он закончит последние распоряжения, он испытает преданность вигилов. А пока надо освободить рабов, написать завещание в пользу Эпихариды, — может быть, все же она вывернется из их когтей — и… И вдруг в душе заиграла надежда: вот наступит темнота, и он попробует. И, может быть, на быстрых конях они успеют спастись…
В дверь осторожно постучали.
— Это Язон, господин, — сказал Салам. — Он хочет видеть тебя по срочному делу.
— Введи.
Язон, бледный, решительными шагами вошёл. Глаза его зорко смотрели на Аннея.
— Ты как будто ничего ещё не знаешь, — пробормотал он.
— Ты о чем? — усмехнулся Анней. — Что мне надо умирать? Так это уж не ново…
— Я об… Эпихариде…
— Что с ней? — вдруг всполошился Анней. — Говори.
— Я случайно ехал мимо, когда её вынимали из носилок, — сказал Язон. — Она по пути… покончила с собой… удушив себя повязкой.
— Не рассказывай… — поднял руку Анней. — Не надо. Только одно: это совершенно верно?
— Я сам видел её… мёртвой.
— Благодарю… А теперь — прощай, — едва выговорил Серенус. — Мне надо перед смертью кое-что сделать… Так хочет божественная скотина, управляющая Римом и миром. Я только что думал, что слабо глядят боги за своими делами.
— Почему ты думаешь, что все это дела богов? — как всегда серьёзно проговорил Язон. — Может быть, это только бунт человеческий…
— Тогда зачем боги позволяют такой бунт? — отвечал Анней. — Впрочем, все это только слова… Прощай, друг мой. Если можешь, живи счастливо…
Они обнялись и, взволнованный, Язон покинул дом осуждённого. Бунт человеческий — Анней прав — тоже ничего не объясняет. Стена!
— А теперь пойдём посмотрим, как вы для меня в последний раз постарались, — сказал Анней Саламу.
Они вышли в парк. Столетние великаны дремали в тишине вечера. Анней осмотрел огромный, политый нефтью — так всегда делалось — погребальный костёр, посмотрел на пышную зелень деревьев, на облака…
— Нет, так не годится, — проговорил он. — Так мы попортим огнём деревья. Перенесите костёр на лужайку перед домом: там места больше. Мне не хочется подпалить листву…
Анней освободил всех своих рабов и щедро одарил их. Саламу, кроме того, он подарил свой драгоценный перстень на память. Часто среди всех этих дел он впадал точно в забытьё, вспоминал свою Эпихариду, и губы его начинали трястись. Но он боролся с собой: нет, он не даст гадине удовлетворения узнать, что Анней Серенус не сумел умереть! И, когда наступила торжественная, звёздная ночь, он ушёл в свою опочивальню, обнажил светлый меч свой, попробовал острие и без красивых слов, без всякой позы, пронзил им своё захолодавшее, никому и ничему больше в мире не верящее, одинокое сердце…
LIII. О БОЛЬШИХ ДЕЛАХ
Иудея загорелась. Полилась кровь. Но не это среди всеобщего погрома спасло Иоахима, а несметные богатства его и грандиозные замыслы. Нерон как-то вспомнил о Мнефе, но ему сказали, что египтянин послан с деловыми поручениями в Британию, и он сейчас же об этом и забыл: надо было готовиться к путешествию в Ахайю. Где прежде всего выступит он там? С чем? Как лучше одеться ему для выступлений? Была тьма важнейших вопросов, которые требовали немедленного разрешения. Он опять вспомнил об Иоахиме, но могущественного иудея закрыл собой Тигеллин.
— Раз он даёт огромные суммы, то какой же выигрыш снять с него голову? — сказал он. — И вообще, ударить по этой голове небезопасно: все иудейские сундуки закроются…
И Нерон, занятый своим, даже не заметил, что хитрый акрагасец только повторяет слова Поппеи. Он не возражал. Он понимал, что это так. А кроме того, он был настроен благосклонно к Иоахиму уже за то одно, что тот не участвовал в заговоре Пизона.
Иоахим держался настороже. При виде жалкого провала заговора Пизона он понял, как страшно прав был он в оценке общего положения. На квиритов рассчитывать совсем нельзя. Удар должен быть нанесён без них и — им вместе с божественным. Он снова собрался по делам овцеводства в Галлию, а потом осмотреть серебряные рудники в Испанию. Хотел было он ознакомиться и с положением рыбного дела на северных морях, особенно в устьях Рейна, но командовавший там римскими легионами Вителлий не внушал ему никакого доверия, и рыбу он отложил до другого раза: вернувшись, надо будет посмотреть, нельзя ли Вителлия заменить на таком ответственном месте человеком более надёжным.
— Язон, милый, — прощаясь с сыном, сказал он не без волнения. — Я начинаю стареть, а ты уже муж в полной силе. Тебе следовало бы начать понемногу знакомиться с моими делами. И пора, пора давно выбрать себе подругу! Нет ни единой царевны, которая поколебалась бы отдать свою руку сыну Иоахима, а эта маленькая Миррена точно играет тобой… Причём тут религия? И я советовал бы тебе расставить вещи по местам. А затем, — положил он свою властную руку на плечо сына, — я надеюсь, что ты не забыл ещё нашего разговора на берегу Родана. Сроки подходят. Ты сам видишь, что делается в Риме. Я опять не требую от тебя никаких немедленных решений, но просто напоминаю тебе, что время не стоит. Нужны решения. Прощай, мой милый, и подумай, пока меня нет…
Язон проводил отца до Остии, и «Амфитрида», выйдя из гавани, понеслась на север.
Задумчивый, Язон колебался. С одной стороны, бессмысленная гибель Эпихариды, благородного Аннея и сотен других людей возмущала его, он понимал, что, не будь Нерона, этого могло бы и не случиться; но, с другой стороны, весь его характер, все приобретённые в жизни знания, весь опыт говорили ему, что овчинка определённо выделки не стоить. Но он все же был ещё слишком молод, чтобы не поддаваться искушениям мира. В душевной смуте он вернулся в Рим и прежде всего пошёл навестить Филета.
Филет в последнее время стал чаще и чаще недомогать. Никакой определённо болезни у него не было. Но его точно точило что-то внутри и он часто лежал и передумывал свои думы о жизни. И в этот день ему было нехорошо. Но ещё от двери он встретил Язона своей ясной улыбкой.
— Ну, что, проводил благополучно? — слабым голосом спросил он. — И прекрасно. Да будут благоприятны ему боги в его далёких странствиях! Но ты как будто расстроен. Что, или опять Миррена бунтует?
— Нет, не Миррена, — улыбнулся Язон. — Я давно хотел переговорить с тобой об одном деле. Но меня все стесняла мысль, что это, может быть, будет неприятно отцу. А один я что-то справиться с задачей не могу…
— Давай справляться вдвоём, — улыбнулся Филет. — В чем дело, милый?
И Язон не без смущения рассказал ему о грандиозных замыслах отца. К его удивлению, Филет принял все это как самую обыкновенную вещь — точно речь шла не о троне цезарей, а о прогулке по Аппиевой дороге.
— Да чему же тут удивляться? — сказал Филет. — Все, кто ходят по форуму, от сенатора до погонщика мулов, хотят стать на место цезаря. Так это бывает всегда, а в такие смутные времена в особенности. И если мечтает об этом погонщик мулов, то было бы странно, если бы не мечтал об этом Иоахим. И Пизон мечтал, и Сенека… Это самое обычное дело. Но… — тихонько вздохнул он, — но большие мысли, которыми занят твой отец, — я прошу тебя особенно заметить, что в моих словах не будет и тени осуждения — подобны тем большим осетрам с Данубия, которыми хвастаются наши богачи на пирах. Суть осетра совсем не в том, чтобы подавали его к столу четыре раба, — по-моему, старый осётр, вероятно, хуже уже потому, что он старый, но тем не менее все богачи наши из кожи вон лезут, чтобы перещеголять один другого величиной своих осетров. Так и с мыслями человека. Не та мысль, не та цель велика, для выполнения которой надо зарезать миллион людей и опустошить целые страны, — такие цели, большей частью, подобны грибам, которые растут после дождя по дорогам: стоит их чуть тронуть, как из них подымается чёрная горькая пыль. Истинная цель, истинная мысль человека подобна фиалке в горах: никто её не видит, но благоухание её слышит всякий проходящий мимо. Она цветёт только для себя, только для себя радуется солнцу и весне, но тем не менее она радость для всех… ну, если не для всех — на что нашему божественному цезарю фиалки? — то хотя для немногих. И потом, что велико, что невелико?.. Тут много обмана. Вспоминаю из жизни Цицерона один случай, о котором он так хорошо рассказал нам. Он был послан квестором в Сицилию и, как ему казалось, наворочал там тьму полезнейших дел. Когда вызвали его в Рим, он думал, что в столице его ожидает самый блестящий приём: «Tum existimabam, nihil homines aliud Romae, nisi de quaestura mea, loqui». И вот он выгрузился в Путэоли и вдруг встретил одного своего приятеля: оказалось, что тот даже не знал, где отправляет Цицерон квесторскую должность! Встречает Цицерон другого — и тот никакого понятия о его деятельности не имел. И Цицерон понял всю относительность наших суждений о величии свершаемых нами дел и пустоту всех этих наших стремлений к так называемой славе. Гораций уверяет нас, что Эмпедокл, государственный муж, философ и поэт, ища бессмертия в славе людской, сам бросился в жерло Этны… Не знаю, помнишь ли ты случай, когда чернь в театре выразила актрисе Арбускуле своё неодобрение и та бросила гордо в лицо верхам амфитеатра: «Мне довольно, когда рукоплещет мне всадник… Но истинный мудрец не ищет рукоплесканий даже всадника, милый».
Он замолчал, и на лице его был глубокий, светлый мир.
— Нет, ты не найдёшь себе счастья на этой стезе, милый, — продолжал он. — Да и людям не дашь. Ибо, что бы ты им ни дал, они все будут говорить, что мало. А кроме того, и главное, все погонщики мулов будут завидовать твоему пурпуру и будут составлять, как Пизон, заговоры, чтобы этим пурпуром овладеть. Я не советую тебе ничего, милый, — я только высказываю тебе свои мысли об этом. А ты взвесь все сам и действуй так, как найдёт лучше твой разум. И я ведь могу чего-нибудь не досмотреть и ошибиться… Да… А Миррена твоя, — вдруг переменил он разговор, — захватила с собой Салама — как хорошо сделал ты, что взял себе этого доброго и хорошего человека! — и отправилась за Тибр побеседовать о своих сомнениях с Лукой. Я боюсь немножко, что они не сговорятся. Она борется с призраками и никак не может стряхнуть их власть. Не надо сердиться на неё за это: так поступает все человечество с начала времён…
Посидев около больного, Язон, умиротворённый, ушёл к себе. И думал: все, что он говорит, вполне справедливо, но — Эпихарида как? А Анней? А тысячи других ни за что погибающих людей?.. И была в душе его муть. Гора в видении по-прежнему спокойно указывала ему в глубь неба, но не было у него, как и у всякого человека, сил идти на зов её: крепко держали его мохнатые руки земли!
Только к вечеру возвратилась Миррена из за Тибра. Филет ошибся: Лука сразу понял, что Миррена — это Миррена, и что с ней нужен другой язык, чем с Филетом.
— Да ведь ты же гречанка, — сказал он ей. — И все ваши женщины выходят за кого хотят. Была же Эринна женою Иоахима. Почему ты думаешь, что, став христианкой, ты должна принять иудейский закон? Ведь сам Павел учил, что Христос освобождает от власти закона и выводит человека на свободу.
— А как же сам Павел обрезал Тимофея? — отвечала Миррена. — Сперва стань иудеем, а затем уж становись христианином.
— Я думаю, что тут Павел немного ошибся, — сказал Лука. — И по-моему, человеку вообще нужно поступать от разума. Какая беда в том, что ты станешь женой иноверца? Напротив, лаской да любовью ты, может, обратишь его к Христу. И неужели же, в самом деле, Христос пострадал только за то, чтобы люди из жизни своей муку делали? Он добра хотел всем, а совсем не мученья…
Из долгой и довольно путаной беседы этой — Миррена чувствовала себя все время точно в тенётах — она заметила самое важное: выйти замуж за Язона хорошо, потому что так она скорее обратит его сердце ко Христу. Может быть, она и не выделила бы так скоро этой мысли Луки, если бы в сердце её не разгорался все больше и больше огонь любви. Ах, как сладко было бродить с милым в тёмном душистом парке под звёздами, как жгли его поцелуи, в которых она — как это ни грешно — никак не могла отказать ему и — себе!..
Колебания её отмирали. Гамадриада прежде всего хотела любви и счастья: ей казалось, что любовь со счастьем неразрывна, как, впрочем, казалось это и воробьям, чирикавшим по кровлям богатого дворца. И в ней уже зарождалась тёмная ревность, что Язон не весь её, что часто он уходит от неё, чтобы часами читать и беседовать с этим смешным Филетом, чтобы писать свои diurni commentarii, что все он чего-то ищет. То сидел все над какими-то Сивиллиными книгами старыми, то ходил с Филетом в Палатинскую библиотеку и просидел там целый день, а вчера оба уехали с самого раннего утра в жуткий Неморенский лес под Римом, в храм Дианы. В храме главным жрецом — nemoralis rex — был бежавший раб, который отправлял свою должность до тех пор, пока его не убивал другой бежавший раб. Прямо удивительно, чего-чего только люди ни напридумывали!.. А сегодня — когда над землёй так ласково роятся звезды и так душисто пахнет тёмный парк — оба с Филетом ушли на таинства какого-то бога Мифры. А-а, вот он, наконец!
— Ну, что? — бросилась она к нему навстречу и обвила тёплыми руками его шею. — Как там?
До Мифры ей не было решительно никакого дела — раз не истинный Господь христианский, значит, какое-то глупое языческое заблуждение, — но она спрашивала это потому, что знала, что Язону это будет приятно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52