И полное противоречий сердце человеческое никак не хотело сознаться себе в этом, оно хотело своё горе беречь, как какое-то сокровище…
И когда воды постепенно спали и зашумела вся земля шумом весенним, шумом зелёным, шумом солнечным, снова двинулись ладьи рекой неведомой в голубые, по-прежнему зовущие дали. И проводник с перевоза остановил, наконец, караван: здесь нужно было переволакиваться на другую реку, которая текла уже прямо в море, в Страну Янтаря…
Началась работа ещё более тяжёлая, чем ход рекой против воды. Надо было нести намокшие, тяжёлые челны на плечах, а то, топкими местами, продвигать их волоком, подкладывая под днище вальки. Каждый вечер все были без ног, а за день не проходили и трех стадий иногда. С рассветом опять поднимали тяжёлые, намокшие ладьи на натёртые плечи и снова брели лесными трущобами все вперёд и вперёд, питаясь дичиной, которую удавалось взять по пути, или сушёной рыбой, которую наготовили за зиму и которая была похожа скорее на деревяшку, чем на рыбу. И опять и опять повторял Язон умный урок: и в сушёной рыбе можно найти, когда голоден по-настоящему, не меньшую сладость, чем в самом изысканном блюде на пиру цезаря…
Язон очень вырос за поход, и обветренное лицо его с молодой бородкой было мужественно и решительно. Раньше изнеженный эфеб, он не только не боялся теперь встречи с лесными варварами, с медведем или вепрем, но всегда досадовал, когда врага убивали или прогоняли без него: точно было в опасности для мужественного сердца какое-то сладкое опьянение. В голосе его чаще и чаще прорывались повелительные, железные нотки, которых, однако, он не любил и, вспоминая о которых потом, хмурился.
И вот наконец перед караваном засверкала какая-то новая, тоже безымянная река, которая бежала уже прямо в Страну Янтарей. Разом были опущены ладьи в напоённые солнцем струи, весело отпраздновал караван завершение тяжкого пути, и с песнями побежали ладьи, уже без всякого усилия, по воде в синие широкие дали. Река становилась все шире, все величавее. По берегам её, в непролазной уреме, гомонила птица весенняя, пьяная. И если иной раз, руша праздник весенний, и налетала в громе и молнии грозная туча, то зато как блистало все потом, после тёплого ливня, как радостно дышала грудь свежими ароматами земли, как дружны и веселы были песни гребцов и воинов!.. А звёздной ночью на берегу, у потухающего костра, Язон тихонько скорбел о том, что его скорбь о таинственной гамадриаде затихает: и гамадриада, и Береника были уже тенями, жившими за какой-то гранью, в мирах иных, недоступных. Душа его просила сладких звуков кифары, но, хотя кифара и была с ним в походе, он стыдился сказать звуками её воинам о том, что было в его душе. И так узнал он ещё одну правду жизни: у человека две жизни — одна явная и, по большей части, пустая и надоедливая, а другая тайная, как жертвенник в глуши лесной, и эта вот потайная жизнь человека много интереснее и важнее жизни явной и повседневной…
И в тихом сиянии звёзд или луны, ворожившей над сонной рекой, под пение соловьёв, снова и снова, ища выхода в жуткой стене, окружавшей жизнь, Язон передумывал свои старые вопросы о том, есть ли кто там, над звёздами, почему так запутаны пути человеческие по земле, где так сладко пахнет цветами и так упоительны песни соловьиные, и почему человек, всей душой стремясь к добру, так охотно забывает это добро для зла и даже не для большого зла, в котором есть своя красота, а для зла повседневного, дрянненького. И чем меньше находил он на свои вопросы ответов, тем больше ему казалось, что в этом бесплодном, по-видимому, искании и есть весь сок жизни.
— Да, да… — блаженно греясь на солнышке, говорил Филет. — И крутит ветер туда и сюда, и возвращается на пути свои, а нам любо. Толку как будто никакого нет, а нам хорошо. Так и с думой человеческой. Не будь её, какая разница была бы между мной и пнём в лесу старым? А я пнём быть не хочу никак — лучше терпеть скорби человека, чем наслаждаться покоем пня…
И вот раз под вечер, когда в пышности необыкновенной солнце спускалось за бескрайные равнины неведомой страны, когда все небо было в огне, золоте, янтаре и крови, вожатый указал вперёд и на варварском языке своём уронил:
— Море!..
Все вскочили: впереди в самом деле сияло море, но не то лазурное, смеющееся, полное ласки море, которое они, южане, все знали, а море новое, похожее теперь на расплавленный янтарь, от которого веяло какой-то тайной и немножко печальной думой…
Ладьи тянулись носами в песчаный берег — караван прибыл в Страну Янтаря.
Скоро сбежались поморы. Они не боялись чужеземцев — они уже знали, зачем те пришли. И они нанесли с собой янтарей, больших и малых, и дивились гости заезжие несметным богатствам поморов. Филет сразу заметил один крупный янтарь: в середине янтаря ясно виднелся чёрный жучок, который, может, лежал в золотой могилке своей долгие века… Он подарил янтарь Язону.
— Пусть жучок этот напоминает тебе, как надо жить на земле, — с ласковой улыбкой проговорил Филет. — И рядом он, а никто его не достанет…
XXII. «МАЛЕНЬКИЙ ИЗРАИЛЬ»
Рим безумствовал среди пожаров: в Британии кипело жестокое восстание, на дальнем Востоке шла упорная и кровавая война с парфянами и загоралась Иудея, та крошечная страна, которую пророк Исаия звал маленьким Израилем, червём Иаковом и от которой тем не менее её восторженные сыны ждали каких-то мировых чудес. Старичок Филон, один из наивнейших и чистейших идеалистов, говорил о своём народе так: «Всех людей покоряет себе иудейство, всех зовёт оно к добродетели, варваров, эллинов, жителей континента и островов, народы Востока и Запада, европейцев, азиатов, все народы земли…» И другие энтузиасты не отставали: избранный народ должен совершить и дела исключительные…
Но сперва нужно было устранить те препятствия, которые свершению этих дел мешали. Их устраняли — вставали другие…
Вся страна кипела. Рассеявшись по всей стране, мятежники грабили богачей, представителей власти и тех, кому хотелось бы остаться в стороне от великих событий. Пощады не было никому: был убит даже первосвященник Ионафан за то, что он сносился с римлянами. Лозунгом восставших было: те, кто предпочитают рабство, должны быть принуждаемы к свободе силою. Если в лозунге этом было мало смысла, то надо помнить, что искать смысла в деяниях человеческих — самое бесплодное из всех дел человеческих под солнцем. Повстанцев ловили, распинали, но на место одного распятого тотчас же вставали сотни других…
Как раз в это время прибыл из далёкого Рима в Иерусалим молодой, но тонкий Иосиф бен-Матафия. Ослеплённый блеском императорского двора и мощью Рима, он на всю жизнь твёрдо уверовал в его непобедимость. Увидев то, что делается на родине, Иосиф пришёл в неописуемый ужас: Иудея, конечно, погибнет, а вместе с ней может погибнуть — а это много, много важнее — и Иосиф бен-Матафия. Народ свой он ставил чрезвычайно высоко, но ещё выше — самого себя. Преобладающей чертой его характера было неодолимое влечение к жизни и её наслаждениям и неодолимый страх все это потерять. Никакие средства не казались ему предосудительными для спасения этой драгоценной жизни его. «Жизнь составляет высшее благо для человека, — говорил он, — самое неотъемлемое и священное право всего живущего». «Все живущее» было приделано тут только для красоты слога: речь шла исключительно об Иосифе бен-Матафия. А для того, чтобы скоротечные дни свои прожить с наибольшим удовольствием, нужно было — это он усвоил в Риме с чрезвычайной быстротой, с налёту — прежде всего хорошо устроиться. Он искал удачи во всех иудейских лагерях — был саддукеем, фарисеем, ессеем, опять фарисеем, — но больше всего он любил женщин, деньги и славу…
Агриппа II вздумал построить новый этаж во дворце Асмонеев, для того чтобы оттуда с удобством наблюдать за всем, что происходит во дворах храма. Священники возмутились поступком царя и возвели стену храма ещё выше, так, что она от ока царёва закрыла все. Но эта же стена закрыла все и от римского гарнизона в башне в Антонии. Наместник Сирии потребовал поэтому разрушить её. Иудеи не соглашались: это будет поруха чести храма и их собственной. Иосиф, чуя, что готовится новое кровопролитие, которое может повредить и его здоровью, бросился во дворец Асмонеев, к Агриппе. Агриппа жил там со своей сестрой Береникой. Раньше была она женой своего дяди Ирода, потом понтийского царя Полемона, который ради неё подверг себя даже обрезанию — закон впереди всего! — но поведение её оттолкнуло Полемона не только от неё, но и от её религии. Теперь она жила со своим братом. В те времена это было делом довольно обычным. Проповедь киников и старых стоиков, мечтавших о возвращении к первобытному состоянию, в лице Зенона и Хризиппа, не останавливалась перед признанием кровосмесительства.
— Что с тобой? — завидев Иосифа, воскликнул Агриппа, все такой же румяный, яркий, сияющий. — Что случилось?
— Ты послушай только, царь, что говорят в народе по поводу этой стены вашей! — потрясая ручками над чёрной головой своей, завопил Иосиф. — Ещё немного — и все вокруг запылает!..
— Ах, перестань, пожалуйста! — недовольно сморщился Агриппа, не любивший таких праздных волнений. — Пусть загорается… Цестий Галл двинет сюда из Сирии несколько когорт, и все успокоится. Как будто это в первый раз… Это ты за свою молодую жену, должно быть, боишься, — весело оскалился он.
В самом деле, Иосиф уже успел разойтись со своей первой женой — что-то как-то не удовлетворяла она его — и женился во второй раз.
— Я хотел бы, чтобы смех твой не кончился плохо, — сказал Иосиф. — Римляне могут ударить так, что от нас и мокро не останется…
— А не зевай! — пошутил опять Агриппа. — Посмотри, Береника: молодой, а какой трус!..
Береника только чуть глазом повела на Иосифа. Такие люди для неё просто не существовали. А он, Иосиф, несмотря на весь страх свой, жадно любовался красавицей, и его собственная Ревекка — вторая — казалась ему теперь серой и пресной. Но он понимал, что пока он не смеет поднимать своих глаз так высоко.
— А ты вот лучше расскажи мне, что это за новая смута какая-то среди иудеев поднимается, — проговорил Агриппа. — Какая это новая секта у нас тут народилась?
— А, это те, которые учат, что Мессия уже пришёл и, распятый при деде твоём, воскрес, и будто опять скоро явится на землю с неба и будет судить всех по заслугам…
— Но говорят, что они восстают против властей и богатых?
— Не знаю. Но их кучка, на которую не стоит обращать никакого внимания. Ты лучше смотрел бы, царь, на то, что вокруг храма теперь закипает…
Агриппа сонно зевнул.
— А если в самом деле придёт этот их Мессия для последнего суда, я думаю, крепко тебе достанется за эту вот постоянную трусость твою. А? — засмеялся он всеми своими белыми зубами. — Наших крикунов ты боишься, римлян боишься — может, и жены твоей боишься? А? Ехал бы ты лучше в Рим опять под крылышко к цезарю…
— Насмотрелся я довольно, как они над иудеями-то там издеваются, — насупился Иосиф. — Они на нас хуже, чем на собак, смотрят…
— Ну, это зависит… — зевнул опять Агриппа. — Иоахим желанный гость на Палатине, Тиверий Александр под самыми облаками летает, даже маленький актёр Алитур и тот что-то во дворце все крутит. Да, кстати, — обратился он к своей красавице-сестре. — Ты слышала: Тиверия Александра, говорят, хотят наместником Египта назначить… Каково?
— Он человек умный, — рассматривая свои розовые ногти, равнодушно ответила красавица.
Иерусалим ей определённо надоел. Она нетерпеливо ждала случая, чтобы выбиться из этой затхлой провинции и заблистать звездой первой величины на римском небосклоне. Скрутить голову Нерону ничего, конечно, ей не стоило бы, но он был необычайно отвратителен ей, этот тонконогий вонючий пьяница. И все это подлое окружение его, убийства и всякая грязь — бррр! Беренике хотелось жизни красивой и величавой, над землёй… Иногда ночами ей вспоминался этот удивительный мальчик, Маленький Бог, который так обжёг её тогда в Афинах. Но где он был теперь, никто не знал. И опять-таки, как ни богат Иоахим, все же что ей одно золото?.. Маленький Бог — это только милая сказка, которая будит в её душе тихое томление, но это все же не то, чего она хочет властным, жадным сердцем своим…
— Я вижу, что ты глух к моим предостережениям, царь, — уныло вздохнул Иосиф. — Смотри, не пожалей потом…
— Да будет тебе! — опять поморщился Агриппа. — Иди с миром к своей Ревекке и не пугайся так всякой тени… Пойдём, Береника, в сад… Хочешь?..
XXIII. У КОЛЫБЕЛИ
Иосиф бен-Матафия, говоря пренебрежительно о кучке нововеров, был прав: в самом деле, это была только небольшая кучка сектантов. А кроме того, это были все те же иудеи, которые от иудеев старого закона отличались только верой, что Мессия уже пришёл. Если они крестили новообращённых, так крестили их все иудеи; если у них бывали священные вечерние трапезы, то такие трапезы были у многих, даже язычников; они не отказывались ни от обрезания, ни от закона, ни от храма, ни от дедовских обычаев.
Когда драма Голгофы завершилась таинственным исчезновением тела распятого рабби — в воскресение его сперва веровали или делали вид, что верят, очень немногие, — последователями его овладела растерянность и уныние: чего ждали и чем кончилось! Но так как с мечтой расстаться было трудно, то снова вокруг тени погибшего рабби началось брожение тёмной, неуверенной в себе мысли. Они впадали в противоречия, они уже не знали точно, что говорил учитель, они взапуски творили чудесные легенды; и вот из этого беспокойства мысли стало нарождаться как будто что-то новое, в котором, однако, было очень много старого, привычного, покойного.
Ученики остановились на мысли, что учитель требовал от них, главным образом, ревностного исполнения старого закона. Усерднее других иудеев они посещали храм, соблюдали все посты, все обряды: в первый день каждого месяца они вместе с другими справляли праздник новолуния, на молитве они старались сесть — «ибо написано: счастливы те, кто садятся в доме Твоём», — постились часто по самым неожиданным поводам: то чтобы сновидения их были приятны, то чтобы отвратить от себя дурное предзнаменование, и прочее. Они старались не оскверниться в пище и были твёрдо уверены, что можно есть только те восемьсот видов чистой саранчи, которые установлены законом. Они готовы были часами рассуждать о том, какая вода лучше для очищения…
Первое время, борясь с нуждой, которая царила в их рядах, они робко пробовали было ввести коммунизм — у ессеев на основе строгой дисциплины он процветал, — но тотчас же начались у них ссоры, нищета ещё более усилилась, и вся затея была брошена. И хотя в душах некоторых из них и теплился ещё завет учителя о смирении — кто хочет быть большим, да будет всем слугой, — но лукавое сердце человеческое быстро создало кружок избранных, или Двенадцати, и подсказало, что они-то и есть самые большие… слуги всех. Апостолы ревниво берегли своё высокое положение, и когда появился со своими притязаниями на чин апостольский этот смутьян Павел, они ревниво оттирали его, пренебрежительно говорили, что он Мессию-то никогда и не видел, что пресловутое видение его по дороге в Дамаск только выдумка…
Первое время и здесь души наиболее восторженные настойчиво ждали второго пришествия Мессии на облаках, при звуке золотых труб, приятной верой этой легко заразили всех, и среди верных наступило и здесь полное безразличие к делам земным: раз все это скоро кончится, так о чем же и заботиться?.. И им приятно было думать, что все кругом обречены гибели и что только одни они, верные, спасутся… Во главе общинки — на всю страну нововеров было едва ли более пятисот человек: народ креститься в новую веру не торопился — стал в Иерусалиме Иаков, брат погибшего рабби, человек тупой и сумрачный. Видя, что семена, посеянные его братом, прорастают, — он совсем не понимал, что прорастают семена совершенно другие, — он решил пристать к делу, против которого восставал все время при жизни брата, и легко стал во главе общинки. Свои обязанности он понимал очень своеобразно: никогда не пил вина, не ел мяса, бритва никогда не касалась головы его, никогда он не пользовался тёплой водой для омовений и не натирал тела своего маслом. Он носил — как ессеи — только льняные одежды, и колени его покрылись мозолями, как у верблюда, от постоянной молитвы. Весь закон исполнял он чистосердечно, без обычных и тогда увёрток, считался среди своих праведником и получил от них кличку Облиа, что значит «защитник народа и справедливости». Речь его была важна и немного напыщена, поступь степенна, и в торжественных случаях он уже носил, как первосвященник, золотую полоску на лбу, которая показывала смиренно всем, что он, раб Господень, меньший из всех и всем слуга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
И когда воды постепенно спали и зашумела вся земля шумом весенним, шумом зелёным, шумом солнечным, снова двинулись ладьи рекой неведомой в голубые, по-прежнему зовущие дали. И проводник с перевоза остановил, наконец, караван: здесь нужно было переволакиваться на другую реку, которая текла уже прямо в море, в Страну Янтаря…
Началась работа ещё более тяжёлая, чем ход рекой против воды. Надо было нести намокшие, тяжёлые челны на плечах, а то, топкими местами, продвигать их волоком, подкладывая под днище вальки. Каждый вечер все были без ног, а за день не проходили и трех стадий иногда. С рассветом опять поднимали тяжёлые, намокшие ладьи на натёртые плечи и снова брели лесными трущобами все вперёд и вперёд, питаясь дичиной, которую удавалось взять по пути, или сушёной рыбой, которую наготовили за зиму и которая была похожа скорее на деревяшку, чем на рыбу. И опять и опять повторял Язон умный урок: и в сушёной рыбе можно найти, когда голоден по-настоящему, не меньшую сладость, чем в самом изысканном блюде на пиру цезаря…
Язон очень вырос за поход, и обветренное лицо его с молодой бородкой было мужественно и решительно. Раньше изнеженный эфеб, он не только не боялся теперь встречи с лесными варварами, с медведем или вепрем, но всегда досадовал, когда врага убивали или прогоняли без него: точно было в опасности для мужественного сердца какое-то сладкое опьянение. В голосе его чаще и чаще прорывались повелительные, железные нотки, которых, однако, он не любил и, вспоминая о которых потом, хмурился.
И вот наконец перед караваном засверкала какая-то новая, тоже безымянная река, которая бежала уже прямо в Страну Янтарей. Разом были опущены ладьи в напоённые солнцем струи, весело отпраздновал караван завершение тяжкого пути, и с песнями побежали ладьи, уже без всякого усилия, по воде в синие широкие дали. Река становилась все шире, все величавее. По берегам её, в непролазной уреме, гомонила птица весенняя, пьяная. И если иной раз, руша праздник весенний, и налетала в громе и молнии грозная туча, то зато как блистало все потом, после тёплого ливня, как радостно дышала грудь свежими ароматами земли, как дружны и веселы были песни гребцов и воинов!.. А звёздной ночью на берегу, у потухающего костра, Язон тихонько скорбел о том, что его скорбь о таинственной гамадриаде затихает: и гамадриада, и Береника были уже тенями, жившими за какой-то гранью, в мирах иных, недоступных. Душа его просила сладких звуков кифары, но, хотя кифара и была с ним в походе, он стыдился сказать звуками её воинам о том, что было в его душе. И так узнал он ещё одну правду жизни: у человека две жизни — одна явная и, по большей части, пустая и надоедливая, а другая тайная, как жертвенник в глуши лесной, и эта вот потайная жизнь человека много интереснее и важнее жизни явной и повседневной…
И в тихом сиянии звёзд или луны, ворожившей над сонной рекой, под пение соловьёв, снова и снова, ища выхода в жуткой стене, окружавшей жизнь, Язон передумывал свои старые вопросы о том, есть ли кто там, над звёздами, почему так запутаны пути человеческие по земле, где так сладко пахнет цветами и так упоительны песни соловьиные, и почему человек, всей душой стремясь к добру, так охотно забывает это добро для зла и даже не для большого зла, в котором есть своя красота, а для зла повседневного, дрянненького. И чем меньше находил он на свои вопросы ответов, тем больше ему казалось, что в этом бесплодном, по-видимому, искании и есть весь сок жизни.
— Да, да… — блаженно греясь на солнышке, говорил Филет. — И крутит ветер туда и сюда, и возвращается на пути свои, а нам любо. Толку как будто никакого нет, а нам хорошо. Так и с думой человеческой. Не будь её, какая разница была бы между мной и пнём в лесу старым? А я пнём быть не хочу никак — лучше терпеть скорби человека, чем наслаждаться покоем пня…
И вот раз под вечер, когда в пышности необыкновенной солнце спускалось за бескрайные равнины неведомой страны, когда все небо было в огне, золоте, янтаре и крови, вожатый указал вперёд и на варварском языке своём уронил:
— Море!..
Все вскочили: впереди в самом деле сияло море, но не то лазурное, смеющееся, полное ласки море, которое они, южане, все знали, а море новое, похожее теперь на расплавленный янтарь, от которого веяло какой-то тайной и немножко печальной думой…
Ладьи тянулись носами в песчаный берег — караван прибыл в Страну Янтаря.
Скоро сбежались поморы. Они не боялись чужеземцев — они уже знали, зачем те пришли. И они нанесли с собой янтарей, больших и малых, и дивились гости заезжие несметным богатствам поморов. Филет сразу заметил один крупный янтарь: в середине янтаря ясно виднелся чёрный жучок, который, может, лежал в золотой могилке своей долгие века… Он подарил янтарь Язону.
— Пусть жучок этот напоминает тебе, как надо жить на земле, — с ласковой улыбкой проговорил Филет. — И рядом он, а никто его не достанет…
XXII. «МАЛЕНЬКИЙ ИЗРАИЛЬ»
Рим безумствовал среди пожаров: в Британии кипело жестокое восстание, на дальнем Востоке шла упорная и кровавая война с парфянами и загоралась Иудея, та крошечная страна, которую пророк Исаия звал маленьким Израилем, червём Иаковом и от которой тем не менее её восторженные сыны ждали каких-то мировых чудес. Старичок Филон, один из наивнейших и чистейших идеалистов, говорил о своём народе так: «Всех людей покоряет себе иудейство, всех зовёт оно к добродетели, варваров, эллинов, жителей континента и островов, народы Востока и Запада, европейцев, азиатов, все народы земли…» И другие энтузиасты не отставали: избранный народ должен совершить и дела исключительные…
Но сперва нужно было устранить те препятствия, которые свершению этих дел мешали. Их устраняли — вставали другие…
Вся страна кипела. Рассеявшись по всей стране, мятежники грабили богачей, представителей власти и тех, кому хотелось бы остаться в стороне от великих событий. Пощады не было никому: был убит даже первосвященник Ионафан за то, что он сносился с римлянами. Лозунгом восставших было: те, кто предпочитают рабство, должны быть принуждаемы к свободе силою. Если в лозунге этом было мало смысла, то надо помнить, что искать смысла в деяниях человеческих — самое бесплодное из всех дел человеческих под солнцем. Повстанцев ловили, распинали, но на место одного распятого тотчас же вставали сотни других…
Как раз в это время прибыл из далёкого Рима в Иерусалим молодой, но тонкий Иосиф бен-Матафия. Ослеплённый блеском императорского двора и мощью Рима, он на всю жизнь твёрдо уверовал в его непобедимость. Увидев то, что делается на родине, Иосиф пришёл в неописуемый ужас: Иудея, конечно, погибнет, а вместе с ней может погибнуть — а это много, много важнее — и Иосиф бен-Матафия. Народ свой он ставил чрезвычайно высоко, но ещё выше — самого себя. Преобладающей чертой его характера было неодолимое влечение к жизни и её наслаждениям и неодолимый страх все это потерять. Никакие средства не казались ему предосудительными для спасения этой драгоценной жизни его. «Жизнь составляет высшее благо для человека, — говорил он, — самое неотъемлемое и священное право всего живущего». «Все живущее» было приделано тут только для красоты слога: речь шла исключительно об Иосифе бен-Матафия. А для того, чтобы скоротечные дни свои прожить с наибольшим удовольствием, нужно было — это он усвоил в Риме с чрезвычайной быстротой, с налёту — прежде всего хорошо устроиться. Он искал удачи во всех иудейских лагерях — был саддукеем, фарисеем, ессеем, опять фарисеем, — но больше всего он любил женщин, деньги и славу…
Агриппа II вздумал построить новый этаж во дворце Асмонеев, для того чтобы оттуда с удобством наблюдать за всем, что происходит во дворах храма. Священники возмутились поступком царя и возвели стену храма ещё выше, так, что она от ока царёва закрыла все. Но эта же стена закрыла все и от римского гарнизона в башне в Антонии. Наместник Сирии потребовал поэтому разрушить её. Иудеи не соглашались: это будет поруха чести храма и их собственной. Иосиф, чуя, что готовится новое кровопролитие, которое может повредить и его здоровью, бросился во дворец Асмонеев, к Агриппе. Агриппа жил там со своей сестрой Береникой. Раньше была она женой своего дяди Ирода, потом понтийского царя Полемона, который ради неё подверг себя даже обрезанию — закон впереди всего! — но поведение её оттолкнуло Полемона не только от неё, но и от её религии. Теперь она жила со своим братом. В те времена это было делом довольно обычным. Проповедь киников и старых стоиков, мечтавших о возвращении к первобытному состоянию, в лице Зенона и Хризиппа, не останавливалась перед признанием кровосмесительства.
— Что с тобой? — завидев Иосифа, воскликнул Агриппа, все такой же румяный, яркий, сияющий. — Что случилось?
— Ты послушай только, царь, что говорят в народе по поводу этой стены вашей! — потрясая ручками над чёрной головой своей, завопил Иосиф. — Ещё немного — и все вокруг запылает!..
— Ах, перестань, пожалуйста! — недовольно сморщился Агриппа, не любивший таких праздных волнений. — Пусть загорается… Цестий Галл двинет сюда из Сирии несколько когорт, и все успокоится. Как будто это в первый раз… Это ты за свою молодую жену, должно быть, боишься, — весело оскалился он.
В самом деле, Иосиф уже успел разойтись со своей первой женой — что-то как-то не удовлетворяла она его — и женился во второй раз.
— Я хотел бы, чтобы смех твой не кончился плохо, — сказал Иосиф. — Римляне могут ударить так, что от нас и мокро не останется…
— А не зевай! — пошутил опять Агриппа. — Посмотри, Береника: молодой, а какой трус!..
Береника только чуть глазом повела на Иосифа. Такие люди для неё просто не существовали. А он, Иосиф, несмотря на весь страх свой, жадно любовался красавицей, и его собственная Ревекка — вторая — казалась ему теперь серой и пресной. Но он понимал, что пока он не смеет поднимать своих глаз так высоко.
— А ты вот лучше расскажи мне, что это за новая смута какая-то среди иудеев поднимается, — проговорил Агриппа. — Какая это новая секта у нас тут народилась?
— А, это те, которые учат, что Мессия уже пришёл и, распятый при деде твоём, воскрес, и будто опять скоро явится на землю с неба и будет судить всех по заслугам…
— Но говорят, что они восстают против властей и богатых?
— Не знаю. Но их кучка, на которую не стоит обращать никакого внимания. Ты лучше смотрел бы, царь, на то, что вокруг храма теперь закипает…
Агриппа сонно зевнул.
— А если в самом деле придёт этот их Мессия для последнего суда, я думаю, крепко тебе достанется за эту вот постоянную трусость твою. А? — засмеялся он всеми своими белыми зубами. — Наших крикунов ты боишься, римлян боишься — может, и жены твоей боишься? А? Ехал бы ты лучше в Рим опять под крылышко к цезарю…
— Насмотрелся я довольно, как они над иудеями-то там издеваются, — насупился Иосиф. — Они на нас хуже, чем на собак, смотрят…
— Ну, это зависит… — зевнул опять Агриппа. — Иоахим желанный гость на Палатине, Тиверий Александр под самыми облаками летает, даже маленький актёр Алитур и тот что-то во дворце все крутит. Да, кстати, — обратился он к своей красавице-сестре. — Ты слышала: Тиверия Александра, говорят, хотят наместником Египта назначить… Каково?
— Он человек умный, — рассматривая свои розовые ногти, равнодушно ответила красавица.
Иерусалим ей определённо надоел. Она нетерпеливо ждала случая, чтобы выбиться из этой затхлой провинции и заблистать звездой первой величины на римском небосклоне. Скрутить голову Нерону ничего, конечно, ей не стоило бы, но он был необычайно отвратителен ей, этот тонконогий вонючий пьяница. И все это подлое окружение его, убийства и всякая грязь — бррр! Беренике хотелось жизни красивой и величавой, над землёй… Иногда ночами ей вспоминался этот удивительный мальчик, Маленький Бог, который так обжёг её тогда в Афинах. Но где он был теперь, никто не знал. И опять-таки, как ни богат Иоахим, все же что ей одно золото?.. Маленький Бог — это только милая сказка, которая будит в её душе тихое томление, но это все же не то, чего она хочет властным, жадным сердцем своим…
— Я вижу, что ты глух к моим предостережениям, царь, — уныло вздохнул Иосиф. — Смотри, не пожалей потом…
— Да будет тебе! — опять поморщился Агриппа. — Иди с миром к своей Ревекке и не пугайся так всякой тени… Пойдём, Береника, в сад… Хочешь?..
XXIII. У КОЛЫБЕЛИ
Иосиф бен-Матафия, говоря пренебрежительно о кучке нововеров, был прав: в самом деле, это была только небольшая кучка сектантов. А кроме того, это были все те же иудеи, которые от иудеев старого закона отличались только верой, что Мессия уже пришёл. Если они крестили новообращённых, так крестили их все иудеи; если у них бывали священные вечерние трапезы, то такие трапезы были у многих, даже язычников; они не отказывались ни от обрезания, ни от закона, ни от храма, ни от дедовских обычаев.
Когда драма Голгофы завершилась таинственным исчезновением тела распятого рабби — в воскресение его сперва веровали или делали вид, что верят, очень немногие, — последователями его овладела растерянность и уныние: чего ждали и чем кончилось! Но так как с мечтой расстаться было трудно, то снова вокруг тени погибшего рабби началось брожение тёмной, неуверенной в себе мысли. Они впадали в противоречия, они уже не знали точно, что говорил учитель, они взапуски творили чудесные легенды; и вот из этого беспокойства мысли стало нарождаться как будто что-то новое, в котором, однако, было очень много старого, привычного, покойного.
Ученики остановились на мысли, что учитель требовал от них, главным образом, ревностного исполнения старого закона. Усерднее других иудеев они посещали храм, соблюдали все посты, все обряды: в первый день каждого месяца они вместе с другими справляли праздник новолуния, на молитве они старались сесть — «ибо написано: счастливы те, кто садятся в доме Твоём», — постились часто по самым неожиданным поводам: то чтобы сновидения их были приятны, то чтобы отвратить от себя дурное предзнаменование, и прочее. Они старались не оскверниться в пище и были твёрдо уверены, что можно есть только те восемьсот видов чистой саранчи, которые установлены законом. Они готовы были часами рассуждать о том, какая вода лучше для очищения…
Первое время, борясь с нуждой, которая царила в их рядах, они робко пробовали было ввести коммунизм — у ессеев на основе строгой дисциплины он процветал, — но тотчас же начались у них ссоры, нищета ещё более усилилась, и вся затея была брошена. И хотя в душах некоторых из них и теплился ещё завет учителя о смирении — кто хочет быть большим, да будет всем слугой, — но лукавое сердце человеческое быстро создало кружок избранных, или Двенадцати, и подсказало, что они-то и есть самые большие… слуги всех. Апостолы ревниво берегли своё высокое положение, и когда появился со своими притязаниями на чин апостольский этот смутьян Павел, они ревниво оттирали его, пренебрежительно говорили, что он Мессию-то никогда и не видел, что пресловутое видение его по дороге в Дамаск только выдумка…
Первое время и здесь души наиболее восторженные настойчиво ждали второго пришествия Мессии на облаках, при звуке золотых труб, приятной верой этой легко заразили всех, и среди верных наступило и здесь полное безразличие к делам земным: раз все это скоро кончится, так о чем же и заботиться?.. И им приятно было думать, что все кругом обречены гибели и что только одни они, верные, спасутся… Во главе общинки — на всю страну нововеров было едва ли более пятисот человек: народ креститься в новую веру не торопился — стал в Иерусалиме Иаков, брат погибшего рабби, человек тупой и сумрачный. Видя, что семена, посеянные его братом, прорастают, — он совсем не понимал, что прорастают семена совершенно другие, — он решил пристать к делу, против которого восставал все время при жизни брата, и легко стал во главе общинки. Свои обязанности он понимал очень своеобразно: никогда не пил вина, не ел мяса, бритва никогда не касалась головы его, никогда он не пользовался тёплой водой для омовений и не натирал тела своего маслом. Он носил — как ессеи — только льняные одежды, и колени его покрылись мозолями, как у верблюда, от постоянной молитвы. Весь закон исполнял он чистосердечно, без обычных и тогда увёрток, считался среди своих праведником и получил от них кличку Облиа, что значит «защитник народа и справедливости». Речь его была важна и немного напыщена, поступь степенна, и в торжественных случаях он уже носил, как первосвященник, золотую полоску на лбу, которая показывала смиренно всем, что он, раб Господень, меньший из всех и всем слуга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52