И странно вообще было то, что эти общинки как-то все вырываются из-под его руководства и все стремятся делать какое-то своё дело. Все сегодня представлялось Павлу в неприятном и почти мрачном свете: страшные минуты, которые пережил он в эфесском театре, когда был он на волосок от смерти, отравляли все…
В скромном домике Аквилы и Приски слышались мерные звуки ткущих станков: как и их гость Павел, они изготовляли на продажу ту грубую ткань, которая идёт на палатки, на паруса, на навесы. В маленькие окна светило мартовское солнце и свежо и душисто пахло недалёкое море. В гавани стоял обычный трудовой шум. Хозяева радостно встретили пришедших одинаковой слабой улыбкой. Они во всем были непохожи один на другого, оба тихие, простые и немножко безвкусные, как блюдо, которое забыли посолить. Они уверовали в Распятого ещё в Риме и вместе с другими иудеями, волновавшими народ по наущению какого-то Крестуса, были по приказанию императора Клавдия изгнаны из столицы. Они не знали никаких сомнений и во всем слушались наставников. Среди наставников этих часто возникали жестокие разногласия — тогда Аквила и Приска испугано прятались под защиту всегда уверенного в себе Павла, который особенно благоволил к ним.
— Маран ата, — проговорил Павел обычное приветствие между собой нововеров.
— Маран ата, — с бледной улыбкой своей отвечали хозяева. — Как дела? Когда отплывает твой корабль?
— Послезавтра, — отвечал Павел, устало опускаясь на короткую ткацкую скамью, на которой он, стуча бедром, провёл уже немало часов: он очень гордился, что по старому иудейскому обычаю он ничего со своей паствы за поучение не берет, в противоположность иерусалимцам, которые жили за счёт своих учеников. — Вот сегодня побеседуем и помолимся в последний раз, да и в путь…
— Дай Бог в час… — проговорила Приска, уже увядшая женщина с добрым, бледным лицом. — Я сейчас воды принесу: поглядите-ка, сколько пыли на вас! А ты, Текла, утиральники подай…
Вскоре стали собираться единоверцы, все бедные, немудрящие люди, иудеи и язычники. О коммунизме, который нововеры попробовали ввести в Иерусалиме и который там вскоре позорно провалился, здесь и не думали. Среди членов общинки были и богатые — немногие, — и бедные, и бедные всегда ожидали от богатых литургии , то есть дара на нужды общие, но не всегда его получали. И так как тут в общинке было много язычников, то иудеи должны были остерегаться в проявлениях своей нетерпимости. Одних, в которых старая закваска была ещё сильна, это тяготило, а других, которым было приятно вырваться на волю, радовало. И нетрудно было заметить, что не всегда эти сторонники свободы были из лучших.
Верные принесли важную новость: из Иерусалима, от Иакова, пришли посланцы и вчера выступали в синагоге против Павла и нововеров вообще. Шум был страшный. Павел ещё более расстроился: если иерусалимцы к нему не явились, это значит открытая война…
В эту минуту дверь отворилась и в покой шагнул новый гость, высокий, красивый, с той печатью на лице, которую накладывает на человека постоянная умственная работа. Это был Аполлос, иудей из Александрии. Он был великим знатоком не только в Писании, но и в языческой литературе. Писание он толковал свободно, в духе недавно скончавшегося великого учителя, старца Филона. Ему было душно в среде этих нововеров и он уже начал сомневаться в деле преобразования старого иудаизма — как понимал он дело распятого рабби — и иногда уже думал отойти от всего в сторону.
— Маран ата… — проговорил он от порога.
— Маран ата… — нестройным хором ответило ему собрание.
Павел относился к нему, как и к другим своим соперникам, несколько холодно. Они встретились впервые на работе в Коринфе, где Аполлос отвоевал себе без всякого усилия значительную часть верных.
— Откуда? — спросил Павел, стараясь быть приветливым.
— Слушал Керинфа… — отвечал Аполлос, садясь. — Он очень уж что-то путается…
— Что же тут мудрёного? — усмехнулся Павел. — Если каждый так от себя все придумывать будет, то другого и ждать нечего.
Керинф настаивал, как верный иудей, на соблюдении субботы, обрезания и всех обрядов. Он утверждал, что Бог царит слишком высоко над миром, чтобы заниматься им иначе, как через посредников. По его мнению, мир сотворил один ангел, а другой дал ему закон. Этот вот второй ангел и есть бог иудеев. Оба эти ангела настолько ниже Верховного Существа, что они не имеют о Нем никакого понятия. Иисус, по его мнению, был сыном Марии и Иосифа…
— А ты не знаешь, с чем пришли люди Иакова? — спросил Павел.
— Да все с тем же, — отвечал тот. — Иерусалимские старцы считают, что мы здесь слишком уж вольно относимся к закону. Они по-прежнему чуждаются необрезанных, отказываются есть с ними и настаивают на обязательности обрезания для всех…
— Так мы оттолкнём от себя всех иноверцев! — воскликнул Павел. — Язычников всюду, кроме Иерусалима, в общинах наших больше, чем иудеев. Если они уйдут, что же останется? Если бы Варнава в Антиохии слушал иерусалимцев, никогда он не сделал бы там того, что сделал. Только потому, что мы с ним не тянули язычников к старому закону, нам удалось основать там общину, от которой и пошло движение дальше… А что сделали иерусалимцы?
Аполлос, повесив голову, молчал. В самом деле, им, нововерам, приходилось вести борьбу на все стороны: со староверами, боязливо державшимися буквы закона, с проповедниками культа Мифры, Изиды, Великой Матери и пр., и всякими философами, которые относились к усилиям нововеров со снисходительным презрением и всячески высмеивали учение распятого софиста, а в особенности дикую легенду о его мнимом воскресении. Именно поэтому успех Павла в шумном Эфесе и был так ничтожен: вся общинка нововеров легко помещалась в верхней горнице Аквилы.
— Да… — вздохнул Павел. — Трудились мы, братия, много и усердно, но пшеницу слова Божия всюду заглушают плевелы, посеянные врагом, — вроде тех, которые пришли из Иерусалима и ходят по нашим следам, желая строить на чужом основании. Если мы будем держаться так за обрезание, за субботу, за всякие запреты в пище, то за что же тогда умер Учитель? В новые мехи не вливают вина старого. Да и мало того. Вот Эфес ваш забыл старую любовь свою, но вы без меня старайтесь вернуть его к прежним делам. В Смирне братья живут как будто и хорошо, но все же и их надо поддерживать в дальнейшей верности и стойкости: и там гонят братьев и язычники, и иудеи, которые не хотят и не могут слышать голоса истины, так как они от низших земли, хотя и почитают себя народом избранным. В Пергаме некоторая часть братьев отпала в лжеучение, а в Фатире и того хуже: там за волками в овечьей шкуре ушло большинство. Всего же хуже обстоит дело с Сардами и Лаодикеей: первая община мертва, сонна, бездеятельна, а последняя в целом ни холодна ни горяча, воображает, что она богатая, и не догадывается, как она несчастна, нища, бедна, слепа и нага… И всюду и везде верные вместо того, чтобы положить душу свою за друга своя, уделяют лишь немного от богатств своих на нужды бедных братий. Да и то сколько сил и времени надо, чтобы подвигнуть их на это!.. Много бесчиния везде вносят женщины-пророчицы… — покосился он на высокую, худую, с длинным носом и унылым видом пожилую женщину, которая скромно сидела у дверей: это была одна из «вдовиц» общины, которые были, однако, большей частью, девственницами. — Если дух Божий осенит кого, надо благодарить Господа за милость, но нельзя превращать собрания верующих в базар: все пророчествуют, все истолковывают, все спорят…
Вдовица тихонько вздохнула и потупила глаза.
— Помните, возлюбленные, что первая и последняя заповедь наша — это любовь… Приска, где у тебя список моего послания к коринфянам?
— Здесь, учитель, — отвечала Приска, торопливо достала из-за станка небольшую скрыньку и вынула бережно завёрнутый в чистую ткань список. — Вот он…
— Ну, прочитай им, Аквила, о любви… Вот отсюда… И Аквила, без воодушевления, как заученный урок, начал читать:
— «Если бы я говорил языком людей и ангелов, если я не имею любви, я буду медь звенящая и кимвал бряцающий. Если бы имел я дар пророческий, если бы я знал все тайны, если бы я овладел всем знанием, если бы была у меня вера, способная передвигать горы, если я не имею любви, — я ничто. Если бы и обратил все моё богатство в хлеб и отдал его бедным, если бы я предал моё тело пламени, а не имею любви, это ни к чему не нужно. Любовь терпелива, она благосклонна, любовь не знает ни зависти, ни самохвальства, ни надменности, она не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится. Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал, а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю подобно как я познан. А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше…»
— Вот… — остановил его Павел. — Вот как надо понимать любовь!..
— А внизу рукописания твоего ты собственной рукой подписал: «если кто не любит Господа, да будет он проклят…» — сказал Аквила, думая этим напоминанием усилить значение любви.
Аполлос невольно усмехнулся: у них любовь всегда сводилась к этому — «кто не любит, да будет проклят!» И его потянуло на свежий воздух, на берег моря, где так отрадно дышать и думать под шум волн… Задумавшись, он смотрел своими красивыми, умными глазами на Павла, всегда беспокойного, говорящего о любви и мире, но ни любви, ни мира никогда не вкушавшего. Он не мог не заметить, что тон Павла с течением времени становился все увереннее, что он приписывает себе все больше значения и власти. Павел ещё в Коринфе рассказывал ему о своём обращении на дороге в Дамаск, и с этой минуты в душе Аполлоса поселилось недоверие к нему. Он понял, что это прежде всего страшный честолюбец. Он видел, как страдало самолюбие Павла, когда перед ним с уважением говорили о иерусалимских старцах, как осторожно, но настойчиво насаждал он мысль, что он такой же апостол, что выступает он по поручению самого Христа, что и он видел чудеса. И чем властнее выступал Павел, тем охотнее шли за ним люди, но тем, с другой стороны, бешенее ненавидели его. Для обеспечения успеха Павел шёл на все. Когда в Ликаонии он привлёк к делу молоденького Тимофея и когда зашумели, что Тимофей не обрезан, он собственноручно подверг его обрезанию: не надо создавать «из-за пустяка» затруднений молодому делу. Он не постеснялся из-за самолюбия разойтись с Варнавой, который сделал, во всяком случае, не меньше его и который, главное, и привлёк его самого к этому делу… Аполлос не мог определить, где в Павле кончается небо и начинается самая обыкновенная земля…
— Ну что же, милые хозяева, — обратился Павел к Аквиле и Приске, — может быть, мы все в последний раз повечеряем вместе?..
Все верные по установившемуся обычаю пришли с небольшими узелками: для братской трапезы каждый приносил для себя своё, причём доля зажиточных людей была часто весьма обильна, а доля бедняков — скудна. И это вызывало ропот.
— Все готово, учитель, — почтительно отвечал Аквила. — Поднимемся в горницу…
В горнице уже стоял низкий стол, вокруг которого были постланы старенькие циновки и лежали подушки. Все, обменявшись братским поцелуем, возлегли. Эти вечерние трапезы сразу вошли в обиход нововеров в воспоминание той последней, страшной вечери Иисуса с учениками, воспоминание о которой все более и более окрашивалось в мистические цвета. Павел, занимая место в середине стола, обронил платок, и носатая вдовица тайком ухватила его и набожно спрятала на груди. Его платки и рубашки были в большом ходу у верующих, как верное средство против всяких болезней. Они верили также, что Павел имеет власть изгонять бесов. Всякие, шарлатаны приходили к нему, чтобы за деньги выманить у него его колдовские тайны.
Но не успел Павел благословить трапезу, как вдруг носатая вдовица вскочила со своего места в конце стола и, подняв глаза к небу, взволнованно забормотала: «Лабадумхрашидавелситимак… сарикойпсихамри… дарипакумалам…» Это был знаменитый «дар языков». Павел поморщился. Да и все слушали с неприятным усилием: это был бессмысленный набор слогов.
— Адабураксимипантикажирасами… — выходила из себя носатая вдовица. — Несвахимими ситиургимжилтоме… Маран ата…
И она, вся бледная от волнения, огляделась вокруг сумасшедшими глазами и, застыдившись под неодобрительным взглядом Павла, села.
— Ну, вот и довольно, и хорошо… — сказал тот. — Никогда не следует злоупотреблять дарами святого Духа. Все ко времени, все к месту…
Вдовица чувствовала себя пристыженной. Много раз пыталась она подавить в себе эти порывы вдруг накатывавшего на неё «духа», но все прорывалась и снова и снова начинала она выкрикивать непонятные и ей самой неприятные слова, после которых всегда было стыдно.
— Ты что же, прямо на Коринф отсюда и поедешь? — спросил Павла Игнатий, плотный старик в скромной, но хорошей одежде. — Про них добрая слава идёт…
На указательном пальце Игнатия было кольцо в виде свернувшейся рыбы, отличительный знак новой секты, «Иисус Христос сын Божий Спаситель» по-гречески будет «?????? ??????? ???? ???? ?????».
Первые буквы пяти слов этих дают по-гречески ?????, что значит рыба.
— Да, да… — живо отозвался Павел. — То община, достойная Бога, всякой похвалы, достоблаженнейшая, целомудренная, настоящее воплощение любви, ходящая во Христе, носительница имени Отца…
Это в общинках вошло в обычай: чем дальше были верные, тем больше их хвалили. Аполлос, бывавший уже в Коринфе и видевший жизнь верных там, только глаза опустил. И ещё больше захотелось ему на берег моря, под звезды, туда, где никого нет. Под влиянием вина языки начали понемногу развязываться. Игнатий все чаще останавливался глазами на разрумянившейся и похорошевшей Текле. А Аполлос думал свои думы. Ему казалось, что последователи Христа небесного все больше и больше забывали Иисуса земного, такого, каким он был. И больше всех забывал его, по-видимому, Павел. Для него Иисус был как бы канвой, по которой он вышивал уже что-то своё…
И когда в небе затеплись звезды, Павел встал, а за ним и все. Началось прощание. И последнее, что Аполлос, выходя, слышал, были слова Павла:
— Моё учение хорошо, если бы даже сам ангел Божий, явившись, говорил обратное. Будьте подражателями мне, как я — Христу. Смотрите, братья, чтобы кто не увлёк вас философией и пустым обольщением по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу, чтобы не прельстил вас вкрадчивыми словами…
И оставя сзади шумную гавань, где слышались пьяные крики гулявших с эфесскими красавицами моряков, Аполлос пошёл тёмным берегом, сам не зная куда. Он с наслаждением вдыхал чистый воздух, слушал мерные вздохи моря, любовался мерцанием звёзд и ему было ясно одно: надо уходить…
III. НА «НЕПТУНЕ»
Вдали нарядным маревом таял богатый, белый, многоколонный Эфес. Мелкая весёлая волна лопотала под высокими бортами трехмачтового «Нептуна», который нёс к берегам Ахайи богатый груз и много путешественников. Тут были, смешанные в невероятной пестроте, и тяжёлые римляне, и живые греки, и сирийцы с их жгучими глазами, и много пёстрых и горластых иудеев. Римляне смотрели на них с презрением, как на особенно неприятную породу варваров. «Judaeorum mos absurdus sordidusque», нравы иудеев бессмысленны и презренны — это было у них твёрдо установленным убеждением. И были тут богатые торговцы, знатные вельможи-правители, искатели приключений, укротители змей из африканского племени псилов, которые не только укрощали змей, но, высасывая яд, вылечивали укушенных ими, и масса той сволочи, которая неудержимым потоком лилась из всех гаваней Средиземноморья в далёкий Рим в поисках золота, готовая на всякий разврат и на всякое преступление…
На корме, на канатах, подперши свою курчавую сухую голову, хмуро сидел Павел и смотрел на исчезающий вдали, среди бесчисленных голубых, солнечных островков, город. Душа его была мрачна. Ему было неприятно оставить в Эфесе Теклу, — он ясно видел в воображении, как она стояла на многолюдном берегу и сквозь слезы смотрела, как отчаливал «Нептун»; но ещё тяжелее были ему происки иерусалимцев. И казалось теперь Павлу, что трудился он все эти годы зря, что ничего из его дела не выйдет… Всеобщее внимание обращал на себя Аполлоний Тианский. Вокруг знаменитого проповедника всегда был кружок почтительных слушателей, и всякий, от кружка этого отходивший, имел вид человека, получившего отличие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
В скромном домике Аквилы и Приски слышались мерные звуки ткущих станков: как и их гость Павел, они изготовляли на продажу ту грубую ткань, которая идёт на палатки, на паруса, на навесы. В маленькие окна светило мартовское солнце и свежо и душисто пахло недалёкое море. В гавани стоял обычный трудовой шум. Хозяева радостно встретили пришедших одинаковой слабой улыбкой. Они во всем были непохожи один на другого, оба тихие, простые и немножко безвкусные, как блюдо, которое забыли посолить. Они уверовали в Распятого ещё в Риме и вместе с другими иудеями, волновавшими народ по наущению какого-то Крестуса, были по приказанию императора Клавдия изгнаны из столицы. Они не знали никаких сомнений и во всем слушались наставников. Среди наставников этих часто возникали жестокие разногласия — тогда Аквила и Приска испугано прятались под защиту всегда уверенного в себе Павла, который особенно благоволил к ним.
— Маран ата, — проговорил Павел обычное приветствие между собой нововеров.
— Маран ата, — с бледной улыбкой своей отвечали хозяева. — Как дела? Когда отплывает твой корабль?
— Послезавтра, — отвечал Павел, устало опускаясь на короткую ткацкую скамью, на которой он, стуча бедром, провёл уже немало часов: он очень гордился, что по старому иудейскому обычаю он ничего со своей паствы за поучение не берет, в противоположность иерусалимцам, которые жили за счёт своих учеников. — Вот сегодня побеседуем и помолимся в последний раз, да и в путь…
— Дай Бог в час… — проговорила Приска, уже увядшая женщина с добрым, бледным лицом. — Я сейчас воды принесу: поглядите-ка, сколько пыли на вас! А ты, Текла, утиральники подай…
Вскоре стали собираться единоверцы, все бедные, немудрящие люди, иудеи и язычники. О коммунизме, который нововеры попробовали ввести в Иерусалиме и который там вскоре позорно провалился, здесь и не думали. Среди членов общинки были и богатые — немногие, — и бедные, и бедные всегда ожидали от богатых литургии , то есть дара на нужды общие, но не всегда его получали. И так как тут в общинке было много язычников, то иудеи должны были остерегаться в проявлениях своей нетерпимости. Одних, в которых старая закваска была ещё сильна, это тяготило, а других, которым было приятно вырваться на волю, радовало. И нетрудно было заметить, что не всегда эти сторонники свободы были из лучших.
Верные принесли важную новость: из Иерусалима, от Иакова, пришли посланцы и вчера выступали в синагоге против Павла и нововеров вообще. Шум был страшный. Павел ещё более расстроился: если иерусалимцы к нему не явились, это значит открытая война…
В эту минуту дверь отворилась и в покой шагнул новый гость, высокий, красивый, с той печатью на лице, которую накладывает на человека постоянная умственная работа. Это был Аполлос, иудей из Александрии. Он был великим знатоком не только в Писании, но и в языческой литературе. Писание он толковал свободно, в духе недавно скончавшегося великого учителя, старца Филона. Ему было душно в среде этих нововеров и он уже начал сомневаться в деле преобразования старого иудаизма — как понимал он дело распятого рабби — и иногда уже думал отойти от всего в сторону.
— Маран ата… — проговорил он от порога.
— Маран ата… — нестройным хором ответило ему собрание.
Павел относился к нему, как и к другим своим соперникам, несколько холодно. Они встретились впервые на работе в Коринфе, где Аполлос отвоевал себе без всякого усилия значительную часть верных.
— Откуда? — спросил Павел, стараясь быть приветливым.
— Слушал Керинфа… — отвечал Аполлос, садясь. — Он очень уж что-то путается…
— Что же тут мудрёного? — усмехнулся Павел. — Если каждый так от себя все придумывать будет, то другого и ждать нечего.
Керинф настаивал, как верный иудей, на соблюдении субботы, обрезания и всех обрядов. Он утверждал, что Бог царит слишком высоко над миром, чтобы заниматься им иначе, как через посредников. По его мнению, мир сотворил один ангел, а другой дал ему закон. Этот вот второй ангел и есть бог иудеев. Оба эти ангела настолько ниже Верховного Существа, что они не имеют о Нем никакого понятия. Иисус, по его мнению, был сыном Марии и Иосифа…
— А ты не знаешь, с чем пришли люди Иакова? — спросил Павел.
— Да все с тем же, — отвечал тот. — Иерусалимские старцы считают, что мы здесь слишком уж вольно относимся к закону. Они по-прежнему чуждаются необрезанных, отказываются есть с ними и настаивают на обязательности обрезания для всех…
— Так мы оттолкнём от себя всех иноверцев! — воскликнул Павел. — Язычников всюду, кроме Иерусалима, в общинах наших больше, чем иудеев. Если они уйдут, что же останется? Если бы Варнава в Антиохии слушал иерусалимцев, никогда он не сделал бы там того, что сделал. Только потому, что мы с ним не тянули язычников к старому закону, нам удалось основать там общину, от которой и пошло движение дальше… А что сделали иерусалимцы?
Аполлос, повесив голову, молчал. В самом деле, им, нововерам, приходилось вести борьбу на все стороны: со староверами, боязливо державшимися буквы закона, с проповедниками культа Мифры, Изиды, Великой Матери и пр., и всякими философами, которые относились к усилиям нововеров со снисходительным презрением и всячески высмеивали учение распятого софиста, а в особенности дикую легенду о его мнимом воскресении. Именно поэтому успех Павла в шумном Эфесе и был так ничтожен: вся общинка нововеров легко помещалась в верхней горнице Аквилы.
— Да… — вздохнул Павел. — Трудились мы, братия, много и усердно, но пшеницу слова Божия всюду заглушают плевелы, посеянные врагом, — вроде тех, которые пришли из Иерусалима и ходят по нашим следам, желая строить на чужом основании. Если мы будем держаться так за обрезание, за субботу, за всякие запреты в пище, то за что же тогда умер Учитель? В новые мехи не вливают вина старого. Да и мало того. Вот Эфес ваш забыл старую любовь свою, но вы без меня старайтесь вернуть его к прежним делам. В Смирне братья живут как будто и хорошо, но все же и их надо поддерживать в дальнейшей верности и стойкости: и там гонят братьев и язычники, и иудеи, которые не хотят и не могут слышать голоса истины, так как они от низших земли, хотя и почитают себя народом избранным. В Пергаме некоторая часть братьев отпала в лжеучение, а в Фатире и того хуже: там за волками в овечьей шкуре ушло большинство. Всего же хуже обстоит дело с Сардами и Лаодикеей: первая община мертва, сонна, бездеятельна, а последняя в целом ни холодна ни горяча, воображает, что она богатая, и не догадывается, как она несчастна, нища, бедна, слепа и нага… И всюду и везде верные вместо того, чтобы положить душу свою за друга своя, уделяют лишь немного от богатств своих на нужды бедных братий. Да и то сколько сил и времени надо, чтобы подвигнуть их на это!.. Много бесчиния везде вносят женщины-пророчицы… — покосился он на высокую, худую, с длинным носом и унылым видом пожилую женщину, которая скромно сидела у дверей: это была одна из «вдовиц» общины, которые были, однако, большей частью, девственницами. — Если дух Божий осенит кого, надо благодарить Господа за милость, но нельзя превращать собрания верующих в базар: все пророчествуют, все истолковывают, все спорят…
Вдовица тихонько вздохнула и потупила глаза.
— Помните, возлюбленные, что первая и последняя заповедь наша — это любовь… Приска, где у тебя список моего послания к коринфянам?
— Здесь, учитель, — отвечала Приска, торопливо достала из-за станка небольшую скрыньку и вынула бережно завёрнутый в чистую ткань список. — Вот он…
— Ну, прочитай им, Аквила, о любви… Вот отсюда… И Аквила, без воодушевления, как заученный урок, начал читать:
— «Если бы я говорил языком людей и ангелов, если я не имею любви, я буду медь звенящая и кимвал бряцающий. Если бы имел я дар пророческий, если бы я знал все тайны, если бы я овладел всем знанием, если бы была у меня вера, способная передвигать горы, если я не имею любви, — я ничто. Если бы и обратил все моё богатство в хлеб и отдал его бедным, если бы я предал моё тело пламени, а не имею любви, это ни к чему не нужно. Любовь терпелива, она благосклонна, любовь не знает ни зависти, ни самохвальства, ни надменности, она не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится. Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал, а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю подобно как я познан. А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше…»
— Вот… — остановил его Павел. — Вот как надо понимать любовь!..
— А внизу рукописания твоего ты собственной рукой подписал: «если кто не любит Господа, да будет он проклят…» — сказал Аквила, думая этим напоминанием усилить значение любви.
Аполлос невольно усмехнулся: у них любовь всегда сводилась к этому — «кто не любит, да будет проклят!» И его потянуло на свежий воздух, на берег моря, где так отрадно дышать и думать под шум волн… Задумавшись, он смотрел своими красивыми, умными глазами на Павла, всегда беспокойного, говорящего о любви и мире, но ни любви, ни мира никогда не вкушавшего. Он не мог не заметить, что тон Павла с течением времени становился все увереннее, что он приписывает себе все больше значения и власти. Павел ещё в Коринфе рассказывал ему о своём обращении на дороге в Дамаск, и с этой минуты в душе Аполлоса поселилось недоверие к нему. Он понял, что это прежде всего страшный честолюбец. Он видел, как страдало самолюбие Павла, когда перед ним с уважением говорили о иерусалимских старцах, как осторожно, но настойчиво насаждал он мысль, что он такой же апостол, что выступает он по поручению самого Христа, что и он видел чудеса. И чем властнее выступал Павел, тем охотнее шли за ним люди, но тем, с другой стороны, бешенее ненавидели его. Для обеспечения успеха Павел шёл на все. Когда в Ликаонии он привлёк к делу молоденького Тимофея и когда зашумели, что Тимофей не обрезан, он собственноручно подверг его обрезанию: не надо создавать «из-за пустяка» затруднений молодому делу. Он не постеснялся из-за самолюбия разойтись с Варнавой, который сделал, во всяком случае, не меньше его и который, главное, и привлёк его самого к этому делу… Аполлос не мог определить, где в Павле кончается небо и начинается самая обыкновенная земля…
— Ну что же, милые хозяева, — обратился Павел к Аквиле и Приске, — может быть, мы все в последний раз повечеряем вместе?..
Все верные по установившемуся обычаю пришли с небольшими узелками: для братской трапезы каждый приносил для себя своё, причём доля зажиточных людей была часто весьма обильна, а доля бедняков — скудна. И это вызывало ропот.
— Все готово, учитель, — почтительно отвечал Аквила. — Поднимемся в горницу…
В горнице уже стоял низкий стол, вокруг которого были постланы старенькие циновки и лежали подушки. Все, обменявшись братским поцелуем, возлегли. Эти вечерние трапезы сразу вошли в обиход нововеров в воспоминание той последней, страшной вечери Иисуса с учениками, воспоминание о которой все более и более окрашивалось в мистические цвета. Павел, занимая место в середине стола, обронил платок, и носатая вдовица тайком ухватила его и набожно спрятала на груди. Его платки и рубашки были в большом ходу у верующих, как верное средство против всяких болезней. Они верили также, что Павел имеет власть изгонять бесов. Всякие, шарлатаны приходили к нему, чтобы за деньги выманить у него его колдовские тайны.
Но не успел Павел благословить трапезу, как вдруг носатая вдовица вскочила со своего места в конце стола и, подняв глаза к небу, взволнованно забормотала: «Лабадумхрашидавелситимак… сарикойпсихамри… дарипакумалам…» Это был знаменитый «дар языков». Павел поморщился. Да и все слушали с неприятным усилием: это был бессмысленный набор слогов.
— Адабураксимипантикажирасами… — выходила из себя носатая вдовица. — Несвахимими ситиургимжилтоме… Маран ата…
И она, вся бледная от волнения, огляделась вокруг сумасшедшими глазами и, застыдившись под неодобрительным взглядом Павла, села.
— Ну, вот и довольно, и хорошо… — сказал тот. — Никогда не следует злоупотреблять дарами святого Духа. Все ко времени, все к месту…
Вдовица чувствовала себя пристыженной. Много раз пыталась она подавить в себе эти порывы вдруг накатывавшего на неё «духа», но все прорывалась и снова и снова начинала она выкрикивать непонятные и ей самой неприятные слова, после которых всегда было стыдно.
— Ты что же, прямо на Коринф отсюда и поедешь? — спросил Павла Игнатий, плотный старик в скромной, но хорошей одежде. — Про них добрая слава идёт…
На указательном пальце Игнатия было кольцо в виде свернувшейся рыбы, отличительный знак новой секты, «Иисус Христос сын Божий Спаситель» по-гречески будет «?????? ??????? ???? ???? ?????».
Первые буквы пяти слов этих дают по-гречески ?????, что значит рыба.
— Да, да… — живо отозвался Павел. — То община, достойная Бога, всякой похвалы, достоблаженнейшая, целомудренная, настоящее воплощение любви, ходящая во Христе, носительница имени Отца…
Это в общинках вошло в обычай: чем дальше были верные, тем больше их хвалили. Аполлос, бывавший уже в Коринфе и видевший жизнь верных там, только глаза опустил. И ещё больше захотелось ему на берег моря, под звезды, туда, где никого нет. Под влиянием вина языки начали понемногу развязываться. Игнатий все чаще останавливался глазами на разрумянившейся и похорошевшей Текле. А Аполлос думал свои думы. Ему казалось, что последователи Христа небесного все больше и больше забывали Иисуса земного, такого, каким он был. И больше всех забывал его, по-видимому, Павел. Для него Иисус был как бы канвой, по которой он вышивал уже что-то своё…
И когда в небе затеплись звезды, Павел встал, а за ним и все. Началось прощание. И последнее, что Аполлос, выходя, слышал, были слова Павла:
— Моё учение хорошо, если бы даже сам ангел Божий, явившись, говорил обратное. Будьте подражателями мне, как я — Христу. Смотрите, братья, чтобы кто не увлёк вас философией и пустым обольщением по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу, чтобы не прельстил вас вкрадчивыми словами…
И оставя сзади шумную гавань, где слышались пьяные крики гулявших с эфесскими красавицами моряков, Аполлос пошёл тёмным берегом, сам не зная куда. Он с наслаждением вдыхал чистый воздух, слушал мерные вздохи моря, любовался мерцанием звёзд и ему было ясно одно: надо уходить…
III. НА «НЕПТУНЕ»
Вдали нарядным маревом таял богатый, белый, многоколонный Эфес. Мелкая весёлая волна лопотала под высокими бортами трехмачтового «Нептуна», который нёс к берегам Ахайи богатый груз и много путешественников. Тут были, смешанные в невероятной пестроте, и тяжёлые римляне, и живые греки, и сирийцы с их жгучими глазами, и много пёстрых и горластых иудеев. Римляне смотрели на них с презрением, как на особенно неприятную породу варваров. «Judaeorum mos absurdus sordidusque», нравы иудеев бессмысленны и презренны — это было у них твёрдо установленным убеждением. И были тут богатые торговцы, знатные вельможи-правители, искатели приключений, укротители змей из африканского племени псилов, которые не только укрощали змей, но, высасывая яд, вылечивали укушенных ими, и масса той сволочи, которая неудержимым потоком лилась из всех гаваней Средиземноморья в далёкий Рим в поисках золота, готовая на всякий разврат и на всякое преступление…
На корме, на канатах, подперши свою курчавую сухую голову, хмуро сидел Павел и смотрел на исчезающий вдали, среди бесчисленных голубых, солнечных островков, город. Душа его была мрачна. Ему было неприятно оставить в Эфесе Теклу, — он ясно видел в воображении, как она стояла на многолюдном берегу и сквозь слезы смотрела, как отчаливал «Нептун»; но ещё тяжелее были ему происки иерусалимцев. И казалось теперь Павлу, что трудился он все эти годы зря, что ничего из его дела не выйдет… Всеобщее внимание обращал на себя Аполлоний Тианский. Вокруг знаменитого проповедника всегда был кружок почтительных слушателей, и всякий, от кружка этого отходивший, имел вид человека, получившего отличие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52