И он, обняв её, сейчас же с удовольствием стал рассказывать ей о том, что видел.
— Их учение во многом напоминает ваше, — сказал Язон. — И у них родился от Девы Спаситель, Мифра, проповедывал людям спасение и умер, и воскрес. Скоро наступит конец мира, воскресение всех мёртвых и суд. С неба низвергнется огонь, который пожрёт всю землю: праведники пройдут через него легко, как чрез парное молоко, а грешники в муках уничтожатся. В конце концов, словом Ахура-Мазды, верховного существа, спасаются, однако, все и на новой земле начинается новая жизнь… Они собираются на молитву в подземелье, где стоит у них статуя Высшего Существа, Высший Бог этот — Зон, бесконечное время, и они изображают его в виде человекоподобного чудовища с львиной головой. Вокруг его тела обвилась змея, в руках он держит ключи от неба, а за плечами у него крылья, символ быстроты бега времени… И так же, как у вас, собираются у них верные для вечерней трапезы и вкушают от хлеба и вина, над которыми произносят заклинания или молитвы…
Миррена с некоторой брезгливостью слушала возлюбленного.
— Ну, и что же говорит обо всем этом Филет? — недоверчиво спросила она, отдавая, однако, этим вопросом дань учёности Филета.
— Он говорит, что и в этой религии, как и во всех других, золотое зерно есть, одно и то же везде: Бог. Но остальное и тут, и везде — слабость человеческая…
— А мне один из пресвитеров наших, Пуд, говорил, что все эти сходства между обрядами нашими и иноверцев только хитрость дьявола, чтобы доставить себе адское удовольствие, — сказала она. — Пуд сам был одно время мифраистом. И он говорил, что они чтут солнце и празднуют его рождение, как и римляне среди зимы празднуют свой natale solis invicti. Значит, они, как и римляне, поганые язычники…
— Я праздник солнца люблю, — сказал Язон. — Это праздник жизни. А вот у мифраистов я видел тавробол, это противно. Кто хочет подвергнуться этому обряду, спускается в яму, покрытую досками, а на досках режут быка, и кровь его льётся на голову и тело посвящаемого, который будто бы таким образом очищается от всякой скверны… Я предпочёл бы уж ваше купание в чистой воде.
— Ну, ещё бы, — сказала Миррена. — Как ты можешь даже сравнивать!
Вверху, точно чистые светильники перед престолом Божиим, теплились звезды, а в кустах разливались и щёлкали соловьи.
— А ты знаешь, кто это — соловей? — заслушавшись, спросила тихонько Миррена. — Эдона, жена фивского царя Зефа, позавидовала большому числу детей Ниобеи и решила убить её старшего сына. Но боги… но Бог… — запуталась она. — Ну, не знаю: одним словом, она по ошибке убила своего сына Итиля. Зевс обратил её в соловья, и вот она оплакивает непрестанно свою потерю в песнях… А скажи, если ты меня потеряешь, ты будешь очень оплакивать меня?
— Перестань говорить вздор, болтушка!
И они бродили тёмным, свежим, душистым парком, и под звёздами, как цветы редкие, чистые, зацветали молодые сердца, и поцелуи были слаще всего в жизни…
— А скажи: ты думаешь, скоро вернутся твои рабы, которых послал ты искать маму?
— Нет, этого я не думаю. Ты сама видела германские леса…
— Но они все-таки найдут её непременно?
— Ну само собою разумеется… Скоро, вероятно, мы уже будем иметь от них первые вести.
— Ах, какой ты милый, какой добрый!
LIV. В АХАЙЕ
Наконец настал для божественного цезаря и заветный день отъезда в Ахайю. Волнений и хлопот была тьма. В поход двинулось целое полчище: придворные, клакёры, погонщики мулов, Криспилла с целым сонмом других таких же девиц, кучера, конюхи, прислуга, актёры, музыканты, патриции… По пути в Беневенте Нерон остановился у носатого Ватиния, который в честь императора устроил блистательные бои гладиаторов. Нерон никогда не брезговал вольноотпущенниками и рабами: кто хочет иметь расположение демоса, тот, хотя бы для демоса ничего и не делая, все же должен гладить его эдак приятно по шёрстке…
Ещё в море, на судах, Нерон — он был взволнован чрезвычайно — начал свои выступления: он все робел, он хотел совершенствоваться ещё и ещё, он все боялся ошибиться и приучал себя. Без конца он декламировал об Элладе, где, в его представлении, царил только один бог — красота и одна религия — искусство. Он мечтал возвратиться в Рим не иначе, как увенчанный титулом периодоника, то есть победителя на всех общественных играх: олимпийских, истмийских, немейских и пифийских. И опять обмирал от страха…
Не успел он вступить на священную почву Эллады, как высокое мнение его о греках сразу блистательно подтвердилось: со всех концов страны к нему шли депутации от городов с приглашениями непременно осчастливить их своими выступлениями. Один из депутатов, кудрявый, ловкий, с хитрыми глазами, — его звали Мирмекс — подпустил:
— За красоту слога, божественный цезарь, наши предки звали Платона Гомером среди философов. По преданию, когда Платон ребёнком спал однажды у подошвы Гиметта, на уста его спустился рой пчёл, который и передал его языку сладость мёда. Но, спрашиваю я себя, не опустился ли когда во сне рой пчёл с Гиметта и на твои божественные уста, о цезарь? Ибо что Платон в сравнении с той сладостью, которую источаешь так обильно ты, наш Орфей?!
— Но… как же можешь ты судить о том, как я пою, раз ты никогда ещё даже и не слышал меня? — чрезвычайно польщённый, спросил Нерон.
— Слышал, слышал, божественный цезарь, — заулыбался, закланялся и залебезил Мирмекс. — Я был по делам в Неаполе, когда ты выступал там перед народом. И с тех пор я боялся только одного: как бы не умереть, не услышав твоего пения ещё раз… Но теперь уже скоро я снова переживу божественные минуты, которые я пережил в Неаполе.
Высокий ценитель искусства, Мирмекс сразу стал близким человеком к повелителю вселенной, а так как на Коринфском перешейке вскоре должны были начаться работы по прорытию канала, то Мирмекс без всякого усилия получил там огромный подряд на работы и весьма значительное количество денег вперёд…
Депутации шли, Нерон всех угощал обедами и, принимая приглашения от городов, их пославших, просил депутатов заверить ахайцев, что он сделал все, что мог, и просит их быть снисходительными… Всех — а Нерона в особенности — поразило, что не было депутации от Афин. Суеверный до крайности, он страшно боялся появиться в Афинах, где, как всем известно, под холмом ареопага жили фурии, преследующие матереубийц, но, с другой стороны, это уязвляло его так сильно, что он то и дело возвращался к Афинам.
— У нас так уж принято: ах, Афины! — восторженно закатывая глаза, подражал он кому-то. — А я всегда говорил, что слава их чрезвычайно раздута. Их предки причинили всякого рода несправедливости таким людям, как Фемистокл, Аристид, Перикл, Фокион, Демосфен… А Сократ, от кого он погиб, как не от афинян?
— Эти хитрецы первыми прибегут на игры, только бы слышать тебя, божественный, — говорили приближённые. — И подожди: если власти будут упорствовать и не пригласят тебя, народ, может быть, поднимет ещё там восстание…
— Да, это возможно, — отвечал он. — А вы скажите все же вашим согражданам, чтобы они были снисходительны: я сделал все что мог, — обратился он к послам Олимпии.
— Главное, робеть не надо, божественный цезарь, — покровительственно говорили знатоки в искусстве, а когда оставались одни, помирали со смеху.
И всюду со speculatores были разосланы оповещения о предстоящих выступлениях божественного цезаря, причём граждане строго предупреждались отнюдь не входить и не выходить из театра, пока великий артист исполняет свой номер: для цельности художественного впечатления нужна полная сосредоточенность. Некоторые города уже загодя высылали ему венки победителя. В числе блестящих подарков великий артист получил между прочим золотой венок от принцессы иудейской Береники, которая на пути в Рим захворала в Афинах.
При Нероне она не решалась ехать в Рим: до такой степени она боялась попасть в грязные лапы этого отвратительного «мясника», как выражалась она. Но теперь, когда его там не было, а в Иудее все больше и больше разгоралось кровавое восстание, она решила наконец осуществить свою мечту, увидать ещё раз того, кто так околдовал её душу. В исходе восстания она не сомневалась: Иудея будет стёрта римлянами с лица земли и Агриппа превратится в лучшем случае в римского наместника в Иерусалиме…
Нерон был чрезвычайно польщён даром прекрасной царевны и отправил к ней в Афины особое посольство с выражением благодарности артиста и пожеланием ей скорейшего выздоровления: он будет счастлив петь перед ней. Но посольство уже не застало царевны: желая посоветоваться с опытными врачами в Риме, она отбыла туда морем. Может быть, в другое время Нерон и оскорбился бы, и нашёл бы это подозрительным, но теперь он был слишком занят искусством, а его окружение жестокой борьбой вокруг работ на Коринфском перешейке: заниматься прекрасными принцессами было не время…
Ахайя кипела. В ней, действительно, всегда царил культ театра и искусства вообще. Перед олимпийскими играми оглашалось священное перемирие. Все враждебные действия воюющих городов приостанавливались. Никто не мог обижать странников, шедших в Олимпию, под страхом кар, которые постигали святотатцев. Актёры пользовались чрезвычайным уважением. Во время войн они служили в качестве послов и личность их считалась неприкосновенной — до тех пор, понятно, пока к ней не прикасались. Только свободные граждане имели право на посещение театра. Рабы могли входить в святилище искусства только для того, чтобы принести своим господам подушки для сидения.
И когда разнёсся слух, что в числе певцов и музыкантов на предстоящих играх выступит сам владыка мира, в кругах ценителей высокого искусства началось настоящее столпотворение: все — даже беременные женщины на сносях — непременно хотели быть на играх…
…Торжественный поезд «божественного» цезаря прибыл, наконец, в Олимпию, раскинувшуюся по берегам Алфея. Олимпийские игры праздновались каждые четыре года, но для Нерона олимпийцы начали их раньше срока, тем легче, что игры всегда приносили торговцам города хороший доход. Нарушено было для «божественного» и то древнее правило, по которому на олимпийских играх мог выступать только певец чисто эллинской крови. Нерон так трусил, что с дороги послал гонцов ко всем оракулам Ахайи, чтобы узнать, как обернётся дело. Македонское владычество резко уронило значение оракулов: слишком уж заметно было их желание угодить новому властелину. Когда пьяный Александр заявил притязания на божеский сан, оракулы присудили божеские почести даже приятелю его, Гефестиону. И поэтому к тому времени знаменитый Дельфийский оракул содержал уже не трех пифий, а только одну, а оракул Аммона в Ливии замолк совсем. Нерон, забыв свои недавние насмешки над оракулами, с полным удовольствием выслушивал ободряющие ответы пифий.
— А-а, греки! — закатывая глаза, все повторял он. — Вот народ!..
Но одно едко огорчало его: депутации от Афин все не было.
Настал, наконец, и торжественный день. Съехавшиеся со всей Греции тонкие ценители искусства бешено рвались в огромное здание театра. Speculatores в пышных одеяниях звенели в серебряные трубы и предупреждали ещё и ещё раз всех, что во время состязания певцов никто не будет впущен в театр, ни выпущен из театра. Нерон был поражён малым числом певцов, пожелавших выступить на состязании, и их более чем скромными именами.
— Но это так понятно, божественный цезарь, — говорили ему судьи. — Уже прославившиеся певцы, чтобы не потерять былую славу, предпочитают уклониться от состязания: ведь слава твоя гремит по всему миру… А артистам, ещё неизвестным, для славы послужит уже то одно, что они выступали в Олимпии в один день с тобою. В поражении же своём они уверены заранее…
— Но вы должны иметь в виду, — говорил Нерон, — что я выступаю у вас впервые, и потому вы должны быть снисходительны ко мне. Я сделал все что мог, но меня волнует мысль, что я в Олимпии…
— Прежде всего не надо робеть, — покровительственно повторяли судьи, не без удивления глядя на владыку мира. — Победа уже наполовину выиграна, если не робеешь.
И когда в переполненном театре воцарилась тишина, почётнейшие из граждан Олимпии торжественно вынесли на сцену кифару цезаря: конечно, он выступал первым. Он овладел собою и дошёл до приготовленного для него места без приключений: он все боялся, что споткнётся и заставит улыбнуться насмешников-ахайцев. Он сел, взял кифару, театральным жестом — он думал, что это очень существенно, делать как все, — оттопырил руку и вдруг ударил по звонким струнам…
В огромном театре стояла мёртвая тишина: стоявшие всюду в проходах преторианцы обеспечивали торжественность минуты в достаточной степени. Да и всем было интересно, что даст «божественный». Но если великий артист пел и делал всякие жесты точь-в-точь так, как это делали другие, менее великие артисты, то голос его был все же и слаб и неуверен, и в исполнении его было много напыщенного, неискреннего…
Он кончил и, точь-в-точь, как настоящие артисты, оборвав последний аккорд, встал. Все вокруг заплескало в ладоши и закричало. Больше всех неистовствовали постоянные спутники Нерона, но выходили из себя и греки: до такой степени все это было необычно! Среди рёва толпы был слышен и смех, но рукоплескания покрывали все… Судьи, сидевшие в особых креслах на конистре, вокруг жертвенника Диониса, где во время представлений трагедии помещается хор, стали перешёптываться, и председатель, почтённый старик с длинной бородой в завитках, вдруг встал и поднял руку.
— В объявленном нами порядке игр произошло неожиданное изменение, граждане, — обратился он к слушателям. — После великого цезаря должен был выступать целый ряд певцов Ахайи, но все они уже признают себя побеждёнными и от участия в состязании отказываются. Случай в летописях Олимпии ещё небывалый… Такой победы, божественный цезарь, Олимпия не помнит…
Снова буря рукоплесканий, криков, смеха зашумела в огромном амфитеатре. Нерон, высоко подняв свою круглую голову, восторженно упивался неслыханной победой. Старец снова поднял руку. Все стихло.
— Божественный цезарь, — громко обратился он к Нерону, — божественный артист, пением своим равный Аполлону, все мы прибегаем к тебе с мольбой. Ты сорвал, так сказать, состязание в пении. Так не лиши же, по крайней мере, ахайцев радости ещё и ещё раз слышать тебя…
Буря рукоплесканий поддержала старика.
— С моей стороны было бы непростительной жестокостью отказать эллинам в их просьбе, — проговорил Нерон. — Я с величайшим удовольствием готов петь перед вами…
На верхних ступенях кто-то сказал что-то насмешливое, и по толпе пробежала волна весёлости. Несколько преторианцев направились к подозрительному месту. Этого было достаточно, чтобы восстановить благоговейную сосредоточенность.
Нерон запел. Нерон пел ещё и ещё. Слушатели скоро пресытились. Стали зевать. Стали посмеиваться. Кто-то продекламировал:
Общий есть у певцов недостаток, что между друзьями
Петь по просьбе они ни за что согласиться не могут,
А без просьбы не хотят замолчать…
Опять пробежала волна весёлости… Но тут же началась в одном месте амфитеатра тревожная суета: одна из тонких ценительниц искусства почувствовала родовые схватки. Её родственники обратились к преторианцам с просьбой разрешить вынести её, но те только сурово сдвинули брови: сказано, нельзя, значит, нельзя. И вот на ступенях амфитеатра начались роды. Вмешались власти. Стонущую женщину унесли. Но сейчас же в другом месте повалился со своего места какой-то молодой коринфянин.
— Умер… умер… — зашептались тревожно соседи. — Надо скорее убрать…
И когда вынесли его на площадь, «мёртвый» вдруг встал, вежливо поблагодарил всех и извинился.
— Я больше не мог, — сказал он. — Ещё бы немного — и я действительно умер бы от… наслаждения.
И, сопровождаемый общим смехом, «мёртвый» пошёл домой. Те, кто его вынесли, тоже постояли, подумали и — пошли по домам.
А цезарь пел. Слушатели изнемогали. Судьи и представители города начали тревожиться, как бы не было каких нелепых выступлений со стороны утомлённых слушателей. Но старец снова нашёлся.
— Божественный цезарь, великий артист, — вкрадчиво сказал он, когда после очередного выступления слабеющие уже рукоплескания смолкли. — Ты утомился… Мы молим тебя отдохнуть…
— Нисколько, — живо отозвался Нерон. — Я готов петь для вас хоть до утра…
— Не делай этого, божественный… Не напрягай так своих сил, — заговорили судьи. — Ты нужен и другим. Мы, судьи, не можем взять на себя такой ужасающей ответственности, мы должны показать пример самоотвержения и сказать: мы жаждем твоего пения ещё и ещё, но мы решительно говорим: довольно!
— Да, да… — раздалось со всех сторон. — Божественный, пощади!..
Старец сделал знак.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Их учение во многом напоминает ваше, — сказал Язон. — И у них родился от Девы Спаситель, Мифра, проповедывал людям спасение и умер, и воскрес. Скоро наступит конец мира, воскресение всех мёртвых и суд. С неба низвергнется огонь, который пожрёт всю землю: праведники пройдут через него легко, как чрез парное молоко, а грешники в муках уничтожатся. В конце концов, словом Ахура-Мазды, верховного существа, спасаются, однако, все и на новой земле начинается новая жизнь… Они собираются на молитву в подземелье, где стоит у них статуя Высшего Существа, Высший Бог этот — Зон, бесконечное время, и они изображают его в виде человекоподобного чудовища с львиной головой. Вокруг его тела обвилась змея, в руках он держит ключи от неба, а за плечами у него крылья, символ быстроты бега времени… И так же, как у вас, собираются у них верные для вечерней трапезы и вкушают от хлеба и вина, над которыми произносят заклинания или молитвы…
Миррена с некоторой брезгливостью слушала возлюбленного.
— Ну, и что же говорит обо всем этом Филет? — недоверчиво спросила она, отдавая, однако, этим вопросом дань учёности Филета.
— Он говорит, что и в этой религии, как и во всех других, золотое зерно есть, одно и то же везде: Бог. Но остальное и тут, и везде — слабость человеческая…
— А мне один из пресвитеров наших, Пуд, говорил, что все эти сходства между обрядами нашими и иноверцев только хитрость дьявола, чтобы доставить себе адское удовольствие, — сказала она. — Пуд сам был одно время мифраистом. И он говорил, что они чтут солнце и празднуют его рождение, как и римляне среди зимы празднуют свой natale solis invicti. Значит, они, как и римляне, поганые язычники…
— Я праздник солнца люблю, — сказал Язон. — Это праздник жизни. А вот у мифраистов я видел тавробол, это противно. Кто хочет подвергнуться этому обряду, спускается в яму, покрытую досками, а на досках режут быка, и кровь его льётся на голову и тело посвящаемого, который будто бы таким образом очищается от всякой скверны… Я предпочёл бы уж ваше купание в чистой воде.
— Ну, ещё бы, — сказала Миррена. — Как ты можешь даже сравнивать!
Вверху, точно чистые светильники перед престолом Божиим, теплились звезды, а в кустах разливались и щёлкали соловьи.
— А ты знаешь, кто это — соловей? — заслушавшись, спросила тихонько Миррена. — Эдона, жена фивского царя Зефа, позавидовала большому числу детей Ниобеи и решила убить её старшего сына. Но боги… но Бог… — запуталась она. — Ну, не знаю: одним словом, она по ошибке убила своего сына Итиля. Зевс обратил её в соловья, и вот она оплакивает непрестанно свою потерю в песнях… А скажи, если ты меня потеряешь, ты будешь очень оплакивать меня?
— Перестань говорить вздор, болтушка!
И они бродили тёмным, свежим, душистым парком, и под звёздами, как цветы редкие, чистые, зацветали молодые сердца, и поцелуи были слаще всего в жизни…
— А скажи: ты думаешь, скоро вернутся твои рабы, которых послал ты искать маму?
— Нет, этого я не думаю. Ты сама видела германские леса…
— Но они все-таки найдут её непременно?
— Ну само собою разумеется… Скоро, вероятно, мы уже будем иметь от них первые вести.
— Ах, какой ты милый, какой добрый!
LIV. В АХАЙЕ
Наконец настал для божественного цезаря и заветный день отъезда в Ахайю. Волнений и хлопот была тьма. В поход двинулось целое полчище: придворные, клакёры, погонщики мулов, Криспилла с целым сонмом других таких же девиц, кучера, конюхи, прислуга, актёры, музыканты, патриции… По пути в Беневенте Нерон остановился у носатого Ватиния, который в честь императора устроил блистательные бои гладиаторов. Нерон никогда не брезговал вольноотпущенниками и рабами: кто хочет иметь расположение демоса, тот, хотя бы для демоса ничего и не делая, все же должен гладить его эдак приятно по шёрстке…
Ещё в море, на судах, Нерон — он был взволнован чрезвычайно — начал свои выступления: он все робел, он хотел совершенствоваться ещё и ещё, он все боялся ошибиться и приучал себя. Без конца он декламировал об Элладе, где, в его представлении, царил только один бог — красота и одна религия — искусство. Он мечтал возвратиться в Рим не иначе, как увенчанный титулом периодоника, то есть победителя на всех общественных играх: олимпийских, истмийских, немейских и пифийских. И опять обмирал от страха…
Не успел он вступить на священную почву Эллады, как высокое мнение его о греках сразу блистательно подтвердилось: со всех концов страны к нему шли депутации от городов с приглашениями непременно осчастливить их своими выступлениями. Один из депутатов, кудрявый, ловкий, с хитрыми глазами, — его звали Мирмекс — подпустил:
— За красоту слога, божественный цезарь, наши предки звали Платона Гомером среди философов. По преданию, когда Платон ребёнком спал однажды у подошвы Гиметта, на уста его спустился рой пчёл, который и передал его языку сладость мёда. Но, спрашиваю я себя, не опустился ли когда во сне рой пчёл с Гиметта и на твои божественные уста, о цезарь? Ибо что Платон в сравнении с той сладостью, которую источаешь так обильно ты, наш Орфей?!
— Но… как же можешь ты судить о том, как я пою, раз ты никогда ещё даже и не слышал меня? — чрезвычайно польщённый, спросил Нерон.
— Слышал, слышал, божественный цезарь, — заулыбался, закланялся и залебезил Мирмекс. — Я был по делам в Неаполе, когда ты выступал там перед народом. И с тех пор я боялся только одного: как бы не умереть, не услышав твоего пения ещё раз… Но теперь уже скоро я снова переживу божественные минуты, которые я пережил в Неаполе.
Высокий ценитель искусства, Мирмекс сразу стал близким человеком к повелителю вселенной, а так как на Коринфском перешейке вскоре должны были начаться работы по прорытию канала, то Мирмекс без всякого усилия получил там огромный подряд на работы и весьма значительное количество денег вперёд…
Депутации шли, Нерон всех угощал обедами и, принимая приглашения от городов, их пославших, просил депутатов заверить ахайцев, что он сделал все, что мог, и просит их быть снисходительными… Всех — а Нерона в особенности — поразило, что не было депутации от Афин. Суеверный до крайности, он страшно боялся появиться в Афинах, где, как всем известно, под холмом ареопага жили фурии, преследующие матереубийц, но, с другой стороны, это уязвляло его так сильно, что он то и дело возвращался к Афинам.
— У нас так уж принято: ах, Афины! — восторженно закатывая глаза, подражал он кому-то. — А я всегда говорил, что слава их чрезвычайно раздута. Их предки причинили всякого рода несправедливости таким людям, как Фемистокл, Аристид, Перикл, Фокион, Демосфен… А Сократ, от кого он погиб, как не от афинян?
— Эти хитрецы первыми прибегут на игры, только бы слышать тебя, божественный, — говорили приближённые. — И подожди: если власти будут упорствовать и не пригласят тебя, народ, может быть, поднимет ещё там восстание…
— Да, это возможно, — отвечал он. — А вы скажите все же вашим согражданам, чтобы они были снисходительны: я сделал все что мог, — обратился он к послам Олимпии.
— Главное, робеть не надо, божественный цезарь, — покровительственно говорили знатоки в искусстве, а когда оставались одни, помирали со смеху.
И всюду со speculatores были разосланы оповещения о предстоящих выступлениях божественного цезаря, причём граждане строго предупреждались отнюдь не входить и не выходить из театра, пока великий артист исполняет свой номер: для цельности художественного впечатления нужна полная сосредоточенность. Некоторые города уже загодя высылали ему венки победителя. В числе блестящих подарков великий артист получил между прочим золотой венок от принцессы иудейской Береники, которая на пути в Рим захворала в Афинах.
При Нероне она не решалась ехать в Рим: до такой степени она боялась попасть в грязные лапы этого отвратительного «мясника», как выражалась она. Но теперь, когда его там не было, а в Иудее все больше и больше разгоралось кровавое восстание, она решила наконец осуществить свою мечту, увидать ещё раз того, кто так околдовал её душу. В исходе восстания она не сомневалась: Иудея будет стёрта римлянами с лица земли и Агриппа превратится в лучшем случае в римского наместника в Иерусалиме…
Нерон был чрезвычайно польщён даром прекрасной царевны и отправил к ней в Афины особое посольство с выражением благодарности артиста и пожеланием ей скорейшего выздоровления: он будет счастлив петь перед ней. Но посольство уже не застало царевны: желая посоветоваться с опытными врачами в Риме, она отбыла туда морем. Может быть, в другое время Нерон и оскорбился бы, и нашёл бы это подозрительным, но теперь он был слишком занят искусством, а его окружение жестокой борьбой вокруг работ на Коринфском перешейке: заниматься прекрасными принцессами было не время…
Ахайя кипела. В ней, действительно, всегда царил культ театра и искусства вообще. Перед олимпийскими играми оглашалось священное перемирие. Все враждебные действия воюющих городов приостанавливались. Никто не мог обижать странников, шедших в Олимпию, под страхом кар, которые постигали святотатцев. Актёры пользовались чрезвычайным уважением. Во время войн они служили в качестве послов и личность их считалась неприкосновенной — до тех пор, понятно, пока к ней не прикасались. Только свободные граждане имели право на посещение театра. Рабы могли входить в святилище искусства только для того, чтобы принести своим господам подушки для сидения.
И когда разнёсся слух, что в числе певцов и музыкантов на предстоящих играх выступит сам владыка мира, в кругах ценителей высокого искусства началось настоящее столпотворение: все — даже беременные женщины на сносях — непременно хотели быть на играх…
…Торжественный поезд «божественного» цезаря прибыл, наконец, в Олимпию, раскинувшуюся по берегам Алфея. Олимпийские игры праздновались каждые четыре года, но для Нерона олимпийцы начали их раньше срока, тем легче, что игры всегда приносили торговцам города хороший доход. Нарушено было для «божественного» и то древнее правило, по которому на олимпийских играх мог выступать только певец чисто эллинской крови. Нерон так трусил, что с дороги послал гонцов ко всем оракулам Ахайи, чтобы узнать, как обернётся дело. Македонское владычество резко уронило значение оракулов: слишком уж заметно было их желание угодить новому властелину. Когда пьяный Александр заявил притязания на божеский сан, оракулы присудили божеские почести даже приятелю его, Гефестиону. И поэтому к тому времени знаменитый Дельфийский оракул содержал уже не трех пифий, а только одну, а оракул Аммона в Ливии замолк совсем. Нерон, забыв свои недавние насмешки над оракулами, с полным удовольствием выслушивал ободряющие ответы пифий.
— А-а, греки! — закатывая глаза, все повторял он. — Вот народ!..
Но одно едко огорчало его: депутации от Афин все не было.
Настал, наконец, и торжественный день. Съехавшиеся со всей Греции тонкие ценители искусства бешено рвались в огромное здание театра. Speculatores в пышных одеяниях звенели в серебряные трубы и предупреждали ещё и ещё раз всех, что во время состязания певцов никто не будет впущен в театр, ни выпущен из театра. Нерон был поражён малым числом певцов, пожелавших выступить на состязании, и их более чем скромными именами.
— Но это так понятно, божественный цезарь, — говорили ему судьи. — Уже прославившиеся певцы, чтобы не потерять былую славу, предпочитают уклониться от состязания: ведь слава твоя гремит по всему миру… А артистам, ещё неизвестным, для славы послужит уже то одно, что они выступали в Олимпии в один день с тобою. В поражении же своём они уверены заранее…
— Но вы должны иметь в виду, — говорил Нерон, — что я выступаю у вас впервые, и потому вы должны быть снисходительны ко мне. Я сделал все что мог, но меня волнует мысль, что я в Олимпии…
— Прежде всего не надо робеть, — покровительственно повторяли судьи, не без удивления глядя на владыку мира. — Победа уже наполовину выиграна, если не робеешь.
И когда в переполненном театре воцарилась тишина, почётнейшие из граждан Олимпии торжественно вынесли на сцену кифару цезаря: конечно, он выступал первым. Он овладел собою и дошёл до приготовленного для него места без приключений: он все боялся, что споткнётся и заставит улыбнуться насмешников-ахайцев. Он сел, взял кифару, театральным жестом — он думал, что это очень существенно, делать как все, — оттопырил руку и вдруг ударил по звонким струнам…
В огромном театре стояла мёртвая тишина: стоявшие всюду в проходах преторианцы обеспечивали торжественность минуты в достаточной степени. Да и всем было интересно, что даст «божественный». Но если великий артист пел и делал всякие жесты точь-в-точь так, как это делали другие, менее великие артисты, то голос его был все же и слаб и неуверен, и в исполнении его было много напыщенного, неискреннего…
Он кончил и, точь-в-точь, как настоящие артисты, оборвав последний аккорд, встал. Все вокруг заплескало в ладоши и закричало. Больше всех неистовствовали постоянные спутники Нерона, но выходили из себя и греки: до такой степени все это было необычно! Среди рёва толпы был слышен и смех, но рукоплескания покрывали все… Судьи, сидевшие в особых креслах на конистре, вокруг жертвенника Диониса, где во время представлений трагедии помещается хор, стали перешёптываться, и председатель, почтённый старик с длинной бородой в завитках, вдруг встал и поднял руку.
— В объявленном нами порядке игр произошло неожиданное изменение, граждане, — обратился он к слушателям. — После великого цезаря должен был выступать целый ряд певцов Ахайи, но все они уже признают себя побеждёнными и от участия в состязании отказываются. Случай в летописях Олимпии ещё небывалый… Такой победы, божественный цезарь, Олимпия не помнит…
Снова буря рукоплесканий, криков, смеха зашумела в огромном амфитеатре. Нерон, высоко подняв свою круглую голову, восторженно упивался неслыханной победой. Старец снова поднял руку. Все стихло.
— Божественный цезарь, — громко обратился он к Нерону, — божественный артист, пением своим равный Аполлону, все мы прибегаем к тебе с мольбой. Ты сорвал, так сказать, состязание в пении. Так не лиши же, по крайней мере, ахайцев радости ещё и ещё раз слышать тебя…
Буря рукоплесканий поддержала старика.
— С моей стороны было бы непростительной жестокостью отказать эллинам в их просьбе, — проговорил Нерон. — Я с величайшим удовольствием готов петь перед вами…
На верхних ступенях кто-то сказал что-то насмешливое, и по толпе пробежала волна весёлости. Несколько преторианцев направились к подозрительному месту. Этого было достаточно, чтобы восстановить благоговейную сосредоточенность.
Нерон запел. Нерон пел ещё и ещё. Слушатели скоро пресытились. Стали зевать. Стали посмеиваться. Кто-то продекламировал:
Общий есть у певцов недостаток, что между друзьями
Петь по просьбе они ни за что согласиться не могут,
А без просьбы не хотят замолчать…
Опять пробежала волна весёлости… Но тут же началась в одном месте амфитеатра тревожная суета: одна из тонких ценительниц искусства почувствовала родовые схватки. Её родственники обратились к преторианцам с просьбой разрешить вынести её, но те только сурово сдвинули брови: сказано, нельзя, значит, нельзя. И вот на ступенях амфитеатра начались роды. Вмешались власти. Стонущую женщину унесли. Но сейчас же в другом месте повалился со своего места какой-то молодой коринфянин.
— Умер… умер… — зашептались тревожно соседи. — Надо скорее убрать…
И когда вынесли его на площадь, «мёртвый» вдруг встал, вежливо поблагодарил всех и извинился.
— Я больше не мог, — сказал он. — Ещё бы немного — и я действительно умер бы от… наслаждения.
И, сопровождаемый общим смехом, «мёртвый» пошёл домой. Те, кто его вынесли, тоже постояли, подумали и — пошли по домам.
А цезарь пел. Слушатели изнемогали. Судьи и представители города начали тревожиться, как бы не было каких нелепых выступлений со стороны утомлённых слушателей. Но старец снова нашёлся.
— Божественный цезарь, великий артист, — вкрадчиво сказал он, когда после очередного выступления слабеющие уже рукоплескания смолкли. — Ты утомился… Мы молим тебя отдохнуть…
— Нисколько, — живо отозвался Нерон. — Я готов петь для вас хоть до утра…
— Не делай этого, божественный… Не напрягай так своих сил, — заговорили судьи. — Ты нужен и другим. Мы, судьи, не можем взять на себя такой ужасающей ответственности, мы должны показать пример самоотвержения и сказать: мы жаждем твоего пения ещё и ещё, но мы решительно говорим: довольно!
— Да, да… — раздалось со всех сторон. — Божественный, пощади!..
Старец сделал знак.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52