Испугал его звон колокола. Если бы самое жуткое видение, какое только способна создать фантазия человека в бредовых снах, встало сейчас перед ним, оно не привело бы его в такой ужас, как первый звук этого громкого железного голоса. Глаза у незнакомца полезли из орбит, он весь судорожно трясся, лицо его было страшно. Высоко подняв одну руку, а другой отмахиваясь от чего-то, видимого ему одному, он сделал движение, словно вонзал нож кому-то в грудь. Потом схватился за голову, заткнул уши и заметался по комнате, как безумный. Наконец он с диким воплем выскочил за дверь и бросился бежать. А колокол все звонил, словно гнался за ним, звонил все громче и громче, все настойчивее, ожесточеннее. Зарево пылало все ярче, гул голосов усиливался. Воздух дрожал от грохота, как будто рушились тяжелые строения, огненные столбы искр взлетали к небу, но всего оглушительнее, в миллион раз ужаснее и грознее, летя к небу быстрее искр и после долгих лет молчания вещая страшную тайну, погребенную вместе с мертвецом, раздавался звон колокола. Того самого колокола!
Какая погоня призраков за человеком могла быть так ужасна, как это преследование? Да если бы целый легион их гнался за незнакомцем по пятам, ему было бы не так страшно! Та погоня имела бы начало и конец, а от этой никуда нельзя было спастись! Преследовавший его голос наполнял все пространство вокруг: он исходил из земли, из воздуха, качал высокую траву и гудел меж дрожавших деревьев. Эхо подхватывало его, филины гукали, когда он на крыльях ветра несся мимо, а соловей смолк и забился в гущу ветвей. Этот голос, казалось, раздувал и подхлестывал бушующее пламя, доводя его до неистовой ярости. Огонь был повсюду, все окрасилось в красный цвет, природа словно окунулась в кровь. А страшный, неумолимый голое все гнался за ним. Колокол, тот самый колокол!
Набатный звон утих, но все еще стоял в его ушах. Этот погребальный звон проникал ему прямо в сердце. Ничто, созданное рукой человеческой, не могло звучать так, как этот колокол, словно предупреждавший, что он никогда не перестанет вопиять к небесам. Кто бы, слыша этот голос, не понял, о чем он твердит? Каждый звук его вещал об убийстве, жестоком, зверском убийстве доверчивого человека тем, кому этот человек безгранично доверял. Этот звон вызывал мертвецов из могил. Чье это лицо, на котором дружеская улыбка вдруг сменяется выражением сомнения, потом ужаса, потом застывшей муки? Последний молящий взгляд обращен к небу, – и вот убитый медленно валится на пол. О, эти закатившиеся глаза, как у мертвых оленей, которых он в детстве так часто разглядывал, дрожа от страха и цепляясь за материнский фартук. Зачем в такую минуту всплыло это жуткое воспоминание!
Он падает на землю и, прижимаясь к ней так, словно хотел бы уйти в нее, спрятаться в ней, закрывает руками глаза и уши. Но тщетно, тщетно! Сто медных стен и крыш не могли бы заглушить звон этого колокола – ведь то гневный божий глас, а от него не скроешься, не найдешь убежища во всей вселенной!
В то время как этот человек метался во все стороны, не зная, куда деваться, или лежал, скорчившись на земле, бунтовщики действовали вовсю. Уходя из «Майского Древа», они слились в один отряд и быстрым шагом двинулись в Уоррен. Весть об их приближении опередила их, и они нашли садовые ворота крепко запертыми. Окна были закрыты ставнями, весь дом погружен в темноту, – нигде ни одного огонька. Сколько они ни звонили и ни стучали в железные ворота, никто не отозвался, – и, наконец, бунтовщики отошли на несколько шагов, чтобы произвести рекогносцировку и решить, как действовать дальше.
Долго совещаться не пришлось – пьяная, возбужденная успехом, озверевшая толпа жаждала деятельности. И как только была отдана команда окружить дом, одни полезли на ворота, другие спустились в узкий ров и оттуда карабкались на окружавшую сад стену, третьи ломали крепкую железную решетку и, пробивая себе путь, запасались при этом новым смертоносным оружием – ее железными прутьями. Когда дом был окружен, послали несколько человек взломать дверь сарая с садовыми инструментами, а тем временем остальные яростно барабанили во все двери, требуя, чтобы те, кто укрывается внутри, сошли вниз и отперли, если им жизнь дорога. Но на эти многократные призывы никто не откликнулся. Между тем посланные в сарай вернулись с мотыгами, кирками, лопатами. Вместе с теми, кто уже ранее запасся такими орудиями или вооружился топорами, кольями и ломами, они протолкались вперед, готовясь атаковать двери и окна.
У бунтовщиков было с собой не больше десятка смоляных факелов, но, когда приготовления к штурму были закончены, всем стали раздавать пучки горящей пакли на палках, которые так быстро передавались из рук в руки, что через одну минуту не менее двух третей толпы уже потрясали в воздухе пылающими головнями и с оглушительным ревом кинулись ломать двери и окна.
Под грохот тяжелых ударов, звон разбитых стекол, крики и ругань Хью и его ближайшие соратники незаметно собрались у входа в ту башню, куда он с Джоном Уиллетом приходил к мистеру Хардейлу, и объединенными усилиями принялись ломать дверь. Дверь была крепкая, дубовая, защищенная двумя надежными засовами и железным болтом, но она скоро не выдержала напора, с треском рухнула на узкую лестницу, облегчив доступ нападающим – они по ней, как по мосткам, бросились в верхние комнаты. Почти одновременно было взято с десяток других пунктов, и толпа хлынула в дом, как река, прорвавшая плотину.
В прихожей стояли на страже вооруженные слуги, и, когда громилы ворвались, они начали стрелять, однако несколько выстрелов не могли остановить налетевший сонм дьяволов, и слугам оставалось только спасаться самим: они замешались в толпу и стали выкрикивать то же, что и нападающие, надеясь, что в такой сутолоке их примут за своих. Хитрость удалась, и все слуги уцелели, кроме одного старика, который с той ночи как в воду канул. Говорили, что ему кто-то раскроил череп железным болтом (один из его товарищей видел, как он упал), и труп сгорел во время пожара.
Овладев домом, громилы рассеялись повсюду, от подвалов до чердаков, делая свое дьявольское дело. Одни разводили костры под окнами, другие ломали мебель и швыряли обломки вниз, в огонь; где пробоины в стенах я окна были достаточно широки, из них кидали в костры столы, комоды, кровати, зеркала, картины. Каждая новая порция такого «топлива» встречалась торжествующими криками, ревом, диким воем, и это делало еще ужаснее и отвратительнее картину разгрома и пожара.
У кого были топоры, те, покончив с мебелью, утоляли неистощенную ярость, рубя на куски двери, оконные рамы, полы, подсекая стропила и балки, и погребали под грудами обломков тех, кто задержался в комнатах верхнего этажа. Другие шарили по ящикам, шкафам, сундукам, взламывали письменные столы, шкатулки, ища драгоценностей, денег, серебряной посуды, третьи, одержимые страстью к разрушению более, чем алчностью, без разбору выбрасывали все добро во двор и кричали стоявшим внизу, чтобы они жгли его. Побывав в погребах, где они разбили все бочки, пьяные носились повсюду, как бешеные, и поджигали все, что попадалось под руку, иногда даже одежду на своих же товарищах. Вскоре дом запылал в стольких местах, что некоторые из поджигателей сами не успели спастись: на глазах у всех они с почерневшими от дыма лицами лежали без чувств на подоконниках, куда вскарабкались на ослабевших руках, и снизу видно было, как поглощала их огненная бездна. Чем сильнее трещало и бушевало пламя, тем больше свирепели и буйствовали люди, точно бесновавшаяся огненная стихия превращала их в дьяволов, рождая и человеческих душах такие свойства, которым радуются в аду.
Вспыхнувший в доме пожар, заливавший красным светом комнаты и коридоры; длинные раздвоенные языки пламени, которые лизали снаружи кирпичи и камни и, поднимаясь вверх, сливались с бушевавшим над домом морем огня; освещенные им лица злодеев, которые любовались делом рук своих и подбрасывали в этот костер все, что могли; сердитый рев высоких столбов пламени, такого яркого, словно оно в своей прожорливости поглощало даже дым; летящие, как живые, хлопья, которые ветер быстро подхватывал и нес дальше, словно огненную метель; громадные бревна, бесшумно падавшие, как перышки, на груды золы и рассыпавшиеся на искры и огненную пыль; зловещее багровое небо и царивший внизу мрак, казавшийся еще чернее по контрасту согнем; открытые наглым и бесстыдно-любопытным взорам уголки, освященные традициями дома; разрушенные грубыми руками вещи, быть может, дорогие по воспоминаниям… И не было здесь глаз, которые на это смотрели бы с сожалением, и творилось это не под шепот сочувствия, а под дикие крики торжества – по сравнению с этими людьми даже крысы, столько лет не покидавшие старый дом, имели право на сострадание и уважение тех, кто жил под его крышей! Это зрелище должно было на всю жизнь врезаться в память тому, кто был здесь только зрителем, а не действующим лицом.
А были ли здесь такие? Набатный колокол звонил долго, и, видно, его раскачивали отнюдь не слабые или нерешительные руки, – но нигде не видно было ни души. Некоторые бунтовщики рассказывали потом, что, когда звон утих, они слышали вопли женщин, видели развевающиеся в воздухе юбки, и мимо них промчались несколько мужчин с какой-то живой и сопротивлявшейся ношей. Но в шуме и толчее разве можно было сказать наверное, так это или нет?
А где же был Хью? Видел его кто-нибудь после того, как осаждающие ворвались в дом? Такие вопросы стали раздаваться в толпе. Поднялся общий крик: «Где Хью?»
– Здесь! – отозвался хриплый голос, и Хью вынырнул из темноты, запыхавшийся, черный от копоти.
– Ну, ребята, мы сделали все, что могли… Пожар догорает, и даже там, куда огонь не добрался, остались только развалины. Расходитесь-ка, пока путь свободен, да возвращайтесь в Лондон не толпой, а врассыпную, разными дорогами. Встретимся в обычном месте.
Сказав это, Хью снова куда-то исчез (это было против его обыкновения – ведь он везде появлялся первым, а уходил последним), предоставив остальным добираться домой, как хотят.
Нелегко было заставить разойтись такую орду. Если бы широко распахнулись ворота Бедлама, то и оттуда не вырвались бы на волю такие безумцы, какими сделала бунтовщиков эта ночь бешеного разгула. Здесь были люди, которые плясали на клумбах, топча ногами цветы с такой яростью, словно это были их противники, и обламывали венчики со стеблей, как дикари, сносящие головы врагам. Были и такие, что бросали свои горящие факелы в воздух, и факелы падали им же на головы, причиняя сильные и безобразные ожоги. Иные кидались к кострам и голыми руками болтали в огне, словно в воде, а некоторых приходилось удерживать силой, не то они в каком-то неутолимом бешенстве прыгнули бы в огонь. Один паренек – на вид ему не было и двадцати лет – свалился пьяный на землю, не отнимая от губ бутылки, а на голову ему потоком жидкого огня полился с крыши расплавленный свинец и растопил череп, как кусок воска. Когда перед уходом стали собирать людей, из погребов вытаскивали еще живых, но словно обожженных каленым железом, и те, кто нес их на плечах, дорогой пробовали расшевелить их непристойными шутками, а придя в город, сваливали трупы в коридорах больниц. И никому в орущей толпе все это не внушало ни сострадания, ни отвращения, ничто не могло утолить слепой, дикой, бессмысленной ярости этих людей.
Постепенно, маленькими группами расходились бунтовщики с хриплыми криками «ура!» и обычным своим боевым кличем «Долой папистов!». Последние отставшие с налитыми кровью глазами брели за ранее ушедшими, окликая друг друга. Их голоса и свист замирали вдали. Наконец и они затихли, наступила тишина»
Тишина! Яркое зарево пожара сменилось слабо мерцавшим светом, и кроткие звезды, прежде не видные, глядели с вышины на почерневшие развалины.
Над развалинами стлался густой дым, словно пытаясь скрыть их от взора господня, и ветер не смел разгонять этот дым. Голые стены, вместо крыши – открытое небо. Комнаты, где дорогой умерший провел столько светлых дней, каждое утро пробуждаясь к новой жизни и деятельности, где столько родных людей грустили и радовались, комнаты, которые укрывали столько дум, надежд, сожалений, видели столько перемен, – все погибло, ничего не осталось, только дымящаяся груда золы и пепла, унылая и жуткая картина полного разорения, тоскливое безмолвие пустыни.
Глава пятьдесят шестая
Завсегдатаи «Майского Древа», которым и в голову не могло прийти, что в любимом месте их встреч скоро произойдут такие перемены, шли в Лондон лесом и боковыми тропами через поля, избегая жаркой и пыльной большой дороги. Подойдя уже близко к городу, они стали расспрашивать всех встречных о бунте, желая проверить, насколько верны слышанные ими вести. И то, что им рассказывали, далеко превосходило слухи, достигшие тихого Чигуэлла. Один путник сообщил им, что еще сегодня толпа напала на гвардейцев, которые вели обратно в Ньюгетскую тюрьму несколько мятежников, возвращавшихся с вторичного допроса; солдатам пришлось спасаться бегством. Другой рассказал что, когда он уходил из Лондона, толпа осаждала близ Клэр-Маркет дома двух: горожан, выступавших свидетелями против мятежников, от третьего они узнали, что сегодня ночью будет сожжен дом сэра Джорджа Сэвиля в Лейстер-Филдс, и самому сэру Джорджу несдобровать, если он попадет в руки мятежников, так как это он внес в парламент билль о льготах католикам. Все рассказчики сходились на том, что количество бунтовщиков растет, отряды их стали гораздо многочисленнее, что на улицах небезопасно и никто не может ни на час быть спокоен за свой дом и свою жизнь; что тревога в городе растет и много семей уже бежала из Лондона. Один парень с кокардой столь популярного синего цвета обругал наших трех чигуэлцев за то, что шляпы у них без кокард, и посоветовал завтра вечером следить в оба за тюремными воротами, так как этим воротам плохо придется. Другой спросил, уж не огнеупорные ли у них шкуры, что они не боятся разгуливать без знака отличия всех честных протестантов. А третий, одинокий всадник, протянул свою шляпу и потребовал, чтобы они бросили в нее по шиллингу на нужды мятежников. И они побоялись отказать ему. Как ни были напуганы три друга, они решили все же, раз зашли уже так далеко, идти вперед и своими глазами увидеть, что происходит. Взволнованные необычайными новостями, они шагали быстро и почти всю дорогу молчали, размышляя обо всем услышанном.
Между тем наступил вечер, и когда они подошли к городу, то увидели печальное подтверждение вестей: три громадных пожара пылали очень близко друг от друга, и на темном небе стояло зловещее зарево. В первом же предместье наши путешественники увидели, что почти на каждом доме мелом написано на дверях крупными буквами: «Долой папистов!». Лавки были закрыты, и на лицах прохожих читались страх и тревога.
Примечая все это с ужасом (однако ни один из них не хотел признаться другим, как сильно он напуган), друзья пришли к заставе, но она оказалась закрытой. Когда они проходили по дорожке через турникет, со стороны Лондона к заставе бешеным галопом подскакал всадник и голосом, выдававшим сильное волнение, крикнул сборщику дорожной пошлины, чтобы он, ради бога, поскорее пропустил его.
Мольба его звучала так горячо и серьезно, что подействовала даже на сборщика, – он выбежал с фонарем и стал поднимать шлагбаум, но вдруг, случайно оглянувшись, воскликнул:
– Господи помилуй, что это? Еще пожар?
При этом возгласе три чигуэлца тоже обернулись и увидели в отдалении, в той стороне, откуда они пришли, широкую полосу огня, зловещим светом озарявшую облака, которые пылали так ярко, как будто пожар был в небе, и напоминали багровый закат.
– Если предчувствие меня не обманывает, я знаю, где это горит, – сказал всадник. – Ну, не стой же как в столбняке, приятель, отпирай скорее!
– Сэр! – воскликнул сборщик и, пропуская его, придержал за узду его лошадь. – Я только сейчас вас узнал. Послушайтесь меня, не ездите вы туда! Я видел их, когда они шли мимо, и знаю, что это за люди. Они убьют вас!
– А хоть бы и так! – отозвался всадник. Он не смотрел на сборщика, его пристальный взгляд был устремлен на зарево.
– Помилуйте, сэр, – сборщик еще крепче ухватился за узду, – если уж хотите ехать, так приколите синюю кокарду. Вот, возьмите, – он снял ленточку со своей шляпы. – Не по своей охоте я ее ношу, нужда заставляет: каждому жизнь дорога, и я человек семейный. Наденьте ее хоть на эту ночь, сэр. На одну ночь!
– Да, да, наденьте! – воскликнули в один голос трое чигуэлцев, обступив лошадь. – Послушайтесь его, уважаемый сэр! Нацепите кокарду, мистер Хардейл.
– Кто это тут? – Мистер Хардейл наклонился, чтобы получше разглядеть говоривших.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Какая погоня призраков за человеком могла быть так ужасна, как это преследование? Да если бы целый легион их гнался за незнакомцем по пятам, ему было бы не так страшно! Та погоня имела бы начало и конец, а от этой никуда нельзя было спастись! Преследовавший его голос наполнял все пространство вокруг: он исходил из земли, из воздуха, качал высокую траву и гудел меж дрожавших деревьев. Эхо подхватывало его, филины гукали, когда он на крыльях ветра несся мимо, а соловей смолк и забился в гущу ветвей. Этот голос, казалось, раздувал и подхлестывал бушующее пламя, доводя его до неистовой ярости. Огонь был повсюду, все окрасилось в красный цвет, природа словно окунулась в кровь. А страшный, неумолимый голое все гнался за ним. Колокол, тот самый колокол!
Набатный звон утих, но все еще стоял в его ушах. Этот погребальный звон проникал ему прямо в сердце. Ничто, созданное рукой человеческой, не могло звучать так, как этот колокол, словно предупреждавший, что он никогда не перестанет вопиять к небесам. Кто бы, слыша этот голос, не понял, о чем он твердит? Каждый звук его вещал об убийстве, жестоком, зверском убийстве доверчивого человека тем, кому этот человек безгранично доверял. Этот звон вызывал мертвецов из могил. Чье это лицо, на котором дружеская улыбка вдруг сменяется выражением сомнения, потом ужаса, потом застывшей муки? Последний молящий взгляд обращен к небу, – и вот убитый медленно валится на пол. О, эти закатившиеся глаза, как у мертвых оленей, которых он в детстве так часто разглядывал, дрожа от страха и цепляясь за материнский фартук. Зачем в такую минуту всплыло это жуткое воспоминание!
Он падает на землю и, прижимаясь к ней так, словно хотел бы уйти в нее, спрятаться в ней, закрывает руками глаза и уши. Но тщетно, тщетно! Сто медных стен и крыш не могли бы заглушить звон этого колокола – ведь то гневный божий глас, а от него не скроешься, не найдешь убежища во всей вселенной!
В то время как этот человек метался во все стороны, не зная, куда деваться, или лежал, скорчившись на земле, бунтовщики действовали вовсю. Уходя из «Майского Древа», они слились в один отряд и быстрым шагом двинулись в Уоррен. Весть об их приближении опередила их, и они нашли садовые ворота крепко запертыми. Окна были закрыты ставнями, весь дом погружен в темноту, – нигде ни одного огонька. Сколько они ни звонили и ни стучали в железные ворота, никто не отозвался, – и, наконец, бунтовщики отошли на несколько шагов, чтобы произвести рекогносцировку и решить, как действовать дальше.
Долго совещаться не пришлось – пьяная, возбужденная успехом, озверевшая толпа жаждала деятельности. И как только была отдана команда окружить дом, одни полезли на ворота, другие спустились в узкий ров и оттуда карабкались на окружавшую сад стену, третьи ломали крепкую железную решетку и, пробивая себе путь, запасались при этом новым смертоносным оружием – ее железными прутьями. Когда дом был окружен, послали несколько человек взломать дверь сарая с садовыми инструментами, а тем временем остальные яростно барабанили во все двери, требуя, чтобы те, кто укрывается внутри, сошли вниз и отперли, если им жизнь дорога. Но на эти многократные призывы никто не откликнулся. Между тем посланные в сарай вернулись с мотыгами, кирками, лопатами. Вместе с теми, кто уже ранее запасся такими орудиями или вооружился топорами, кольями и ломами, они протолкались вперед, готовясь атаковать двери и окна.
У бунтовщиков было с собой не больше десятка смоляных факелов, но, когда приготовления к штурму были закончены, всем стали раздавать пучки горящей пакли на палках, которые так быстро передавались из рук в руки, что через одну минуту не менее двух третей толпы уже потрясали в воздухе пылающими головнями и с оглушительным ревом кинулись ломать двери и окна.
Под грохот тяжелых ударов, звон разбитых стекол, крики и ругань Хью и его ближайшие соратники незаметно собрались у входа в ту башню, куда он с Джоном Уиллетом приходил к мистеру Хардейлу, и объединенными усилиями принялись ломать дверь. Дверь была крепкая, дубовая, защищенная двумя надежными засовами и железным болтом, но она скоро не выдержала напора, с треском рухнула на узкую лестницу, облегчив доступ нападающим – они по ней, как по мосткам, бросились в верхние комнаты. Почти одновременно было взято с десяток других пунктов, и толпа хлынула в дом, как река, прорвавшая плотину.
В прихожей стояли на страже вооруженные слуги, и, когда громилы ворвались, они начали стрелять, однако несколько выстрелов не могли остановить налетевший сонм дьяволов, и слугам оставалось только спасаться самим: они замешались в толпу и стали выкрикивать то же, что и нападающие, надеясь, что в такой сутолоке их примут за своих. Хитрость удалась, и все слуги уцелели, кроме одного старика, который с той ночи как в воду канул. Говорили, что ему кто-то раскроил череп железным болтом (один из его товарищей видел, как он упал), и труп сгорел во время пожара.
Овладев домом, громилы рассеялись повсюду, от подвалов до чердаков, делая свое дьявольское дело. Одни разводили костры под окнами, другие ломали мебель и швыряли обломки вниз, в огонь; где пробоины в стенах я окна были достаточно широки, из них кидали в костры столы, комоды, кровати, зеркала, картины. Каждая новая порция такого «топлива» встречалась торжествующими криками, ревом, диким воем, и это делало еще ужаснее и отвратительнее картину разгрома и пожара.
У кого были топоры, те, покончив с мебелью, утоляли неистощенную ярость, рубя на куски двери, оконные рамы, полы, подсекая стропила и балки, и погребали под грудами обломков тех, кто задержался в комнатах верхнего этажа. Другие шарили по ящикам, шкафам, сундукам, взламывали письменные столы, шкатулки, ища драгоценностей, денег, серебряной посуды, третьи, одержимые страстью к разрушению более, чем алчностью, без разбору выбрасывали все добро во двор и кричали стоявшим внизу, чтобы они жгли его. Побывав в погребах, где они разбили все бочки, пьяные носились повсюду, как бешеные, и поджигали все, что попадалось под руку, иногда даже одежду на своих же товарищах. Вскоре дом запылал в стольких местах, что некоторые из поджигателей сами не успели спастись: на глазах у всех они с почерневшими от дыма лицами лежали без чувств на подоконниках, куда вскарабкались на ослабевших руках, и снизу видно было, как поглощала их огненная бездна. Чем сильнее трещало и бушевало пламя, тем больше свирепели и буйствовали люди, точно бесновавшаяся огненная стихия превращала их в дьяволов, рождая и человеческих душах такие свойства, которым радуются в аду.
Вспыхнувший в доме пожар, заливавший красным светом комнаты и коридоры; длинные раздвоенные языки пламени, которые лизали снаружи кирпичи и камни и, поднимаясь вверх, сливались с бушевавшим над домом морем огня; освещенные им лица злодеев, которые любовались делом рук своих и подбрасывали в этот костер все, что могли; сердитый рев высоких столбов пламени, такого яркого, словно оно в своей прожорливости поглощало даже дым; летящие, как живые, хлопья, которые ветер быстро подхватывал и нес дальше, словно огненную метель; громадные бревна, бесшумно падавшие, как перышки, на груды золы и рассыпавшиеся на искры и огненную пыль; зловещее багровое небо и царивший внизу мрак, казавшийся еще чернее по контрасту согнем; открытые наглым и бесстыдно-любопытным взорам уголки, освященные традициями дома; разрушенные грубыми руками вещи, быть может, дорогие по воспоминаниям… И не было здесь глаз, которые на это смотрели бы с сожалением, и творилось это не под шепот сочувствия, а под дикие крики торжества – по сравнению с этими людьми даже крысы, столько лет не покидавшие старый дом, имели право на сострадание и уважение тех, кто жил под его крышей! Это зрелище должно было на всю жизнь врезаться в память тому, кто был здесь только зрителем, а не действующим лицом.
А были ли здесь такие? Набатный колокол звонил долго, и, видно, его раскачивали отнюдь не слабые или нерешительные руки, – но нигде не видно было ни души. Некоторые бунтовщики рассказывали потом, что, когда звон утих, они слышали вопли женщин, видели развевающиеся в воздухе юбки, и мимо них промчались несколько мужчин с какой-то живой и сопротивлявшейся ношей. Но в шуме и толчее разве можно было сказать наверное, так это или нет?
А где же был Хью? Видел его кто-нибудь после того, как осаждающие ворвались в дом? Такие вопросы стали раздаваться в толпе. Поднялся общий крик: «Где Хью?»
– Здесь! – отозвался хриплый голос, и Хью вынырнул из темноты, запыхавшийся, черный от копоти.
– Ну, ребята, мы сделали все, что могли… Пожар догорает, и даже там, куда огонь не добрался, остались только развалины. Расходитесь-ка, пока путь свободен, да возвращайтесь в Лондон не толпой, а врассыпную, разными дорогами. Встретимся в обычном месте.
Сказав это, Хью снова куда-то исчез (это было против его обыкновения – ведь он везде появлялся первым, а уходил последним), предоставив остальным добираться домой, как хотят.
Нелегко было заставить разойтись такую орду. Если бы широко распахнулись ворота Бедлама, то и оттуда не вырвались бы на волю такие безумцы, какими сделала бунтовщиков эта ночь бешеного разгула. Здесь были люди, которые плясали на клумбах, топча ногами цветы с такой яростью, словно это были их противники, и обламывали венчики со стеблей, как дикари, сносящие головы врагам. Были и такие, что бросали свои горящие факелы в воздух, и факелы падали им же на головы, причиняя сильные и безобразные ожоги. Иные кидались к кострам и голыми руками болтали в огне, словно в воде, а некоторых приходилось удерживать силой, не то они в каком-то неутолимом бешенстве прыгнули бы в огонь. Один паренек – на вид ему не было и двадцати лет – свалился пьяный на землю, не отнимая от губ бутылки, а на голову ему потоком жидкого огня полился с крыши расплавленный свинец и растопил череп, как кусок воска. Когда перед уходом стали собирать людей, из погребов вытаскивали еще живых, но словно обожженных каленым железом, и те, кто нес их на плечах, дорогой пробовали расшевелить их непристойными шутками, а придя в город, сваливали трупы в коридорах больниц. И никому в орущей толпе все это не внушало ни сострадания, ни отвращения, ничто не могло утолить слепой, дикой, бессмысленной ярости этих людей.
Постепенно, маленькими группами расходились бунтовщики с хриплыми криками «ура!» и обычным своим боевым кличем «Долой папистов!». Последние отставшие с налитыми кровью глазами брели за ранее ушедшими, окликая друг друга. Их голоса и свист замирали вдали. Наконец и они затихли, наступила тишина»
Тишина! Яркое зарево пожара сменилось слабо мерцавшим светом, и кроткие звезды, прежде не видные, глядели с вышины на почерневшие развалины.
Над развалинами стлался густой дым, словно пытаясь скрыть их от взора господня, и ветер не смел разгонять этот дым. Голые стены, вместо крыши – открытое небо. Комнаты, где дорогой умерший провел столько светлых дней, каждое утро пробуждаясь к новой жизни и деятельности, где столько родных людей грустили и радовались, комнаты, которые укрывали столько дум, надежд, сожалений, видели столько перемен, – все погибло, ничего не осталось, только дымящаяся груда золы и пепла, унылая и жуткая картина полного разорения, тоскливое безмолвие пустыни.
Глава пятьдесят шестая
Завсегдатаи «Майского Древа», которым и в голову не могло прийти, что в любимом месте их встреч скоро произойдут такие перемены, шли в Лондон лесом и боковыми тропами через поля, избегая жаркой и пыльной большой дороги. Подойдя уже близко к городу, они стали расспрашивать всех встречных о бунте, желая проверить, насколько верны слышанные ими вести. И то, что им рассказывали, далеко превосходило слухи, достигшие тихого Чигуэлла. Один путник сообщил им, что еще сегодня толпа напала на гвардейцев, которые вели обратно в Ньюгетскую тюрьму несколько мятежников, возвращавшихся с вторичного допроса; солдатам пришлось спасаться бегством. Другой рассказал что, когда он уходил из Лондона, толпа осаждала близ Клэр-Маркет дома двух: горожан, выступавших свидетелями против мятежников, от третьего они узнали, что сегодня ночью будет сожжен дом сэра Джорджа Сэвиля в Лейстер-Филдс, и самому сэру Джорджу несдобровать, если он попадет в руки мятежников, так как это он внес в парламент билль о льготах католикам. Все рассказчики сходились на том, что количество бунтовщиков растет, отряды их стали гораздо многочисленнее, что на улицах небезопасно и никто не может ни на час быть спокоен за свой дом и свою жизнь; что тревога в городе растет и много семей уже бежала из Лондона. Один парень с кокардой столь популярного синего цвета обругал наших трех чигуэлцев за то, что шляпы у них без кокард, и посоветовал завтра вечером следить в оба за тюремными воротами, так как этим воротам плохо придется. Другой спросил, уж не огнеупорные ли у них шкуры, что они не боятся разгуливать без знака отличия всех честных протестантов. А третий, одинокий всадник, протянул свою шляпу и потребовал, чтобы они бросили в нее по шиллингу на нужды мятежников. И они побоялись отказать ему. Как ни были напуганы три друга, они решили все же, раз зашли уже так далеко, идти вперед и своими глазами увидеть, что происходит. Взволнованные необычайными новостями, они шагали быстро и почти всю дорогу молчали, размышляя обо всем услышанном.
Между тем наступил вечер, и когда они подошли к городу, то увидели печальное подтверждение вестей: три громадных пожара пылали очень близко друг от друга, и на темном небе стояло зловещее зарево. В первом же предместье наши путешественники увидели, что почти на каждом доме мелом написано на дверях крупными буквами: «Долой папистов!». Лавки были закрыты, и на лицах прохожих читались страх и тревога.
Примечая все это с ужасом (однако ни один из них не хотел признаться другим, как сильно он напуган), друзья пришли к заставе, но она оказалась закрытой. Когда они проходили по дорожке через турникет, со стороны Лондона к заставе бешеным галопом подскакал всадник и голосом, выдававшим сильное волнение, крикнул сборщику дорожной пошлины, чтобы он, ради бога, поскорее пропустил его.
Мольба его звучала так горячо и серьезно, что подействовала даже на сборщика, – он выбежал с фонарем и стал поднимать шлагбаум, но вдруг, случайно оглянувшись, воскликнул:
– Господи помилуй, что это? Еще пожар?
При этом возгласе три чигуэлца тоже обернулись и увидели в отдалении, в той стороне, откуда они пришли, широкую полосу огня, зловещим светом озарявшую облака, которые пылали так ярко, как будто пожар был в небе, и напоминали багровый закат.
– Если предчувствие меня не обманывает, я знаю, где это горит, – сказал всадник. – Ну, не стой же как в столбняке, приятель, отпирай скорее!
– Сэр! – воскликнул сборщик и, пропуская его, придержал за узду его лошадь. – Я только сейчас вас узнал. Послушайтесь меня, не ездите вы туда! Я видел их, когда они шли мимо, и знаю, что это за люди. Они убьют вас!
– А хоть бы и так! – отозвался всадник. Он не смотрел на сборщика, его пристальный взгляд был устремлен на зарево.
– Помилуйте, сэр, – сборщик еще крепче ухватился за узду, – если уж хотите ехать, так приколите синюю кокарду. Вот, возьмите, – он снял ленточку со своей шляпы. – Не по своей охоте я ее ношу, нужда заставляет: каждому жизнь дорога, и я человек семейный. Наденьте ее хоть на эту ночь, сэр. На одну ночь!
– Да, да, наденьте! – воскликнули в один голос трое чигуэлцев, обступив лошадь. – Послушайтесь его, уважаемый сэр! Нацепите кокарду, мистер Хардейл.
– Кто это тут? – Мистер Хардейл наклонился, чтобы получше разглядеть говоривших.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85