– Я об этом не подумал.
Говоря так, Джо поднял голову (лицо его было красно – вероятно, от напряжения, с которым он застегивал ремни и пряжки), передал вожжи старому слесарю, успевшему уже сесть в коляску и, снова вздохнув, пожелал ему доброго пути.
– Прощай; Джо. Да подумай хорошенько о том, что я тебе сказал. Не делай ничего сгоряча, голубчик. Ты парень хороший, жаль, если пропадешь. Будь здоров!
Ответив с величайшей сердечностью на эти ободряющие прощальные слова, Джо Уиллет постоял еще, пока не затих стук колес, потом, уныло покачав головой, вошел в дом.
А Гейбриэл Варден ехал в Лондон, размышляя о множестве вещей, но более всего – о том, как бы получше расписать свое дорожное приключение, чтобы удовлетворительно объяснить миссис Варден, почему он заехал в «Майское Древо», несмотря на торжественное обещание, данное им этой даме. А результатом размышлений бывают не только новые идеи, но иногда и дремота. И чем дольше размышлял наш слесарь, тем сильнее его клонило ко сну.
Человек может быть совершенно трезв – или по крайней мере твердо стоять на грани между полной трезвостью и легким опьянением, но и в таком состоянии иногда путать действительность с тем, что ему мерещится, н смешивать все представления о людях, вещах, времени и месте; в такие минуты беспорядочные мысли в его голове теснятся, точно в калейдоскопе, образуя сочетания столь же неожиданные, как и мимолетные.
Именно в таком состоянии был Варден, когда, клюя носом, ехал в Лондон, предоставив своей лошади трусить по хорошо знакомой дороге и незаметно для себя все более приближаясь к дому. Он проснулся только раз, когда лошадь остановилась у заставы, пока поднимали шлагбаум, и зычным голосом крикнул «здорово!» сборщику дорожной пошлины. Перед этим внезапным пробуждением ему мерещилось, что он пробует открыть замок в брюхе Великого Могола Великий Могол – так в Европе называли мусульманских императоров Индии (Могол-испорченное «монгол»).
, и, даже проснувшись уже, он со сна принял сборщика у шлагбаума за свою тещу, умершую двадцать лет назад. Не удивительно, что его скоро опять сморил сон, и он трясся в своей коляске, не сознавая, что едет дальше.
Слесарь наш уже подъезжал к огромному городу, который лежал впереди черной тенью, и неподвижный воздух над ним был пронизан тускло-красными отсветами, напоминавшими о лабиринтах улиц, о лавках и мастерских, о толпах озабоченно спешащих куда-то людей. Но чем ближе к городу, тем нимб его все более тускнел и постепенно глазам представали самые источники этого красноватого сияния. Уже можно было смутно различить линии слабо освещенных улиц, кое-где пересеченные ярким пятном там, где фонари кольцом окружали площадь, рынок или какое-нибудь большое здание; потом уже ясно стали видны и улицы и желтоватые круги фонарей, которые меркли один за другим, заслоненные строениями; потом стали слышны и голоса Лондона – бой башенных часов, отдаленный лай собак, стук экипажей; потом замаячили в воздухе высокие шпили, а ниже теснились крыши разной высоты под грузом дымовых труб. Звуки становились громче, явственнее, а контуры зданий отчетливее и еще многочисленнее, и вот, наконец, во мраке встал Лондон, освещенный не светом неба, а собственным слабым светом.
Слесарь, все еще в полусне, продолжал трястись в своей коляске, не сознавая, что до города уже рукой подать, как вдруг громкий крик впереди заставил его встрепенуться. С минуту он озирался в недоумении, как человек, перенесенный во время сна в какую-то неведомую страну, но затем, узнав давно знакомые места, лениво протер глаза – и, вероятно, уснул бы опять, но крик повторился не раз, не два, а много раз, и звучал он все отчаяннее. Окончательно встряхнувшись, Гейбриэл, человек не робкого десятка, тотчас же погнал свою крепкую лошадку в том направлении, откуда доносились крики, с такой быстротой, словно дело шло о жизни или смерти.
Случай, по-видимому, был и в самом деле серьезный. Подъехав к месту, откуда слышались крики, Варден увидел какого-то человека, распростертого на дороге без признаков жизни; над ним стоял другой и, в диком возбуждении размахивая факелом, не переставал звать на помощь, – его-то крики и привлекли сюда Гейбриэла Вардена.
– Что тут такое? – спросил он, вылезая из коляски. – Чем я могу… Как, это ты, Барнеби?
Человек с факелом откинул свесившиеся ему на лоб длинные волосы и, стремительно приблизив лицо к самому липу слесаря, уставился на него. По выражению его глаз легко было прочесть его историю.
– Узнаешь меня, Барнеби? – спросил Варден. Тот быстро закивал головой. Он проделал это раз двадцать с каким-то неестественным воодушевлением и вертел бы головой целый час, если бы слесарь, предостерегающе подняв палец и строго посмотрев на него, не заставил его успокоиться. Затем Варден с вопросительным видом указал на лежащего.
– На нем кровь, – сказал Барнеби, содрогаясь, я не могу на нее смотреть, мне худо…
– А откуда она взялась? – спросил Варден.
– Сталь, сталь, сталь! – исступленно прокричал Барнеби и взмахнул рукой, подражая удару шпаги.
– Его ограбили? – спросил слесарь.
Барнеби схватил его за плечо и утвердительно кивнул, затем указал в сторону города.
– Ага, понимаю – разбойник убежал туда? – промолвил Варден и, нагибаясь к неподвижному телу на мостовой, оглянулся на Барнеби, в бледном лице которого было что-то странное: его не озарял свет разумной мысли.
– Ладно, ладно, не думай о нем сейчас. Посвети-ка мне… Нет, подальше факел… вот так! А теперь стой смирно, я погляжу, куда он ранен.
Он стал внимательно осматривать неподвижное тело, а Барнеби, держа факел так, как ему было приказано, следил за ним молча, с участием или любопытством, но в то же время с каким-то сильным и тайным ужасом, от которого каждая жилка в нем дрожала.
Когда он стоял так, то отшатываясь назад, то наклоняясь поближе, его лицо и вся фигура, ярко освещенные факелом, видны были как среди бела дня. Это был юноша лет двадцати трех, высокий, очень худой, но крепкого сложения. Его густые и длинные рыжие волосы висели в беспорядке вдоль щек, падали на плечи и в сочетании с бледностью и стеклянным блеском больших выпуклых глаз придавали что-то дикое его лицу, ежеминутно менявшему выражение. Черты его были красивы, и что-то страдальческое сквозило в этом изнуренном и сером лице. Но живой человек, лишенный разума, – страшнее, чем мертвец, а несчастный юноша был лишен этого самого высокого и прекрасного из человеческих свойств.
Одежда на нем была зеленого цвета, безвкусно разукрашенная галуном, нашитым, вероятно, им самим, ярким в тех местах, где сукно особенно износилось и засалилось, и потертым там, где сукно сохранилось лучше. Шея его была почти обнажена, зато на руках болтались дешевые кружевные манжеты. Шляпа была украшена пучком павлиньих перьев, сломанных, истрепанных и уныло свисавших на спину. На боку у него торчал железный эфес старой шпаги без клинка и ножен. Какие-то разноцветные обрывки лент и жалкие стеклянные побрякушки довершали шутовской наряд. Это пестрое тряпье было в полном беспорядке и не меньше, чем его порывистые и нескладные манеры, обличало умственное расстройство, еще сильнее подчеркивая бросавшееся в глаза безумное выражение лица.
– Барнеби, – сказал слесарь после поспешного, но тщательного осмотра, – он не убит, но у него в боку рана, и он без сознания.
– А я его знаю, знаю! – воскликнул Барнеби, хлопая в ладоши.
– Знаешь?
– Tсc! – Барнеби приложил пальцы к губам. – Он сегодня ездил свататься. Я даже за блестящую гинею не согласился бы на его месте опять ехать, потому что тогда чьи-то глаза затуманятся, а теперь они блестят, как… Смотрите-ка, стоило мне заговорить про глаза, и на небо выходят звездочки! А звезды – чьи это глаза? Если глаза ангелов, так почему же они смотрят вниз, видят, как обижают хороших людей, – и только подмигивают да весело играют всю ночь до утра?
– Я что этот дурачок болтает, господи прости! пробормотал озабоченный Варден. – Откуда ему знать этого джентльмена? А ведь мать его живет тут неподалеку, – может, она мне скажет, кто это. Барнеби, дружок, помоги-ка уложить его в мою коляску, и едем вместе домой.
– Не могу! Я ни за что до него не дотронусь, крикнул помешанный, отскочив и дрожа как в лихорадке. – На нем кровь!
– Да, ведь этот страх у него с самого рождения, буркнул слесарь себе под нос, – и грешно его заставлять… Но одному мне не справиться… Барнеби, дружок, если ты этого джентльмена знаешь и не хочешь, чтобы он умер и чтобы умерли с горя все, кто его любит, помоги мне его поднять и уложить в коляску.
– Тогда прикройте его, закутайте хорошенько, чтобы я не видел ее и не слышал ее запаха… И не говорите этого слова вслух. Не говорите!
– Ну, ну, не буду!.. Вот видишь, я его всего укрыл. Поднимай, только тихонько… Вот так, молодец!
Они вдвоем без труда перенесли раненого, так как Барнеби был силен и полон энергии. Но, помогая слесарю, он дрожал всем телом и, видимо, испытывал такой дикий ужас, что Вардену было мучительно жаль его.
Уложив раненого, Варден снял с себя пальто и укрыл его, после чего они быстро поехали дальше. Повеселевший Барнеби считал звезды, а слесарь в душе поздравлял себя с этим новым приключением, – если и оно не заставит миссис Варден хотя бы сегодня ночью помолчать насчет «Майского Древа», значит за женщин никогда ручаться нельзя!
Глава четвертая
В почтенном предместье Клеркенуэле (когда-то это было предместье), в той стороне, что ближе к Картезианскому монастырю Картезианский монастырь – здание бывшего монастыря ордена картезианцев, в котором в 1611 году лондонский купец Томас Саттон открыл больницу н школу.
, есть прохладные тенистые улицы, которые лишь кое-где еще сохранились в таких старых кварталах нашей столицы. Здесь каждое жилище подобно немощному старичку, давно ушедшему на покой и тихо доживающему свой век, – стоит себе и дремлет, пока не свалится, уступив место молодому наследнику, легкомысленному расточителю, щеголяющему лепными украшениями и суетной роскошью нынешних времен. В таком-то квартале и на такой улице происходило то, о чем рассказывается в этой главе.
В то время, когда это происходило, – а было это всего только шестьдесят шесть лет назад, – большей части нынешнего Лондона еще не существовало. Даже самым необузданным фантазерам и мечтателям и не снились еще в ту пору ни длинные ряды улиц, ныне соединяющих Хайгет Хайгет – в то время пригород Лондона.
с Уайтчеплом Уайтчепл – один из беднейших районов Лондона, примыкающий с востока к лондонскому Сити; в Уайтчепле находилось немало кустарных производств.
, ни дворцы, которые теснятся теперь на месте прежних болот, ни предместья, выросшие позднее в открытом поле. Правда, и тогда эта часть Лондона была изрезана улицами и густо населена, но она имела совсем другой вид. Многие дома были окружены садами, вдоль улиц росли деревья, и воздух здесь был такой свежий, какого мы тщетно стали бы искать в Лондоне наших дней. До лугов было рукой подать, и среди них текла извилистая речка Нью-Ривер. В летнее время здесь шумно и весело убирали сено. Тогда жители Лондона не были так далеки от лона природы, добраться до него им было не так трудно, как теперь. Хотя в Клеркенуэле процветали всякие ремесла и работали десятки ювелиров, здесь тогда было чище и ближе к деревне, чем могут себе представить многие жители современного Лондона, и неподалеку были места, очень подходящие для прогулок влюбленных, но места эти превратились в грязные дворы задолго до того, как родились влюбленные юноши и девушки нашего поколения.
На одной из таких улиц, самой чистенькой из всех, на тенистой ее стороне (ибо хорошие хозяйки заботливо берегут свою мебель от солнца, зная, как оно портит ее, и поэтому предпочитают тень назойливому солнечному свету) стоял дом, в который нам не раз придется заглядывать.
Дом был скромный, небольшой и не слишком современной архитектуры; он не глазел нахально на прохожих большими окнами, а застенчиво щурился, и острая верхушка его конусообразной крыши торчала над подслеповатым чердачным окошком из четырех мелких стеклышек, как треуголка на голове одноглазого старичка. Это был не кирпичный и не горделивый каменный дом, а деревянный, оштукатуренный, построенный без скучной и утомительной симметрии: ни одно его окошко не походило на другое и, казалось, каждое существовало само по себе, не желая иметь ничего общего с остальными.
Мастерская (ибо в доме была мастерская) находилась не наверху, а внизу, как полагается всякой мастерской. Но на этом и кончалось сходство ее с другими. В нее не поднимались по нескольким ступенькам, и не входили прямо с улицы: нет, в нее приходилось спускаться по трем крутым ступенькам, как в погреб. Пол ее, как в настоящем погребе, был вымощен камнем и кирпичом, а окна со стеклами и переплетами здесь заменял просто большой черный деревянный ставень на высоте груди; днем этот ставень отодвигали, причем в мастерскую впускали холода не меньше, а частенько даже больше, чем света. За мастерской была обшитая деревянными панелями комнатка, выходившая на мощеный двор и небольшой садик, разведенный на насыпи в несколько футов высотой. Человек посторонний, незнакомый с этим домом, мог бы подумать, что комната не имеет никакой другой связи с внешним миром, кроме двери, в которую он вошел. В самом деле, нетрудно было заметить, что большинство посетителей, пришедших сюда впервые, сильно призадумывались, словно решая в уме, как же снизу попадают в верхний этаж – уж не по приставной ли лестнице? Никому и в голову не могло прийти, что две имеющиеся в комнате узенькие двери, которые самый догадливый механик в мире непременно принял бы за дверцы стенного шкафа или чулана, открываются прямо на винтовую лестницу; да, ни четверти дюйма не отделяло эти дверцы от двух темных рядов ступеней – один ряд шел наверх, другой – вниз, и только эта лестница соединяла нижнее помещение с верхним этажом.
При всех странностях его архитектуры, это был самый безупречно чистенький, самый уютный домик в Клеркенуэле, в Лондоне, даже во всей Англии, и содержался он в педантичном порядке. Нигде вы не увидели бы так чисто вымытых окон, таких светлых полов, начищенных до блеска каминных решеток; нигде так не блестела мебель старинного красного дерева. Во всех домах этой улицы, вместе взятых, не скребли, не чистили, не полировали все с таким усердием, как здесь. Эта идеальная чистота и блеск достигались не без хлопот и расходов, и главным образом благодаря тому, что добрая хозяйка не жалела глотки, в чем часто убеждались соседи в дни генеральной уборки, когда она надзирала за всем и помогала приводить дом в надлежащий порядок. Начиналась такая уборка каждый понедельник утром, а кончалась только в субботу вечером.
Хозяин этого дома, уже знакомый нам слесарь, наутро после того, как нашел на дороге раненого, стоял у входной двери и с безутешным видом смотрел на выкрашенный ярко-желтой краской «под золото» большой деревянный ключ, который в качестве вывески висел над входом и качался взад и вперед, уныло скрипя, словно жалуясь, что ему нечего отпирать. По временам слесарь заглядывал через плечо в свою мастерскую, загроможденную всякими принадлежностями его ремесла, закопченную дымом маленького кузнечного горна, у которого трудился сейчас его подмастерье, и такую темную, что непривычный глаз с трудом мог различить там что-нибудь, кроме разных инструментов странного вида и формы, больших связок ржавых ключей, кусков железа, полуготовых замков и тому подобных предметов, украшавших стены или гроздьями подвешенных к потолку.
Долго еще Гейбриэл Варден терпеливо созерцал золотой ключ, то и дело поглядывая через плечо, потом шагнул на мостовую и украдкой бросил оттуда взгляд на окна верхнего этажа. Случайно в эту минуту одно из них распахнулось, и слесарь увидел плутовское личико с ямочками на щеках и парой блестящих глаз, самых чудесных глаз, какие когда-либо доводилось видеть человеку, словом – хорошенькую улыбающуюся девушку, настоящее воплощение цветущей красоты и веселого нрава.
– Tсc! – шепнула девушка, высунувшись из окна, и, лукаво посмеиваясь, указала на другое окно, пониже. Мама еще спит.
– Еще спит? – тем же тоном повторил слесарь. Милочка, ты говоришь это так, как будто она проспала всю ночь. А между тем она уснула только каких-нибудь полчаса тому назад… Слава богу, что уснула. Сон – это истинное благо. – Последние слова он пробормотал себе под нос.
– И как только тебе не стыдно! Заставил нас ждать всю ночь и даже не дал знать, где ты, не прислал весточки, – сказала девушка.
– Ах, Долли, Долли! – Слесарь с улыбкой покачал головой. – А тебе как не стыдно было убежать наверх и залечь в постель?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Говоря так, Джо поднял голову (лицо его было красно – вероятно, от напряжения, с которым он застегивал ремни и пряжки), передал вожжи старому слесарю, успевшему уже сесть в коляску и, снова вздохнув, пожелал ему доброго пути.
– Прощай; Джо. Да подумай хорошенько о том, что я тебе сказал. Не делай ничего сгоряча, голубчик. Ты парень хороший, жаль, если пропадешь. Будь здоров!
Ответив с величайшей сердечностью на эти ободряющие прощальные слова, Джо Уиллет постоял еще, пока не затих стук колес, потом, уныло покачав головой, вошел в дом.
А Гейбриэл Варден ехал в Лондон, размышляя о множестве вещей, но более всего – о том, как бы получше расписать свое дорожное приключение, чтобы удовлетворительно объяснить миссис Варден, почему он заехал в «Майское Древо», несмотря на торжественное обещание, данное им этой даме. А результатом размышлений бывают не только новые идеи, но иногда и дремота. И чем дольше размышлял наш слесарь, тем сильнее его клонило ко сну.
Человек может быть совершенно трезв – или по крайней мере твердо стоять на грани между полной трезвостью и легким опьянением, но и в таком состоянии иногда путать действительность с тем, что ему мерещится, н смешивать все представления о людях, вещах, времени и месте; в такие минуты беспорядочные мысли в его голове теснятся, точно в калейдоскопе, образуя сочетания столь же неожиданные, как и мимолетные.
Именно в таком состоянии был Варден, когда, клюя носом, ехал в Лондон, предоставив своей лошади трусить по хорошо знакомой дороге и незаметно для себя все более приближаясь к дому. Он проснулся только раз, когда лошадь остановилась у заставы, пока поднимали шлагбаум, и зычным голосом крикнул «здорово!» сборщику дорожной пошлины. Перед этим внезапным пробуждением ему мерещилось, что он пробует открыть замок в брюхе Великого Могола Великий Могол – так в Европе называли мусульманских императоров Индии (Могол-испорченное «монгол»).
, и, даже проснувшись уже, он со сна принял сборщика у шлагбаума за свою тещу, умершую двадцать лет назад. Не удивительно, что его скоро опять сморил сон, и он трясся в своей коляске, не сознавая, что едет дальше.
Слесарь наш уже подъезжал к огромному городу, который лежал впереди черной тенью, и неподвижный воздух над ним был пронизан тускло-красными отсветами, напоминавшими о лабиринтах улиц, о лавках и мастерских, о толпах озабоченно спешащих куда-то людей. Но чем ближе к городу, тем нимб его все более тускнел и постепенно глазам представали самые источники этого красноватого сияния. Уже можно было смутно различить линии слабо освещенных улиц, кое-где пересеченные ярким пятном там, где фонари кольцом окружали площадь, рынок или какое-нибудь большое здание; потом уже ясно стали видны и улицы и желтоватые круги фонарей, которые меркли один за другим, заслоненные строениями; потом стали слышны и голоса Лондона – бой башенных часов, отдаленный лай собак, стук экипажей; потом замаячили в воздухе высокие шпили, а ниже теснились крыши разной высоты под грузом дымовых труб. Звуки становились громче, явственнее, а контуры зданий отчетливее и еще многочисленнее, и вот, наконец, во мраке встал Лондон, освещенный не светом неба, а собственным слабым светом.
Слесарь, все еще в полусне, продолжал трястись в своей коляске, не сознавая, что до города уже рукой подать, как вдруг громкий крик впереди заставил его встрепенуться. С минуту он озирался в недоумении, как человек, перенесенный во время сна в какую-то неведомую страну, но затем, узнав давно знакомые места, лениво протер глаза – и, вероятно, уснул бы опять, но крик повторился не раз, не два, а много раз, и звучал он все отчаяннее. Окончательно встряхнувшись, Гейбриэл, человек не робкого десятка, тотчас же погнал свою крепкую лошадку в том направлении, откуда доносились крики, с такой быстротой, словно дело шло о жизни или смерти.
Случай, по-видимому, был и в самом деле серьезный. Подъехав к месту, откуда слышались крики, Варден увидел какого-то человека, распростертого на дороге без признаков жизни; над ним стоял другой и, в диком возбуждении размахивая факелом, не переставал звать на помощь, – его-то крики и привлекли сюда Гейбриэла Вардена.
– Что тут такое? – спросил он, вылезая из коляски. – Чем я могу… Как, это ты, Барнеби?
Человек с факелом откинул свесившиеся ему на лоб длинные волосы и, стремительно приблизив лицо к самому липу слесаря, уставился на него. По выражению его глаз легко было прочесть его историю.
– Узнаешь меня, Барнеби? – спросил Варден. Тот быстро закивал головой. Он проделал это раз двадцать с каким-то неестественным воодушевлением и вертел бы головой целый час, если бы слесарь, предостерегающе подняв палец и строго посмотрев на него, не заставил его успокоиться. Затем Варден с вопросительным видом указал на лежащего.
– На нем кровь, – сказал Барнеби, содрогаясь, я не могу на нее смотреть, мне худо…
– А откуда она взялась? – спросил Варден.
– Сталь, сталь, сталь! – исступленно прокричал Барнеби и взмахнул рукой, подражая удару шпаги.
– Его ограбили? – спросил слесарь.
Барнеби схватил его за плечо и утвердительно кивнул, затем указал в сторону города.
– Ага, понимаю – разбойник убежал туда? – промолвил Варден и, нагибаясь к неподвижному телу на мостовой, оглянулся на Барнеби, в бледном лице которого было что-то странное: его не озарял свет разумной мысли.
– Ладно, ладно, не думай о нем сейчас. Посвети-ка мне… Нет, подальше факел… вот так! А теперь стой смирно, я погляжу, куда он ранен.
Он стал внимательно осматривать неподвижное тело, а Барнеби, держа факел так, как ему было приказано, следил за ним молча, с участием или любопытством, но в то же время с каким-то сильным и тайным ужасом, от которого каждая жилка в нем дрожала.
Когда он стоял так, то отшатываясь назад, то наклоняясь поближе, его лицо и вся фигура, ярко освещенные факелом, видны были как среди бела дня. Это был юноша лет двадцати трех, высокий, очень худой, но крепкого сложения. Его густые и длинные рыжие волосы висели в беспорядке вдоль щек, падали на плечи и в сочетании с бледностью и стеклянным блеском больших выпуклых глаз придавали что-то дикое его лицу, ежеминутно менявшему выражение. Черты его были красивы, и что-то страдальческое сквозило в этом изнуренном и сером лице. Но живой человек, лишенный разума, – страшнее, чем мертвец, а несчастный юноша был лишен этого самого высокого и прекрасного из человеческих свойств.
Одежда на нем была зеленого цвета, безвкусно разукрашенная галуном, нашитым, вероятно, им самим, ярким в тех местах, где сукно особенно износилось и засалилось, и потертым там, где сукно сохранилось лучше. Шея его была почти обнажена, зато на руках болтались дешевые кружевные манжеты. Шляпа была украшена пучком павлиньих перьев, сломанных, истрепанных и уныло свисавших на спину. На боку у него торчал железный эфес старой шпаги без клинка и ножен. Какие-то разноцветные обрывки лент и жалкие стеклянные побрякушки довершали шутовской наряд. Это пестрое тряпье было в полном беспорядке и не меньше, чем его порывистые и нескладные манеры, обличало умственное расстройство, еще сильнее подчеркивая бросавшееся в глаза безумное выражение лица.
– Барнеби, – сказал слесарь после поспешного, но тщательного осмотра, – он не убит, но у него в боку рана, и он без сознания.
– А я его знаю, знаю! – воскликнул Барнеби, хлопая в ладоши.
– Знаешь?
– Tсc! – Барнеби приложил пальцы к губам. – Он сегодня ездил свататься. Я даже за блестящую гинею не согласился бы на его месте опять ехать, потому что тогда чьи-то глаза затуманятся, а теперь они блестят, как… Смотрите-ка, стоило мне заговорить про глаза, и на небо выходят звездочки! А звезды – чьи это глаза? Если глаза ангелов, так почему же они смотрят вниз, видят, как обижают хороших людей, – и только подмигивают да весело играют всю ночь до утра?
– Я что этот дурачок болтает, господи прости! пробормотал озабоченный Варден. – Откуда ему знать этого джентльмена? А ведь мать его живет тут неподалеку, – может, она мне скажет, кто это. Барнеби, дружок, помоги-ка уложить его в мою коляску, и едем вместе домой.
– Не могу! Я ни за что до него не дотронусь, крикнул помешанный, отскочив и дрожа как в лихорадке. – На нем кровь!
– Да, ведь этот страх у него с самого рождения, буркнул слесарь себе под нос, – и грешно его заставлять… Но одному мне не справиться… Барнеби, дружок, если ты этого джентльмена знаешь и не хочешь, чтобы он умер и чтобы умерли с горя все, кто его любит, помоги мне его поднять и уложить в коляску.
– Тогда прикройте его, закутайте хорошенько, чтобы я не видел ее и не слышал ее запаха… И не говорите этого слова вслух. Не говорите!
– Ну, ну, не буду!.. Вот видишь, я его всего укрыл. Поднимай, только тихонько… Вот так, молодец!
Они вдвоем без труда перенесли раненого, так как Барнеби был силен и полон энергии. Но, помогая слесарю, он дрожал всем телом и, видимо, испытывал такой дикий ужас, что Вардену было мучительно жаль его.
Уложив раненого, Варден снял с себя пальто и укрыл его, после чего они быстро поехали дальше. Повеселевший Барнеби считал звезды, а слесарь в душе поздравлял себя с этим новым приключением, – если и оно не заставит миссис Варден хотя бы сегодня ночью помолчать насчет «Майского Древа», значит за женщин никогда ручаться нельзя!
Глава четвертая
В почтенном предместье Клеркенуэле (когда-то это было предместье), в той стороне, что ближе к Картезианскому монастырю Картезианский монастырь – здание бывшего монастыря ордена картезианцев, в котором в 1611 году лондонский купец Томас Саттон открыл больницу н школу.
, есть прохладные тенистые улицы, которые лишь кое-где еще сохранились в таких старых кварталах нашей столицы. Здесь каждое жилище подобно немощному старичку, давно ушедшему на покой и тихо доживающему свой век, – стоит себе и дремлет, пока не свалится, уступив место молодому наследнику, легкомысленному расточителю, щеголяющему лепными украшениями и суетной роскошью нынешних времен. В таком-то квартале и на такой улице происходило то, о чем рассказывается в этой главе.
В то время, когда это происходило, – а было это всего только шестьдесят шесть лет назад, – большей части нынешнего Лондона еще не существовало. Даже самым необузданным фантазерам и мечтателям и не снились еще в ту пору ни длинные ряды улиц, ныне соединяющих Хайгет Хайгет – в то время пригород Лондона.
с Уайтчеплом Уайтчепл – один из беднейших районов Лондона, примыкающий с востока к лондонскому Сити; в Уайтчепле находилось немало кустарных производств.
, ни дворцы, которые теснятся теперь на месте прежних болот, ни предместья, выросшие позднее в открытом поле. Правда, и тогда эта часть Лондона была изрезана улицами и густо населена, но она имела совсем другой вид. Многие дома были окружены садами, вдоль улиц росли деревья, и воздух здесь был такой свежий, какого мы тщетно стали бы искать в Лондоне наших дней. До лугов было рукой подать, и среди них текла извилистая речка Нью-Ривер. В летнее время здесь шумно и весело убирали сено. Тогда жители Лондона не были так далеки от лона природы, добраться до него им было не так трудно, как теперь. Хотя в Клеркенуэле процветали всякие ремесла и работали десятки ювелиров, здесь тогда было чище и ближе к деревне, чем могут себе представить многие жители современного Лондона, и неподалеку были места, очень подходящие для прогулок влюбленных, но места эти превратились в грязные дворы задолго до того, как родились влюбленные юноши и девушки нашего поколения.
На одной из таких улиц, самой чистенькой из всех, на тенистой ее стороне (ибо хорошие хозяйки заботливо берегут свою мебель от солнца, зная, как оно портит ее, и поэтому предпочитают тень назойливому солнечному свету) стоял дом, в который нам не раз придется заглядывать.
Дом был скромный, небольшой и не слишком современной архитектуры; он не глазел нахально на прохожих большими окнами, а застенчиво щурился, и острая верхушка его конусообразной крыши торчала над подслеповатым чердачным окошком из четырех мелких стеклышек, как треуголка на голове одноглазого старичка. Это был не кирпичный и не горделивый каменный дом, а деревянный, оштукатуренный, построенный без скучной и утомительной симметрии: ни одно его окошко не походило на другое и, казалось, каждое существовало само по себе, не желая иметь ничего общего с остальными.
Мастерская (ибо в доме была мастерская) находилась не наверху, а внизу, как полагается всякой мастерской. Но на этом и кончалось сходство ее с другими. В нее не поднимались по нескольким ступенькам, и не входили прямо с улицы: нет, в нее приходилось спускаться по трем крутым ступенькам, как в погреб. Пол ее, как в настоящем погребе, был вымощен камнем и кирпичом, а окна со стеклами и переплетами здесь заменял просто большой черный деревянный ставень на высоте груди; днем этот ставень отодвигали, причем в мастерскую впускали холода не меньше, а частенько даже больше, чем света. За мастерской была обшитая деревянными панелями комнатка, выходившая на мощеный двор и небольшой садик, разведенный на насыпи в несколько футов высотой. Человек посторонний, незнакомый с этим домом, мог бы подумать, что комната не имеет никакой другой связи с внешним миром, кроме двери, в которую он вошел. В самом деле, нетрудно было заметить, что большинство посетителей, пришедших сюда впервые, сильно призадумывались, словно решая в уме, как же снизу попадают в верхний этаж – уж не по приставной ли лестнице? Никому и в голову не могло прийти, что две имеющиеся в комнате узенькие двери, которые самый догадливый механик в мире непременно принял бы за дверцы стенного шкафа или чулана, открываются прямо на винтовую лестницу; да, ни четверти дюйма не отделяло эти дверцы от двух темных рядов ступеней – один ряд шел наверх, другой – вниз, и только эта лестница соединяла нижнее помещение с верхним этажом.
При всех странностях его архитектуры, это был самый безупречно чистенький, самый уютный домик в Клеркенуэле, в Лондоне, даже во всей Англии, и содержался он в педантичном порядке. Нигде вы не увидели бы так чисто вымытых окон, таких светлых полов, начищенных до блеска каминных решеток; нигде так не блестела мебель старинного красного дерева. Во всех домах этой улицы, вместе взятых, не скребли, не чистили, не полировали все с таким усердием, как здесь. Эта идеальная чистота и блеск достигались не без хлопот и расходов, и главным образом благодаря тому, что добрая хозяйка не жалела глотки, в чем часто убеждались соседи в дни генеральной уборки, когда она надзирала за всем и помогала приводить дом в надлежащий порядок. Начиналась такая уборка каждый понедельник утром, а кончалась только в субботу вечером.
Хозяин этого дома, уже знакомый нам слесарь, наутро после того, как нашел на дороге раненого, стоял у входной двери и с безутешным видом смотрел на выкрашенный ярко-желтой краской «под золото» большой деревянный ключ, который в качестве вывески висел над входом и качался взад и вперед, уныло скрипя, словно жалуясь, что ему нечего отпирать. По временам слесарь заглядывал через плечо в свою мастерскую, загроможденную всякими принадлежностями его ремесла, закопченную дымом маленького кузнечного горна, у которого трудился сейчас его подмастерье, и такую темную, что непривычный глаз с трудом мог различить там что-нибудь, кроме разных инструментов странного вида и формы, больших связок ржавых ключей, кусков железа, полуготовых замков и тому подобных предметов, украшавших стены или гроздьями подвешенных к потолку.
Долго еще Гейбриэл Варден терпеливо созерцал золотой ключ, то и дело поглядывая через плечо, потом шагнул на мостовую и украдкой бросил оттуда взгляд на окна верхнего этажа. Случайно в эту минуту одно из них распахнулось, и слесарь увидел плутовское личико с ямочками на щеках и парой блестящих глаз, самых чудесных глаз, какие когда-либо доводилось видеть человеку, словом – хорошенькую улыбающуюся девушку, настоящее воплощение цветущей красоты и веселого нрава.
– Tсc! – шепнула девушка, высунувшись из окна, и, лукаво посмеиваясь, указала на другое окно, пониже. Мама еще спит.
– Еще спит? – тем же тоном повторил слесарь. Милочка, ты говоришь это так, как будто она проспала всю ночь. А между тем она уснула только каких-нибудь полчаса тому назад… Слава богу, что уснула. Сон – это истинное благо. – Последние слова он пробормотал себе под нос.
– И как только тебе не стыдно! Заставил нас ждать всю ночь и даже не дал знать, где ты, не прислал весточки, – сказала девушка.
– Ах, Долли, Долли! – Слесарь с улыбкой покачал головой. – А тебе как не стыдно было убежать наверх и залечь в постель?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85