Учти.
Как благородно... Хотя - и в самом деле. Бедный мужик... Папа никогда бы не согласился "выполнить". Ладно.
- Ничего-ничего, - частит отчим, ложно истолковывая мое молчание. Самое страшное уже позади. Ну, участник Гражданской с ихней стороны...
- Их, - поправляю равнодушно.
- Да-да, конечно, - кивает. - Я только хотел сказать, что жизнь ему сохранят. Он ведь не из контрразведки.
- А ты? Вице-папаня? Ты ведь именно из контрразведки. И я. Я тоже там буду. Вот только автора там не будет. А, мамочка? Знаешь, как из зала вопят, когда пьеска понравилась? "Автора! Автора!"
Мать комкает салфетку, произносит, давясь рыданием:
- У меня... у нас... с Ваней... будет ребенок. Я хотела только, чтобы ребенок не пострадал. И ты. И Ваня. Ведь власть беспощадна... - И такая горькая мука звучит в ее голосе, что я теряю дар речи. Ребенок? Допустим. Из-за одной жизни другую не уничтожают. Но вот если о "беспощадной власти" не просто так, не впроброс - лишь бы оправдаться, - тогда это что-то очень-очень новенькое. А мне что делать?
Мама говорит тихо-тихо, будто мне одному:
- Пойдешь служить, сынок... А ты пойдешь, дорожка заказана, ни шагу вправо, ни шагу влево, старшие ждут, а их обижать или обманывать никак нельзя. Так вот: послужишь - поймешь. И дай тебе бог - ни разу, никогда не оказаться... в моем положении.
Может быть, она ждет, что я брошусь ей на шею, что мы оба заплачем отпускающими слезами прощения - нет. Не могу. Слаб. Но понимаю: сейчас именно так и должен поступить сильный человек. Не другого, самого близкого и родного, судить страшным судом, а все взять на себя. Помочь. Но - нет. Слаб.
И я молча выхожу из-за стола.
Начало сентября, неделю назад мы вернулись с дачи, и безумие, вдруг одолевшее нас, забывается, тает, исчезает за чертой бытия. Первые дни в школе, 10-й класс, умные речи директора (о нем рассказывают шепотом, что некогда преподавал он дочерям ялтинского городничего Думбадзе. Мало кто связывает, что нынешние знаменитые спортсменки, одна из них, кажется, толкательница ядра на небывалые метры, - те самые барышни...): "Деци, - у Андрея Федоровича дефект речи, - вы должны помниц, цто русская литература (он преподает нам именно русскую литературу, иногда, по желанию, когда взыграет в нем ретивое. Тогда наш постоянный преподаватель, единственный в школе знающий и порядочный человек, остается не у дел) всегда служила идеалам освобождения народов нашей страны. Тот, кто учит русскую литературу - навсегда останется преданным идеалам Великого октября!" Директора не трогают: страшные годы он прошел как нож сквозь масло, да ведь не он один... Бытие определяет сознание, это я уже давно знаю.
После занятий иду на Марсово. Сам не знаю - зачем. Мне нравится зелень Летнего сада, она утешает и успокаивает, мне нравится силуэт Суворова в створе Кировского моста, мне нравится оглянуться вдруг и словно в первый раз, всегда в первый, увидеть печальные купола Спаса на Крови... Гранитных глыб над покойниками не замечаю. Вряд ли я когда-нибудь открою душу даже самому близкому человеку - если он появится, конечно, но не верится мне, что эти некогда живые "умирали прекрасно" и "славно жили". Нельзя жить славно, когда вокруг издыхают страшной смертью недавние ближние твои. Странная мысль. Несвоевременная и крамольная. Никому не скажешь, ни с кем не поделишься, табу. Удивительно только, что к одним паспортам улыбка у рта, к другим - отношение плевое. Чем Андрей Федорович лучше сосланного в тундру или уже расстрелянного Николая Антоновича, хозяина дачи? Да ведь хуже по всем параметрам: Антоновича подхватил ветер революции и, естественно, как и тысячи других, занес на другую сторону. Федорович же служил царскому режиму сознательно и истово. Он ведь директором классической Ялтинской гимназии был. Интересный вопрос: с одной стороны действительный статский советник, штатский генерал (я помню, как папа, когда меня приняли в первый класс, с усмешечкой сообщил маме, кто на самом деле директор моей школы), с другой - совслуж. И ведь ничего, совмещает орла и решку в одном. Философ...
- Сергей! - Голос сзади. Оглядываюсь, нагоняет отчим. Он в форме, я вдруг ошеломленно замечаю, что издали он и ростом, и статью, и манерой держать голову напоминает отца. Может быть, маме он тоже напомнил?
- Вы разве не на машине?
- Всегда пешком. От Литейного - два шага. Ты из школы?
Мы идем рядом, и я вдруг вспоминаю давнее. Мы с отцом шагаем через Марсово, лето, мне двенадцать лет, полыхает 37-й... У отца замотанное лицо, пробивается щетина. Вроде бы мы гуляем - редкие минуты. "Смотри", произносит, вглядываясь в небо. Оно немного странное, сине-голубое, но цвет густой, предвечерний, хотя день еще в самом разгаре. И вот невероятное зрелище: слева направо пересекает небо яркий шар с пышным, светящимся хвостом. "Комета... - тихо говорит отец. - Редкая штука, тебе повезло. Говорят, что когда появляется такая плывущая звезда..." - и умолкает мрачно. "Что, что тогда?" - тереблю его за рукав гимнастерки, но он молчит.
Сегодня я могу продолжить неоконченную фразу: когда появляется комета - приходит несчастье. Папа не захотел меня огорчить, испугать.
- Сергей... Необходимо поговорить. - Отчим берет меня за руку. Сядем.
Скамейка около гранитной надолбы. Здесь? Ни за что. Трифонович не понимает, в чем дело, но покорно идет за мной. Мы усаживаемся напротив казарм Павловского лейб-гвардии...
- Этот полк первым перешел на сторону революции! - произносит Трифонович с гордостью. - Вместе с офицерами! Даже до них дошло величие народного подвига!
- Оставьте, вице-папа... - произношу равнодушно и вижу на его лице испуг. - А где офицеры, отчим? Каин, где брат твой Авель? (Нянечка долго объясняла однажды, что такое братоубийство. Я понял.) У него появляется сумасшедшая усмешечка.
- Разве я сторож брату своему? - говорит безразличным голосом. Удивлен? Все просто: ЦПШ. Церковноприходская школа. Батюшка неглупый был... Ладно. Оставим прошлое. Я о настоящем. Я просмотрел дела: оконченные и те, что в разработках. Я откровенен с тобой. Но это уже реальная служебная и государственная тайна, парень. Так вот: Алексей Иванович два года назад составил справку на Николая Антоновича. Убедительно описал свое и мамы спасение и, как начотдела, заключил, что оный социальной опасности не представляет, понимаешь? Когда же я теперь взял дело... - смотрит на меня нервно, с глухой печалью в глазах, - оно уже не в архиве оказалось, а в работе. Резолюция замначуправления, комиссара госбезопасности Лошкаря. Арестовать, направить на Особое совещание.
- Опять! - восклицаю в сердцах. - Да ведь упразднено! Как внесудебное, что вы мне уши замораживаете?!
- Упразднено, - соглашается. - Но ведь тех врагов, которые ни в чем не виноваты, - как с ними быть? Короче. Мамино заявление последовало уже после приказа об аресте, там даты выставлены, я тщательно проверил.
- Эх, папаня нумер два... - качаю горько головой. - Вам бы маманю остановить, а?
- Я... я люблю ее. Я не смог этого сделать. Тем более - все равно...
- Николаю Антоновичу - да! А нам? Мне, вам, матери? А? Ладно... вам с нею трудно будет. Отец тоже ее любил. Но не позволял. А вы... Все равно разойдетесь, вот увидите...
Встает, оправляет складки за ремнем.
- Сережа... Ты, в общем, подумай... Стоит ли тебе по стопам, так сказать. Служба наша жесткая, подчас - бесчеловечная, при всей ее устремленности к счастью людей. Сегодня мы больше меч и вряд ли станем щитом. А ты подумай. Со мной домой пойдешь или останешься?
- Вы идите... Мне нужно побыть одному. Осмыслить. Понять. Сделать выводы. Может быть, все дело в том, что на неизведанных путях ошибки неизбежны? Как трудно поверить... Няня говорила: верующий во Христа ступает прямыми стезями. Но я не верую. И что тогда?
Комета уже над Петропавловкой, наверное. Она будто догорает. Но я понимаю: это мне только кажется. Это было давно.
Нужно идти домой, куча уроков на завтра, учителя после каникул бьют копытами, словно застоявшиеся кони. Могут быть неприятности, я у всех у них с прошлого еще года под большим подозрением. Им ведь все равно, что творится у человека дома, на душе... Им подавай А + В = ... Школа - родной дом? Смотря для кого...
Выхожу на набережную. За спиной Летний, решетка, домик Петра. Впереди простор Невы, свинцовые волны имперского могущества. И острый шпиль собора. Ангел. Его просто забыли снять. И заменить Карлом Либкнехтом. Или Розой Люксембург. Протянутая рука (как у вождя) указывает светлый путь. Всегда в ту сторону, куда дует ветер...
С такими мыслями мне место в Крестах или на Шпалерной, во Внутренней тюрьме госбезопасности. Мне не служить, а сидеть. А ноги несут, и я все убыстряю и убыстряю шаг. Вот и Литейный мост, сейчас перейду на Выборгскую сторону и увижу дом Лены. Дом есть, а Лены нет. Красивый, немного вычурный дом дореволюционной постройки - впрочем, откуда здесь взяться другим. Но прежде надо (надо, надо!) сделать усилие и оглянуться. Вот она, серая цитадель кровавого возмездия1. За то, что были. За то, что жили. За то, что не перешли на другую сторону. Что стоит перейти на другую сторону? Улицы, например? Только Гений, разделивший на белых и красных, не велит переходить. Разве что - на время. Для удобства. А потом...
Я определенно сошел с ума. Я не смею так думать. Это предательство интересов. Рабочего класса. Крестьянства. Трудовой интеллигенции. Отца. Матери. Отчима. Да-да, даже отчима. Я заблудился. Это виноват дом Лены. Вот он, передо мной. Парадное с выбитыми стеклами. И девочка в голубом прозрачном платьице выбегает мне навстречу... Выбегает. Убегает. Исчезает. Нету. И никогда не будет. Зачем...
Нет. По-че-му?
Стучат колеса, свистит и гудит паровоз, я еду в Мельничный ручей, искать вчерашний день. Доверенный мне некогда пакет. Он так и остался под половицей - закрутило, завертело, сползло на край, не до пакета было. Но пакет - это во-вторых. Главное - Николай Антонович. Не могу объяснить, что случилось. Почему трагедия этого чужого в общем-то человека задела так остро, так беспощадно. Вот, и разговор с отчимом, наверное, подтолкнул. Что я хочу найти, о чем узнать? Славные ребята из оперативного отдела управления тщательно перевернули и вывернули наизнанку весь дом. Вскрыли полы, вскопали землю в погребе. Если они нашли пакет Лены - ей кранты. Э-э, глупости, ее вину перед рабоче-крестьянской властью ничто не усугубит. Сто таких пакетов только подтвердят в глазах следствия, что все сделано правильно. Н-да...
Я ведь вновь и вновь трусливо утешаю себя.
Станция, деревянный домик. Тропинка ведет в поля, потом через сосновый лес и - вот она, двадцать пятая, последняя просека, или "просек", как они тут называют, и дом, дача. Стоит на отлете, особняком, да мне это и с руки. Вот он, приземистый двухэтажный куб, отделанный крашенными серой краской досками, невнятно поблескивают окна. Два крыльца рядком. Первое - наше, левое...
Что-то не так. Дверь полуоткрыта, свистит ветер, дверь хлопает. Так не должно быть, непременно выйдет кто-то, остановит... Никого. Вхожу. Стол посредине комнаты. Засохшие хвойные ветки на полу. Обрывок траурной ленты. Неужели сын Николая Антоновича умер? А мебель где? Колченогие стулья, комод без ручек, зеркало в паутине трещин. Под ним? Ничего... Только половицы скрипят, скрипят, они будто чувствуют шаги ушедших навсегда. Оборваны обои, кирпичные стены справа и слева с громадными выбоинами. Их выстукивали и, обнаружив пустоты - кажущиеся или настоящие, - выбивали кирпичи. У белогвардейцев всегда есть тайники. Документы заговоров. Списки. Фотографии сообщников. Переписка. О господи! - как восклицала иногда нянечка.
Ясно. Здесь все ясно. Бросаюсь в нашу бывшую комнату. Пуста. Поднимаю половицу, рука уходит далеко вглубь. Если мыши еще не съели... Я омерзителен сам себе. Мне доверили, мне поверили. В глазах Лены я почему-то остался порядочным человеком. А я... Рука нащупывает клеенчатый угол. Здесь пакет! Ура! Сую за пазуху. Теперь - в сарай. Я ведом неясным предчувствием. Чекисты вряд ли что-нибудь нашли, а я - найду! Мне кажется, что я понимаю психологию Николая Антоновича. Ищут там, где прячут люди с усредненным мышлением. Таким же, как и у тех, кто ищет. Ребята в форме - вчерашние рабочие. В школе НКВД их могут научить приемам, методам, натаскать, как служебных собак. Но у этих ребят нет общей культуры и, значит, нет мышления. Не дай бог, но если я окажусь среди них - я найду. Все равно. Потому что равен тем, кто прятал. Юношеский бред...
Внутри сарая (двери нараспашку) сумрачно, под высоким потолком щебечут птицы. Идиллия. Здесь все на местах: телега, хомут, шлея. Никто не тронул. Жители далеко, да и не зайдут они в такое место. Проклятое. Приносящее несчастье. А пуще всего - страх. Удушающий, липкий... Интересно, что я объясню, если сейчас появятся друзья из УНКВД...
Осматриваюсь. Здесь негде прятать. Тонкие стены из досок, балки темнеют под потолком, пол земляной, нетронутый, даже товарищи не стали копать этот закаменевший пол, а у меня и подавно сил не хватит. Хотя лопата - вон она, у стены. А это что? Лестница прислонена у входа. Высокая лестница, я видел, как Николай Антонович ставил ее к соснам и поднимался, чтобы укрепить перекладину для качелей. А поставлю-ка я эту лестницу к перекрытиям. Просто так. Неизвестно зачем.
Я не слабый, физкультурой не манкирую, даже гантели, которые принес отчим, теперь употребляю с удовольствием. Но сдвинуть эту лестницу с места мне явно не под силу. И тогда срабатывает упрямство. Это я в маму такой. Из-за этого разойдется с мамой отчим, я почти уверен в этом. Мама упряма, своенравна, ее надобно крепко-крепко любить, чтобы не замечать ее художеств. Отец любил...
Сдвинулась. Шаг за шагом приближаю ее к перекрытиям. Есть риск: последнее движение, рывок и, если промажу - лестница свалится. Тогда ее не поднять. Но мне везет. Покачавшись взад-вперед, она падает точно на балку и замирает. Лезу. Что там? Кроме птичьего помета - ничего. Но я ошибаюсь...
На балке стоит шкатулка. Четыре ножки (лапки какого-то зверька покрыты поблекшей позолотой). Я видел похожую у Лены. Открываю. Пачка желтых конвертов, они перевязаны выцветшей алой лентой. Развязать? Кощунство. Но тогда зачем я сюда лез?
Развязываю. Листок из конверта - гладкий, плотный, с инициалами в левом верхнем углу: "Л.А.С." Над инициалами дворянская корона. Я умею различать короны. В альбоме нянечки было много корон и крестов разной конфигурации - няня все мне объяснила. "Любезный Николя! Вас давно нет с нами, и мне грустно. Те немногие, счастливые дни и часы, что мы провели вместе, оставили удивительное чувство, я не знаю, как его назвать. Но когда я вижу Ваше доброе, мужественное лицо, когда встречаю Ваш взгляд, мне кажется...
Не стану писать об этом. Вы, знаю, все понимаете. Чувствуете. Тогда зачем слова?.." Дата: 20 октября 1917 года. Тогда они еще надеялись.
Прочесть до конца? Гложет любопытство, съедает, но медленно и непререкаемо, убежденно прячу листок в конверт. Неприлично, Сергей Алексеевич. Пальцы нащупывают под следующим конвертом прямоугольники жесткой бумаги. Достаю. Фотографии. Сверкают, как будто вчера сделаны. Ряды войск, командиры, кто-то скачет на белом коне. Или вот: степь, снег, колонна войск, не идет, плетется, уставшие лошади тащат повозки. А здесь лицо. И еще одно. Офицеры. Сестры милосердия в косынках с широким крестом. Казак. Одухотворенные лица, сияющие глаза. Они во что-то верят, эти люди. Вернется царь, прежняя жизнь. Они воюют за прежнюю жизнь. Для них она была прекрасной...
А вот и сам Николай Антонович. Вглядываюсь. Что ж... Я согласен с этой неизвестной девушкой или женщиной, она хорошо описала лицо хозяина нашей дачи. Наверное, особую значительность придают этому лицу погоны на плечах, крест на груди (как бы не Георгиевский?), мохнатая папаха без кокарды.
Пусть эта шкатулка остается здесь навсегда. Пусть она исчезнет вместе с домом. Это кладбище. Гробы никто не выкапывает. А если случайно находят, роя канавы для канализации, - оставляют нетронутыми. Должны оставлять... Я видел однажды, как прокладывали трамвайные рельсы. В яме рабочие находили истлевшие доски гробов, черепа, эти бывшие человеческие головы они надевали на ограждение, и все становилось похоже на кладбище дикарей где-нибудь в Новой Гвинее.
Упокой, Христе, души раб Твоих...
Дома взволнованы - где был, что делал. Отвечаю: в Петропавловке. Изучал могилы сатрапов. Прошлое надо знать, чтобы воспрепятствовать его возврату или повторению. Мама смотрит с недоумением, отчим - недоверчиво.
- В самом деле? - В глазах усмешливое недоверие.
- Что ж... Скажу правду: я поклонялся праху русских царей.
Он машет рукой и уходит. С порога бросает:
- Осторожнее, чекист. Со мной можно, а другие...
- Упекут, как Николая Антоновича, как Лену. Понимаю. Не дурак.
Мама падает на диван и заливается слезами. У нее припадок истерики. Раньше такого не бывало.
Отчим бросается со всех ног, гладит по голове, шепчет что-то и смотрит на меня отчужденно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Как благородно... Хотя - и в самом деле. Бедный мужик... Папа никогда бы не согласился "выполнить". Ладно.
- Ничего-ничего, - частит отчим, ложно истолковывая мое молчание. Самое страшное уже позади. Ну, участник Гражданской с ихней стороны...
- Их, - поправляю равнодушно.
- Да-да, конечно, - кивает. - Я только хотел сказать, что жизнь ему сохранят. Он ведь не из контрразведки.
- А ты? Вице-папаня? Ты ведь именно из контрразведки. И я. Я тоже там буду. Вот только автора там не будет. А, мамочка? Знаешь, как из зала вопят, когда пьеска понравилась? "Автора! Автора!"
Мать комкает салфетку, произносит, давясь рыданием:
- У меня... у нас... с Ваней... будет ребенок. Я хотела только, чтобы ребенок не пострадал. И ты. И Ваня. Ведь власть беспощадна... - И такая горькая мука звучит в ее голосе, что я теряю дар речи. Ребенок? Допустим. Из-за одной жизни другую не уничтожают. Но вот если о "беспощадной власти" не просто так, не впроброс - лишь бы оправдаться, - тогда это что-то очень-очень новенькое. А мне что делать?
Мама говорит тихо-тихо, будто мне одному:
- Пойдешь служить, сынок... А ты пойдешь, дорожка заказана, ни шагу вправо, ни шагу влево, старшие ждут, а их обижать или обманывать никак нельзя. Так вот: послужишь - поймешь. И дай тебе бог - ни разу, никогда не оказаться... в моем положении.
Может быть, она ждет, что я брошусь ей на шею, что мы оба заплачем отпускающими слезами прощения - нет. Не могу. Слаб. Но понимаю: сейчас именно так и должен поступить сильный человек. Не другого, самого близкого и родного, судить страшным судом, а все взять на себя. Помочь. Но - нет. Слаб.
И я молча выхожу из-за стола.
Начало сентября, неделю назад мы вернулись с дачи, и безумие, вдруг одолевшее нас, забывается, тает, исчезает за чертой бытия. Первые дни в школе, 10-й класс, умные речи директора (о нем рассказывают шепотом, что некогда преподавал он дочерям ялтинского городничего Думбадзе. Мало кто связывает, что нынешние знаменитые спортсменки, одна из них, кажется, толкательница ядра на небывалые метры, - те самые барышни...): "Деци, - у Андрея Федоровича дефект речи, - вы должны помниц, цто русская литература (он преподает нам именно русскую литературу, иногда, по желанию, когда взыграет в нем ретивое. Тогда наш постоянный преподаватель, единственный в школе знающий и порядочный человек, остается не у дел) всегда служила идеалам освобождения народов нашей страны. Тот, кто учит русскую литературу - навсегда останется преданным идеалам Великого октября!" Директора не трогают: страшные годы он прошел как нож сквозь масло, да ведь не он один... Бытие определяет сознание, это я уже давно знаю.
После занятий иду на Марсово. Сам не знаю - зачем. Мне нравится зелень Летнего сада, она утешает и успокаивает, мне нравится силуэт Суворова в створе Кировского моста, мне нравится оглянуться вдруг и словно в первый раз, всегда в первый, увидеть печальные купола Спаса на Крови... Гранитных глыб над покойниками не замечаю. Вряд ли я когда-нибудь открою душу даже самому близкому человеку - если он появится, конечно, но не верится мне, что эти некогда живые "умирали прекрасно" и "славно жили". Нельзя жить славно, когда вокруг издыхают страшной смертью недавние ближние твои. Странная мысль. Несвоевременная и крамольная. Никому не скажешь, ни с кем не поделишься, табу. Удивительно только, что к одним паспортам улыбка у рта, к другим - отношение плевое. Чем Андрей Федорович лучше сосланного в тундру или уже расстрелянного Николая Антоновича, хозяина дачи? Да ведь хуже по всем параметрам: Антоновича подхватил ветер революции и, естественно, как и тысячи других, занес на другую сторону. Федорович же служил царскому режиму сознательно и истово. Он ведь директором классической Ялтинской гимназии был. Интересный вопрос: с одной стороны действительный статский советник, штатский генерал (я помню, как папа, когда меня приняли в первый класс, с усмешечкой сообщил маме, кто на самом деле директор моей школы), с другой - совслуж. И ведь ничего, совмещает орла и решку в одном. Философ...
- Сергей! - Голос сзади. Оглядываюсь, нагоняет отчим. Он в форме, я вдруг ошеломленно замечаю, что издали он и ростом, и статью, и манерой держать голову напоминает отца. Может быть, маме он тоже напомнил?
- Вы разве не на машине?
- Всегда пешком. От Литейного - два шага. Ты из школы?
Мы идем рядом, и я вдруг вспоминаю давнее. Мы с отцом шагаем через Марсово, лето, мне двенадцать лет, полыхает 37-й... У отца замотанное лицо, пробивается щетина. Вроде бы мы гуляем - редкие минуты. "Смотри", произносит, вглядываясь в небо. Оно немного странное, сине-голубое, но цвет густой, предвечерний, хотя день еще в самом разгаре. И вот невероятное зрелище: слева направо пересекает небо яркий шар с пышным, светящимся хвостом. "Комета... - тихо говорит отец. - Редкая штука, тебе повезло. Говорят, что когда появляется такая плывущая звезда..." - и умолкает мрачно. "Что, что тогда?" - тереблю его за рукав гимнастерки, но он молчит.
Сегодня я могу продолжить неоконченную фразу: когда появляется комета - приходит несчастье. Папа не захотел меня огорчить, испугать.
- Сергей... Необходимо поговорить. - Отчим берет меня за руку. Сядем.
Скамейка около гранитной надолбы. Здесь? Ни за что. Трифонович не понимает, в чем дело, но покорно идет за мной. Мы усаживаемся напротив казарм Павловского лейб-гвардии...
- Этот полк первым перешел на сторону революции! - произносит Трифонович с гордостью. - Вместе с офицерами! Даже до них дошло величие народного подвига!
- Оставьте, вице-папа... - произношу равнодушно и вижу на его лице испуг. - А где офицеры, отчим? Каин, где брат твой Авель? (Нянечка долго объясняла однажды, что такое братоубийство. Я понял.) У него появляется сумасшедшая усмешечка.
- Разве я сторож брату своему? - говорит безразличным голосом. Удивлен? Все просто: ЦПШ. Церковноприходская школа. Батюшка неглупый был... Ладно. Оставим прошлое. Я о настоящем. Я просмотрел дела: оконченные и те, что в разработках. Я откровенен с тобой. Но это уже реальная служебная и государственная тайна, парень. Так вот: Алексей Иванович два года назад составил справку на Николая Антоновича. Убедительно описал свое и мамы спасение и, как начотдела, заключил, что оный социальной опасности не представляет, понимаешь? Когда же я теперь взял дело... - смотрит на меня нервно, с глухой печалью в глазах, - оно уже не в архиве оказалось, а в работе. Резолюция замначуправления, комиссара госбезопасности Лошкаря. Арестовать, направить на Особое совещание.
- Опять! - восклицаю в сердцах. - Да ведь упразднено! Как внесудебное, что вы мне уши замораживаете?!
- Упразднено, - соглашается. - Но ведь тех врагов, которые ни в чем не виноваты, - как с ними быть? Короче. Мамино заявление последовало уже после приказа об аресте, там даты выставлены, я тщательно проверил.
- Эх, папаня нумер два... - качаю горько головой. - Вам бы маманю остановить, а?
- Я... я люблю ее. Я не смог этого сделать. Тем более - все равно...
- Николаю Антоновичу - да! А нам? Мне, вам, матери? А? Ладно... вам с нею трудно будет. Отец тоже ее любил. Но не позволял. А вы... Все равно разойдетесь, вот увидите...
Встает, оправляет складки за ремнем.
- Сережа... Ты, в общем, подумай... Стоит ли тебе по стопам, так сказать. Служба наша жесткая, подчас - бесчеловечная, при всей ее устремленности к счастью людей. Сегодня мы больше меч и вряд ли станем щитом. А ты подумай. Со мной домой пойдешь или останешься?
- Вы идите... Мне нужно побыть одному. Осмыслить. Понять. Сделать выводы. Может быть, все дело в том, что на неизведанных путях ошибки неизбежны? Как трудно поверить... Няня говорила: верующий во Христа ступает прямыми стезями. Но я не верую. И что тогда?
Комета уже над Петропавловкой, наверное. Она будто догорает. Но я понимаю: это мне только кажется. Это было давно.
Нужно идти домой, куча уроков на завтра, учителя после каникул бьют копытами, словно застоявшиеся кони. Могут быть неприятности, я у всех у них с прошлого еще года под большим подозрением. Им ведь все равно, что творится у человека дома, на душе... Им подавай А + В = ... Школа - родной дом? Смотря для кого...
Выхожу на набережную. За спиной Летний, решетка, домик Петра. Впереди простор Невы, свинцовые волны имперского могущества. И острый шпиль собора. Ангел. Его просто забыли снять. И заменить Карлом Либкнехтом. Или Розой Люксембург. Протянутая рука (как у вождя) указывает светлый путь. Всегда в ту сторону, куда дует ветер...
С такими мыслями мне место в Крестах или на Шпалерной, во Внутренней тюрьме госбезопасности. Мне не служить, а сидеть. А ноги несут, и я все убыстряю и убыстряю шаг. Вот и Литейный мост, сейчас перейду на Выборгскую сторону и увижу дом Лены. Дом есть, а Лены нет. Красивый, немного вычурный дом дореволюционной постройки - впрочем, откуда здесь взяться другим. Но прежде надо (надо, надо!) сделать усилие и оглянуться. Вот она, серая цитадель кровавого возмездия1. За то, что были. За то, что жили. За то, что не перешли на другую сторону. Что стоит перейти на другую сторону? Улицы, например? Только Гений, разделивший на белых и красных, не велит переходить. Разве что - на время. Для удобства. А потом...
Я определенно сошел с ума. Я не смею так думать. Это предательство интересов. Рабочего класса. Крестьянства. Трудовой интеллигенции. Отца. Матери. Отчима. Да-да, даже отчима. Я заблудился. Это виноват дом Лены. Вот он, передо мной. Парадное с выбитыми стеклами. И девочка в голубом прозрачном платьице выбегает мне навстречу... Выбегает. Убегает. Исчезает. Нету. И никогда не будет. Зачем...
Нет. По-че-му?
Стучат колеса, свистит и гудит паровоз, я еду в Мельничный ручей, искать вчерашний день. Доверенный мне некогда пакет. Он так и остался под половицей - закрутило, завертело, сползло на край, не до пакета было. Но пакет - это во-вторых. Главное - Николай Антонович. Не могу объяснить, что случилось. Почему трагедия этого чужого в общем-то человека задела так остро, так беспощадно. Вот, и разговор с отчимом, наверное, подтолкнул. Что я хочу найти, о чем узнать? Славные ребята из оперативного отдела управления тщательно перевернули и вывернули наизнанку весь дом. Вскрыли полы, вскопали землю в погребе. Если они нашли пакет Лены - ей кранты. Э-э, глупости, ее вину перед рабоче-крестьянской властью ничто не усугубит. Сто таких пакетов только подтвердят в глазах следствия, что все сделано правильно. Н-да...
Я ведь вновь и вновь трусливо утешаю себя.
Станция, деревянный домик. Тропинка ведет в поля, потом через сосновый лес и - вот она, двадцать пятая, последняя просека, или "просек", как они тут называют, и дом, дача. Стоит на отлете, особняком, да мне это и с руки. Вот он, приземистый двухэтажный куб, отделанный крашенными серой краской досками, невнятно поблескивают окна. Два крыльца рядком. Первое - наше, левое...
Что-то не так. Дверь полуоткрыта, свистит ветер, дверь хлопает. Так не должно быть, непременно выйдет кто-то, остановит... Никого. Вхожу. Стол посредине комнаты. Засохшие хвойные ветки на полу. Обрывок траурной ленты. Неужели сын Николая Антоновича умер? А мебель где? Колченогие стулья, комод без ручек, зеркало в паутине трещин. Под ним? Ничего... Только половицы скрипят, скрипят, они будто чувствуют шаги ушедших навсегда. Оборваны обои, кирпичные стены справа и слева с громадными выбоинами. Их выстукивали и, обнаружив пустоты - кажущиеся или настоящие, - выбивали кирпичи. У белогвардейцев всегда есть тайники. Документы заговоров. Списки. Фотографии сообщников. Переписка. О господи! - как восклицала иногда нянечка.
Ясно. Здесь все ясно. Бросаюсь в нашу бывшую комнату. Пуста. Поднимаю половицу, рука уходит далеко вглубь. Если мыши еще не съели... Я омерзителен сам себе. Мне доверили, мне поверили. В глазах Лены я почему-то остался порядочным человеком. А я... Рука нащупывает клеенчатый угол. Здесь пакет! Ура! Сую за пазуху. Теперь - в сарай. Я ведом неясным предчувствием. Чекисты вряд ли что-нибудь нашли, а я - найду! Мне кажется, что я понимаю психологию Николая Антоновича. Ищут там, где прячут люди с усредненным мышлением. Таким же, как и у тех, кто ищет. Ребята в форме - вчерашние рабочие. В школе НКВД их могут научить приемам, методам, натаскать, как служебных собак. Но у этих ребят нет общей культуры и, значит, нет мышления. Не дай бог, но если я окажусь среди них - я найду. Все равно. Потому что равен тем, кто прятал. Юношеский бред...
Внутри сарая (двери нараспашку) сумрачно, под высоким потолком щебечут птицы. Идиллия. Здесь все на местах: телега, хомут, шлея. Никто не тронул. Жители далеко, да и не зайдут они в такое место. Проклятое. Приносящее несчастье. А пуще всего - страх. Удушающий, липкий... Интересно, что я объясню, если сейчас появятся друзья из УНКВД...
Осматриваюсь. Здесь негде прятать. Тонкие стены из досок, балки темнеют под потолком, пол земляной, нетронутый, даже товарищи не стали копать этот закаменевший пол, а у меня и подавно сил не хватит. Хотя лопата - вон она, у стены. А это что? Лестница прислонена у входа. Высокая лестница, я видел, как Николай Антонович ставил ее к соснам и поднимался, чтобы укрепить перекладину для качелей. А поставлю-ка я эту лестницу к перекрытиям. Просто так. Неизвестно зачем.
Я не слабый, физкультурой не манкирую, даже гантели, которые принес отчим, теперь употребляю с удовольствием. Но сдвинуть эту лестницу с места мне явно не под силу. И тогда срабатывает упрямство. Это я в маму такой. Из-за этого разойдется с мамой отчим, я почти уверен в этом. Мама упряма, своенравна, ее надобно крепко-крепко любить, чтобы не замечать ее художеств. Отец любил...
Сдвинулась. Шаг за шагом приближаю ее к перекрытиям. Есть риск: последнее движение, рывок и, если промажу - лестница свалится. Тогда ее не поднять. Но мне везет. Покачавшись взад-вперед, она падает точно на балку и замирает. Лезу. Что там? Кроме птичьего помета - ничего. Но я ошибаюсь...
На балке стоит шкатулка. Четыре ножки (лапки какого-то зверька покрыты поблекшей позолотой). Я видел похожую у Лены. Открываю. Пачка желтых конвертов, они перевязаны выцветшей алой лентой. Развязать? Кощунство. Но тогда зачем я сюда лез?
Развязываю. Листок из конверта - гладкий, плотный, с инициалами в левом верхнем углу: "Л.А.С." Над инициалами дворянская корона. Я умею различать короны. В альбоме нянечки было много корон и крестов разной конфигурации - няня все мне объяснила. "Любезный Николя! Вас давно нет с нами, и мне грустно. Те немногие, счастливые дни и часы, что мы провели вместе, оставили удивительное чувство, я не знаю, как его назвать. Но когда я вижу Ваше доброе, мужественное лицо, когда встречаю Ваш взгляд, мне кажется...
Не стану писать об этом. Вы, знаю, все понимаете. Чувствуете. Тогда зачем слова?.." Дата: 20 октября 1917 года. Тогда они еще надеялись.
Прочесть до конца? Гложет любопытство, съедает, но медленно и непререкаемо, убежденно прячу листок в конверт. Неприлично, Сергей Алексеевич. Пальцы нащупывают под следующим конвертом прямоугольники жесткой бумаги. Достаю. Фотографии. Сверкают, как будто вчера сделаны. Ряды войск, командиры, кто-то скачет на белом коне. Или вот: степь, снег, колонна войск, не идет, плетется, уставшие лошади тащат повозки. А здесь лицо. И еще одно. Офицеры. Сестры милосердия в косынках с широким крестом. Казак. Одухотворенные лица, сияющие глаза. Они во что-то верят, эти люди. Вернется царь, прежняя жизнь. Они воюют за прежнюю жизнь. Для них она была прекрасной...
А вот и сам Николай Антонович. Вглядываюсь. Что ж... Я согласен с этой неизвестной девушкой или женщиной, она хорошо описала лицо хозяина нашей дачи. Наверное, особую значительность придают этому лицу погоны на плечах, крест на груди (как бы не Георгиевский?), мохнатая папаха без кокарды.
Пусть эта шкатулка остается здесь навсегда. Пусть она исчезнет вместе с домом. Это кладбище. Гробы никто не выкапывает. А если случайно находят, роя канавы для канализации, - оставляют нетронутыми. Должны оставлять... Я видел однажды, как прокладывали трамвайные рельсы. В яме рабочие находили истлевшие доски гробов, черепа, эти бывшие человеческие головы они надевали на ограждение, и все становилось похоже на кладбище дикарей где-нибудь в Новой Гвинее.
Упокой, Христе, души раб Твоих...
Дома взволнованы - где был, что делал. Отвечаю: в Петропавловке. Изучал могилы сатрапов. Прошлое надо знать, чтобы воспрепятствовать его возврату или повторению. Мама смотрит с недоумением, отчим - недоверчиво.
- В самом деле? - В глазах усмешливое недоверие.
- Что ж... Скажу правду: я поклонялся праху русских царей.
Он машет рукой и уходит. С порога бросает:
- Осторожнее, чекист. Со мной можно, а другие...
- Упекут, как Николая Антоновича, как Лену. Понимаю. Не дурак.
Мама падает на диван и заливается слезами. У нее припадок истерики. Раньше такого не бывало.
Отчим бросается со всех ног, гладит по голове, шепчет что-то и смотрит на меня отчужденно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62