"Серж! Ты остаешься встречать гостей. Мы с мамой идем в Михайловский, я знаю там место... Там и похороним". Обе уходят, мама успевает бросить мне чуть ироничный взгляд: "Бог с ней..."
Одеваюсь и "крадче" (словечко нашей школьной уборщицы) устремляюсь следом. Они идут торопливо, молча и вдруг сворачивают во двор направо. Я знаю этот путь, Уля мне показывала. Этой кривой дорожкой убегали от филеров Охранного "рэвольцьионэры" (когда Ульяна произносит это слово - у нее каменеет лицо и исчезают глаза). Я не отстаю, иду шагах в десяти позади, но они, верно, думают о своем и меня не замечают.
Набережная, на другой стороне, за прозрачным парапетом - храм Воскресения Христова, Спас на Крови. Сейчас мама и Уля обогнут его и окажутся в Михайловском саду. Выкопают ямку, и Фекла закончит свой земной путь...
Но они останавливаются, и я слышу:
- У Него открыты глаза. Ты, наверное, не обращала внимания...
- И что? - Мама не любит разговоры о религии и начинает сердиться, я это чувствую. "У Него"... Это Уля о Распятом, о Христе. Хм... Я тоже никогда не обращал внимания.
- Там, где теперь крест, - там взорвалась бомба под ногами Александра II... А где стоим мы с тобою... Здесь стояла Софья Перовская. Ее повесили.
- Ульяна... - Мама начинает говорить скрипучим, как несмазанное колесо, голосом. - И что, что?!
- Ничего. Совершился Промысел. Разве не понятно?
- Рыбный, что ли? - усмехается мама. Ее усмешка - скорее, ухмылка, и мне это неприятно. Мне мерзко это, и я ничего, ничего не могу с собою поделать...
- Божий, Нина. Идем.
- Тебя посадят. Рано или поздно. Остерегись! Я желаю тебе добра!
- И я - тебе. Оттого и говорю. Об этом. Ах, Нина, Нина... Никогда не поздно понять. И, поняв, стать другим.
- Ты... Ты сумасшедшая, вот и все! Что будет с Сергеем...
- Он искупит твои грехи. И грехи отца.
Они уходят. А мои бедные ноги приросли к плитам тротуара. Я не могу ими пошевелить... На душе скребут кошки (что за идиотская ассоциация?). И вдруг понимаю: не будет дня рождения. Нечто тяжелое и непоправимое стучится в нашу дверь. Возвращаюсь домой, из черной тарелки радио льются военные марши и песни времен Гражданской войны. Чеканный голос сообщает о нападении Финляндии. "На кого они замахнулись?!" - с трагическим пафосом произносит диктор, и я понимаю: война... И еще понимаю: новая командировка отца. Она связана с этим сообщением по радио, связана, вот и все! Кто бы не говорил...
Откуда такая уверенность, такой мрак? Не знаю... В дверях раздается омерзительно лающий звонок (отец давно собирался его заменить, но возражала Циля Моисеевна, звонок ей нравился). Открываю, в сумраке лестничной площадки (домоуправ экономит, лампочки самые ничтожные) несколько человек в штатском, один в форме.
- Вы Сергей Дерябин?
- Да, это я... - отвечаю с недоумением (а кошки уже не скребут - дерут по живому, и льется кровь), - а в чем дело, товарищ?
Он шагает в свет, и я узнаю начальника отдела, в котором служит отец. Капитан госбезопасности Чуцкаев. Он в штатском, в этом отделе чекисты не носят форму.
- Нина Степановна дома?
И я чувствую, как леденеет язык, как дубеет кожа лица и начинают прыгать губы. Я уже все понял. Они еще не сказали ни слова, а я догадался...
- Отец? - мне кажется, что я произношу это слово, но на самом деле я только мычу.
Чуцкаев молча кивает.
- И... Никакой надежды? - Господи, Господи, ну за что, за что...
Штатский слегка раздраженно подталкивает меня в прихожую:
- Мальчик, об этом не говорят на лестнице.
- Я вам не "мальчик", - бросаю отчужденно, он ежится, пожимает плечами.
- Ну, хорошо, хорошо, молодой человек!
Входим, появляется Циля Моисеевна, упирает руку в бок.
- Вы кто? Вы с работы? - У нее ужасающий местечковый акцент, мне почему-то становится стыдно. Чуцкаев с недоумением вглядывается в ее возбужденное лицо.
- Ихняя Фрекла, это кошачья дрянь, постоянно гадит в суп моего мужа! У него больные почки! Если вы не примете...
- Циля, Фекла сегодня умерла, - говорю равнодушно. - Ее понесли хоронить... Феклу, а не "Фреклу", чтобы вы себе знали.
У Чуцкаева на лице кинематограф чувств и мыслей - отнюдь не в мою пользу.
- Кота! - восклицает возмущенно... - Хоронить... кота? А где Степанида Ни... То есть - Нина Степановна? - Они вваливаются в нашу комнату и рассаживаются на стульях, на диване, снимая, впрочем, свои ушанки.
- Вот что, друг мой... - начинает штатский. - Мы пришли сообщить, что капитан госбезопасности Алексей Иванович Дерябин погиб при выполнении... косит глазом на остальных, второй штатский, круглолицый, краснощекий, кивает: "Скажи, как есть. Они ведь свои, чего там..." И первый продолжает мятым голосом: - При... Он, значит, выполнял и выполнил, ты не сомневайся ни на минуту! Ответственное задание Советского правительства. Вот так...
- У нас есть другое? Ну - правительство? - Меня несет, они мне все не нравятся, горе от потери отца я еще не сознал. - Что вы напираете о том, что оно советское?
- Мы не напираем... - вкрадчиво произносит румяный. - Это такая формула. Официальная. И второе: тебя не научили? Нельзя говорить: "напираете о том". Уж сказал бы: "на то". Понял?
Бешенство захлестывает меня. Чего они приперлись? Что им нужно? Хорошо, что нет матери. И я кричу:
- Задание?! Задание, говорите вы? Я догадался! Я не дурак! Отец уехал на Белоостров, на границу! Он там погиб, там?
Они долго молчат, переглядываются, наконец Чуцкаев тихо говорит:
- Хорошо. Но об этом ты не должен говорить никому, ты понял? Сейчас в память об Алексее мы доверили тебе, будущему чекисту, государственную тайну. И ты не вздумай наше доверие не оправдать! Это преступление, я не шучу!
Я понимаю, что он не шутит, что моя догадка, возникшая из ниоткуда, есть первый, очень серьезный удар, и не только по психике, тем более что уже через час я узнаю все, до конца, и этот осколок жутковатой политики будет кровить во мне всю оставшуюся жизнь...
Возвратились мама и Ульяна, услышав страшную весть, завыли в голос, я и предположить такого не мог. Мама? Как некая сказочная бабка? Видимо, я еще не понимал, что отец не вернется. Формальные слова не обретали смысла, не становились им.
- Вам и мальчику до совершеннолетия будет назначена пенсия.
Они торжественно уходят, Уля подает маме рюмку с валерианкой и таблетку.
- Идем ко мне, Нина, и пойми: не ты первая, не ты и последняя...
- Да какое мне дело до всех! - кричит мать дурным голосом, - какое мне дело! Нет Алексея, его нет, а не кого-то, ты понимаешь?
Они разговаривают в нянечкиной комнате, из-за дверей долетают их возбужденные голоса.
- Уля, ты ведь ненавидишь Советы, признайся! - Это мама.
- Ненавижу? - Какой спокойный голос у няньки, как медленно произносит она слова. - Оставьте, Нина Степановна. Советы уничтожили моих близких, мою прежнюю жизнь, мою Россию, наконец. Вы ведь все знаете, я ничего не скрыла.
- Не скрыла, - эхом отзывается мать. - Не скрою и я. Я не могла воспрепятствовать Алеше, не могла...
- Но вы... догадывались - зачем он идет?
- Да. Господи... Мне надо было... Нам надо было убежать. Уехать на край света. Надо было все объяснить Алексею! Все, что я поняла. Пусть только что, пусть недавно. Но я поняла... О себе надо думать!
- Глупости... - грустно говорит Уля. - Они бы нашли. Они всех находят. Знаешь, Нина, потеря велика. Но чего бы ни хотели... эти, и сам Алексей история идет туда, куда и должна. События можно ускорить, но изменить, кардинально, - нельзя! Вот, началась война с финнами, Аня Танеева1 там, у них, мне так жаль ее, что теперь будет, что...
И вдруг я понимаю отчетливо-отчетливо (не из мальчишеского духа противоречия - прозрачно-ясно): отец причастен к началу этой войны. Она началась потому, что он, отец, выполнил "особое задание правительства". И это значит...
- По радио сказали, что белофинны убили пятерых наших пограничников, Уля хмыкает. - Ваших, конечно. Это серьезный повод для войны, Нина. Но есть и причина: слишком близка к Петербургу граница - с точки зрения Советов. Легко убежать тем, кто обязан сгнить. По-моему - понятно...
Я прижимаюсь к узенькой-узенькой щелочке в дверях (эти двери никогда не закрываются плотно, но мама всегда говорит, что из-за этого недостатка ей легче прислушиваться к моему дыханию), я вижу растерянное, заплаканное лицо, расширившиеся, наполненные вселенским ужасом глаза. И, роняя слово за словом, будто с трудом выплевывая вишневые косточки от варенья, она произносит: "Уж... не думаешь ли... ты... что пограничники... погибли... убиты... из-за..." Она не договаривает, но Ульяна, видимо, понимает смысл. И кивает. Этот беспощадный, страшный смысл понимаю и я. Молча ухожу из нашей прихожей в свою комнату. Окно. Хорошо бы его открыть, на зиму наплевать, встать на подоконник и - головой вниз. Сын не должен знать об отце то, что теперь знаю я...
Приходят гости, у всех отсутствующие лица, никакого веселья, все уже знают: началась война, погиб отец. Приятельница матери, Марья Ивановна Фролова, жена бригадного комиссара, рыдает на плече Ульяны: "Петра вызывали сегодня утром, он уехал. На фронт..."
И, как всегда, они поют протяжные, выворачивающие душу песни, когда же Марья Ивановна затягивает (после длинной рюмки) густым мужским басом "По долинам и по взгорьям", мы с Улей переглядываемся и тихо выходим.
- Ты слышал, о чем мы говорили? С мамой?
Молча киваю.
- Что ж... На все воля Божья, Серж. Теперь ты стал взрослым и имеешь право знать. Погуляем?
Мы выходим на заснеженную улицу. Пусть она будет сегодня, специально для нас, Большой Конюшенной, но не Желябова. Я знаю, что сделал Желябов. Прикинулся столяром, поступил в Зимний, оборудовал мастерскую под столовой царя Александра II и наполнил ее динамитом. И взорвал. Но царю повезло...
И мы идем сквозь метель и снежные хлопья, они ложатся на лицо холодным покровом, словно напоминая о случившемся. Холод смерти...
Мерцают фонари, мы выходим к Мойке, где-то там, далеко-далеко, стоит дворец князя Юсупова, там погиб последний защитник государя, Распутин. И, словно угадывая мои мысли, Ульяна говорит: "Помнишь, я когда-то рассказывала тебе об этом человеке? Если бы он остался жив - сегодня царствовал бы Алексей Николаевич и был бы, наверное, жив твой отец..."
Она говорит, что Распутина убил племянник государя, и еще три вполне уважаемых человека. Они хотели помочь царю, избавить его от напасти, а на самом деле свели в могилу...
- Ты помнишь, как в тридцать четвертом убили этого негодяя в Смольном?
Уля имеет в виду трагическую смерть Сергея Кирова. Впрочем, сейчас она мне уже не кажется такой трагической...
- История - живой, мыслящий организм. Когда тупицы пытаются ей помочь или - тем более - поправить, - она кроваво огрызается, мальчик, и гибнет много-много людей...
В прошлое возвращаться тяжело. Не потому, что становишься старше и понимаешь все отчетливее, все тяжелее: не так жил, не так поступил, не так думал... А потому, что занавес задернулся и скрыл безвозвратно любимых и близких, друзей, и могильные холмики все множатся и множатся, не оставляя ни малейшей надежды под старым, изношенным, словно ситцевое одеяло, небом.
Но ведь Новое Небо взойдет не над всеми.
Похороны отца состоялись в серый будний день. Падал мелкий, похожий на заледеневший дождь, снежок, покрывая плечи и шапки полупрозрачным хрустящим налетом, гроб с телом привезли в автобусе с красно-черной лентой по бортам, все стояли молча, хмуро, я впервые увидел товарищей отца разом, вместе; в своих серых пальто, сапогах и кепках они смотрелись, словно дети из приюта или близнецы-братья, собравшиеся вдруг у родительского дома. Лиц я не различал, иногда шелестели голоса, будто шум воды из крана на кухне, я вдруг подумал, что их и в самом деле трудно отличить друг от друга, и сказал об этом Ульяне. Она повела плечом (это означало крайнюю степень раздражения) и ответила с уничтожающей усмешкой:
- В этом смысл их работы; и вообще - чем больше мы будем похожи друг на друга, тем скорее все кончится!
Странная фраза, мне показалось, что Ульяна не в себе.
Сели чинно, автобус тронулся; повернули на 25 Октября, потом на 3 Июля (сейчас, когда память возвращает в это недавнее прошлое, я думаю не о главном, увы... Вот и теперь: что за названия, право... Что за неумолимое стремление разрыть до основанья); остальные "новые" имена несчастных улиц угасли безвозвратно. Сейчас я помню только настоящие названия: Сенная, Забалканский, черные тени на тротуарах, поворот на Митрофаниевскую и - вот он, последний приют...
- Ты знаешь, почему папу хоронят именно здесь? - спрашивает Уля.
- Нет. - Откуда мне знать? Нелепый вопрос...
- Алексей Иванович любил "Петербургские трущобы", Крестовского. Однажды он в шутку попросил меня и маму похоронить его, если что, на этом кладбище...
- Что значит "если что"? Уля, я все равно ничего не понял. Гроб откроют?
- Гроб не откроют. Нам незачем знать, что в этом гробу. - В ее голосе звучат металлические нотки, я никогда прежде не слышал таких.
- Но... Как же? А... проститься? А... разве не папа... там? - Я все еще дитя...
- Я не знаю. Незачем, - повторяет угрюмо.
Звучит похоронный марш, его выдувают штатские, они ежатся от мороза, и звуки плывут, плывут... Невероятно... Военных хоронит военный оркестр, я видел не раз. Что-то не так...
И речей не произносят. Почему?
Звучит Интернационал, гроб медленно исчезает в черном провале. Мгновенно дюжие могильщики забрасывают яму и выравнивают холмик.
- Так хоронили когда-то добровольно ушедших... - Ульяна стискивает виски. - Идем. Да-а... - Оглядывается. - Здесь, на Митрофаниевском, происходили важные события в романе Крестовского. Живого человека зарыли, понимаешь?
Ничего не понимаю... Ведь живого отца... зарыть никак не могли? Что за чушь...
- А "если что", мальчик, - это смерть, понимаешь?
Это я понимаю. В автобус не хочется. Ульяна говорит, что мы доберемся на трамвае, мать кивает, автобус выезжает за красивые каменные ворота. Все. Перевернута страница. Сколько их еще осталось в книге жизни?
Молча трясемся в лязгающем трамвае. Уля безразлично смотрит в окно.
- По этому проспекту шла гвардия, - вдруг говорит, не поворачивая головы.
- Ка... какая? - нелепо спрашиваю, уже догадываясь. В Красной армии никакой "гвардии" нет.
- Императорская, - смотрит с усмешкой. - Там... - повела рукой, - в конце проспекта стоят Триумфальные ворота. Гвардия - это всегда триумф, слава. Войска подавили восстание в Польше и выиграли войну с Персией. Как хорошо...
- Восстание против царя? В 1830 году, - обнаруживаю я исторические познания.
- Да. Чернь поднялась, ее раздавили.
- И Польша - не у нас? Так? Именно из-за того, что "раздавили" чернь?
- Ну... Советы пытались Речь Посполитую вернуть в двадцатом, да разве можно сравнить полководцев императора с подпоручиком Семеновского полка1, который только и умел, что портить девок и домогаться баб, стрелять в спину. Подонок, мразь... - Ее голос звучит непримиримо, зло.
- Уля, так говорить нельзя. Ты сильно рискуешь.
- Я ведь тебе говорю. А ты меня не выдашь. - Знакомые слова.
И вдруг я понимаю, впервые в жизни, остро и беспощадно: наша домработница, нянечка - она ведь совсем не из деревни, как это всегда мне внушалось. Тайна - вот что скрывается за ее странными, беспощадными словами. Эту тайну надо раскрыть. Хорошо бы... Возвращаемся домой, стол уже накрыт: водка, селедка с луком, вареная картошка и черный хлеб. Мама переглядывается с Улей.
- Ему нельзя... - Взгляд в мою сторону. - Ребенок.
- Ничего, - кивает Ульяна, - когда-то надобно и начинать.
Она всегда произносит: "надобно". И никогда - "надо". Я спросил ее однажды - почему? Ответила с усмешкой: "Надобно - это уважительно, совестливо. А "надо" - революционный клич, гадость. Можешь не соглашаться..."
Мне ставят рюмку и наливают с полпальца белой, дурно пахнущей жидкости. Никогда впоследствии не привык я к водке и не пил ее.
- А почему нет товарищей папы? Начальства? - Мой вопрос звучит вызывающе глупо, в какой-то момент я и сам это понимаю и пытаюсь исправить неловкость. - Ладно. Папа - наш близкий, дорогой человек. А для них он только знакомый.
Ульяна встает:
- Извини, Нина, я не могу иначе.
- Но... - В глазах мамы испуг. - Алексей ведь не верил в Бога?
Я не сразу понимаю потаенный смысл разговора. При чем здесь Бог?
- Не верил, - нянечка соглашается. - Но ведь больной нуждается во враче, а не здоровый... - И, странно подобравшись, с потухшим вдруг взглядом, начинает: - Со святыми упоко-ой...
Мать летит к дверям, тщательно их прикрывает, виновато смотрит:
- Циля... Или узбек этот... Извини.
Ульяна между тем выводит истово:
- Сам Един еси бессмертный сотворивый и создавый челове-е-ека...
Никогда прежде не слышал я ни этих слов, ни этой мелодии, она завораживает, проникает в душу, сердце, заставляет... Что же она заставляет? Не знаю... Я только чувствую, что становлюсь другим.
Когда выпита водка (нетронутая закуска так и осталась на столе), мама тихо спрашивает:
- Новый год... Ты останешься с нами? Сергей?
- Это глупости, - вступает Ульяна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Одеваюсь и "крадче" (словечко нашей школьной уборщицы) устремляюсь следом. Они идут торопливо, молча и вдруг сворачивают во двор направо. Я знаю этот путь, Уля мне показывала. Этой кривой дорожкой убегали от филеров Охранного "рэвольцьионэры" (когда Ульяна произносит это слово - у нее каменеет лицо и исчезают глаза). Я не отстаю, иду шагах в десяти позади, но они, верно, думают о своем и меня не замечают.
Набережная, на другой стороне, за прозрачным парапетом - храм Воскресения Христова, Спас на Крови. Сейчас мама и Уля обогнут его и окажутся в Михайловском саду. Выкопают ямку, и Фекла закончит свой земной путь...
Но они останавливаются, и я слышу:
- У Него открыты глаза. Ты, наверное, не обращала внимания...
- И что? - Мама не любит разговоры о религии и начинает сердиться, я это чувствую. "У Него"... Это Уля о Распятом, о Христе. Хм... Я тоже никогда не обращал внимания.
- Там, где теперь крест, - там взорвалась бомба под ногами Александра II... А где стоим мы с тобою... Здесь стояла Софья Перовская. Ее повесили.
- Ульяна... - Мама начинает говорить скрипучим, как несмазанное колесо, голосом. - И что, что?!
- Ничего. Совершился Промысел. Разве не понятно?
- Рыбный, что ли? - усмехается мама. Ее усмешка - скорее, ухмылка, и мне это неприятно. Мне мерзко это, и я ничего, ничего не могу с собою поделать...
- Божий, Нина. Идем.
- Тебя посадят. Рано или поздно. Остерегись! Я желаю тебе добра!
- И я - тебе. Оттого и говорю. Об этом. Ах, Нина, Нина... Никогда не поздно понять. И, поняв, стать другим.
- Ты... Ты сумасшедшая, вот и все! Что будет с Сергеем...
- Он искупит твои грехи. И грехи отца.
Они уходят. А мои бедные ноги приросли к плитам тротуара. Я не могу ими пошевелить... На душе скребут кошки (что за идиотская ассоциация?). И вдруг понимаю: не будет дня рождения. Нечто тяжелое и непоправимое стучится в нашу дверь. Возвращаюсь домой, из черной тарелки радио льются военные марши и песни времен Гражданской войны. Чеканный голос сообщает о нападении Финляндии. "На кого они замахнулись?!" - с трагическим пафосом произносит диктор, и я понимаю: война... И еще понимаю: новая командировка отца. Она связана с этим сообщением по радио, связана, вот и все! Кто бы не говорил...
Откуда такая уверенность, такой мрак? Не знаю... В дверях раздается омерзительно лающий звонок (отец давно собирался его заменить, но возражала Циля Моисеевна, звонок ей нравился). Открываю, в сумраке лестничной площадки (домоуправ экономит, лампочки самые ничтожные) несколько человек в штатском, один в форме.
- Вы Сергей Дерябин?
- Да, это я... - отвечаю с недоумением (а кошки уже не скребут - дерут по живому, и льется кровь), - а в чем дело, товарищ?
Он шагает в свет, и я узнаю начальника отдела, в котором служит отец. Капитан госбезопасности Чуцкаев. Он в штатском, в этом отделе чекисты не носят форму.
- Нина Степановна дома?
И я чувствую, как леденеет язык, как дубеет кожа лица и начинают прыгать губы. Я уже все понял. Они еще не сказали ни слова, а я догадался...
- Отец? - мне кажется, что я произношу это слово, но на самом деле я только мычу.
Чуцкаев молча кивает.
- И... Никакой надежды? - Господи, Господи, ну за что, за что...
Штатский слегка раздраженно подталкивает меня в прихожую:
- Мальчик, об этом не говорят на лестнице.
- Я вам не "мальчик", - бросаю отчужденно, он ежится, пожимает плечами.
- Ну, хорошо, хорошо, молодой человек!
Входим, появляется Циля Моисеевна, упирает руку в бок.
- Вы кто? Вы с работы? - У нее ужасающий местечковый акцент, мне почему-то становится стыдно. Чуцкаев с недоумением вглядывается в ее возбужденное лицо.
- Ихняя Фрекла, это кошачья дрянь, постоянно гадит в суп моего мужа! У него больные почки! Если вы не примете...
- Циля, Фекла сегодня умерла, - говорю равнодушно. - Ее понесли хоронить... Феклу, а не "Фреклу", чтобы вы себе знали.
У Чуцкаева на лице кинематограф чувств и мыслей - отнюдь не в мою пользу.
- Кота! - восклицает возмущенно... - Хоронить... кота? А где Степанида Ни... То есть - Нина Степановна? - Они вваливаются в нашу комнату и рассаживаются на стульях, на диване, снимая, впрочем, свои ушанки.
- Вот что, друг мой... - начинает штатский. - Мы пришли сообщить, что капитан госбезопасности Алексей Иванович Дерябин погиб при выполнении... косит глазом на остальных, второй штатский, круглолицый, краснощекий, кивает: "Скажи, как есть. Они ведь свои, чего там..." И первый продолжает мятым голосом: - При... Он, значит, выполнял и выполнил, ты не сомневайся ни на минуту! Ответственное задание Советского правительства. Вот так...
- У нас есть другое? Ну - правительство? - Меня несет, они мне все не нравятся, горе от потери отца я еще не сознал. - Что вы напираете о том, что оно советское?
- Мы не напираем... - вкрадчиво произносит румяный. - Это такая формула. Официальная. И второе: тебя не научили? Нельзя говорить: "напираете о том". Уж сказал бы: "на то". Понял?
Бешенство захлестывает меня. Чего они приперлись? Что им нужно? Хорошо, что нет матери. И я кричу:
- Задание?! Задание, говорите вы? Я догадался! Я не дурак! Отец уехал на Белоостров, на границу! Он там погиб, там?
Они долго молчат, переглядываются, наконец Чуцкаев тихо говорит:
- Хорошо. Но об этом ты не должен говорить никому, ты понял? Сейчас в память об Алексее мы доверили тебе, будущему чекисту, государственную тайну. И ты не вздумай наше доверие не оправдать! Это преступление, я не шучу!
Я понимаю, что он не шутит, что моя догадка, возникшая из ниоткуда, есть первый, очень серьезный удар, и не только по психике, тем более что уже через час я узнаю все, до конца, и этот осколок жутковатой политики будет кровить во мне всю оставшуюся жизнь...
Возвратились мама и Ульяна, услышав страшную весть, завыли в голос, я и предположить такого не мог. Мама? Как некая сказочная бабка? Видимо, я еще не понимал, что отец не вернется. Формальные слова не обретали смысла, не становились им.
- Вам и мальчику до совершеннолетия будет назначена пенсия.
Они торжественно уходят, Уля подает маме рюмку с валерианкой и таблетку.
- Идем ко мне, Нина, и пойми: не ты первая, не ты и последняя...
- Да какое мне дело до всех! - кричит мать дурным голосом, - какое мне дело! Нет Алексея, его нет, а не кого-то, ты понимаешь?
Они разговаривают в нянечкиной комнате, из-за дверей долетают их возбужденные голоса.
- Уля, ты ведь ненавидишь Советы, признайся! - Это мама.
- Ненавижу? - Какой спокойный голос у няньки, как медленно произносит она слова. - Оставьте, Нина Степановна. Советы уничтожили моих близких, мою прежнюю жизнь, мою Россию, наконец. Вы ведь все знаете, я ничего не скрыла.
- Не скрыла, - эхом отзывается мать. - Не скрою и я. Я не могла воспрепятствовать Алеше, не могла...
- Но вы... догадывались - зачем он идет?
- Да. Господи... Мне надо было... Нам надо было убежать. Уехать на край света. Надо было все объяснить Алексею! Все, что я поняла. Пусть только что, пусть недавно. Но я поняла... О себе надо думать!
- Глупости... - грустно говорит Уля. - Они бы нашли. Они всех находят. Знаешь, Нина, потеря велика. Но чего бы ни хотели... эти, и сам Алексей история идет туда, куда и должна. События можно ускорить, но изменить, кардинально, - нельзя! Вот, началась война с финнами, Аня Танеева1 там, у них, мне так жаль ее, что теперь будет, что...
И вдруг я понимаю отчетливо-отчетливо (не из мальчишеского духа противоречия - прозрачно-ясно): отец причастен к началу этой войны. Она началась потому, что он, отец, выполнил "особое задание правительства". И это значит...
- По радио сказали, что белофинны убили пятерых наших пограничников, Уля хмыкает. - Ваших, конечно. Это серьезный повод для войны, Нина. Но есть и причина: слишком близка к Петербургу граница - с точки зрения Советов. Легко убежать тем, кто обязан сгнить. По-моему - понятно...
Я прижимаюсь к узенькой-узенькой щелочке в дверях (эти двери никогда не закрываются плотно, но мама всегда говорит, что из-за этого недостатка ей легче прислушиваться к моему дыханию), я вижу растерянное, заплаканное лицо, расширившиеся, наполненные вселенским ужасом глаза. И, роняя слово за словом, будто с трудом выплевывая вишневые косточки от варенья, она произносит: "Уж... не думаешь ли... ты... что пограничники... погибли... убиты... из-за..." Она не договаривает, но Ульяна, видимо, понимает смысл. И кивает. Этот беспощадный, страшный смысл понимаю и я. Молча ухожу из нашей прихожей в свою комнату. Окно. Хорошо бы его открыть, на зиму наплевать, встать на подоконник и - головой вниз. Сын не должен знать об отце то, что теперь знаю я...
Приходят гости, у всех отсутствующие лица, никакого веселья, все уже знают: началась война, погиб отец. Приятельница матери, Марья Ивановна Фролова, жена бригадного комиссара, рыдает на плече Ульяны: "Петра вызывали сегодня утром, он уехал. На фронт..."
И, как всегда, они поют протяжные, выворачивающие душу песни, когда же Марья Ивановна затягивает (после длинной рюмки) густым мужским басом "По долинам и по взгорьям", мы с Улей переглядываемся и тихо выходим.
- Ты слышал, о чем мы говорили? С мамой?
Молча киваю.
- Что ж... На все воля Божья, Серж. Теперь ты стал взрослым и имеешь право знать. Погуляем?
Мы выходим на заснеженную улицу. Пусть она будет сегодня, специально для нас, Большой Конюшенной, но не Желябова. Я знаю, что сделал Желябов. Прикинулся столяром, поступил в Зимний, оборудовал мастерскую под столовой царя Александра II и наполнил ее динамитом. И взорвал. Но царю повезло...
И мы идем сквозь метель и снежные хлопья, они ложатся на лицо холодным покровом, словно напоминая о случившемся. Холод смерти...
Мерцают фонари, мы выходим к Мойке, где-то там, далеко-далеко, стоит дворец князя Юсупова, там погиб последний защитник государя, Распутин. И, словно угадывая мои мысли, Ульяна говорит: "Помнишь, я когда-то рассказывала тебе об этом человеке? Если бы он остался жив - сегодня царствовал бы Алексей Николаевич и был бы, наверное, жив твой отец..."
Она говорит, что Распутина убил племянник государя, и еще три вполне уважаемых человека. Они хотели помочь царю, избавить его от напасти, а на самом деле свели в могилу...
- Ты помнишь, как в тридцать четвертом убили этого негодяя в Смольном?
Уля имеет в виду трагическую смерть Сергея Кирова. Впрочем, сейчас она мне уже не кажется такой трагической...
- История - живой, мыслящий организм. Когда тупицы пытаются ей помочь или - тем более - поправить, - она кроваво огрызается, мальчик, и гибнет много-много людей...
В прошлое возвращаться тяжело. Не потому, что становишься старше и понимаешь все отчетливее, все тяжелее: не так жил, не так поступил, не так думал... А потому, что занавес задернулся и скрыл безвозвратно любимых и близких, друзей, и могильные холмики все множатся и множатся, не оставляя ни малейшей надежды под старым, изношенным, словно ситцевое одеяло, небом.
Но ведь Новое Небо взойдет не над всеми.
Похороны отца состоялись в серый будний день. Падал мелкий, похожий на заледеневший дождь, снежок, покрывая плечи и шапки полупрозрачным хрустящим налетом, гроб с телом привезли в автобусе с красно-черной лентой по бортам, все стояли молча, хмуро, я впервые увидел товарищей отца разом, вместе; в своих серых пальто, сапогах и кепках они смотрелись, словно дети из приюта или близнецы-братья, собравшиеся вдруг у родительского дома. Лиц я не различал, иногда шелестели голоса, будто шум воды из крана на кухне, я вдруг подумал, что их и в самом деле трудно отличить друг от друга, и сказал об этом Ульяне. Она повела плечом (это означало крайнюю степень раздражения) и ответила с уничтожающей усмешкой:
- В этом смысл их работы; и вообще - чем больше мы будем похожи друг на друга, тем скорее все кончится!
Странная фраза, мне показалось, что Ульяна не в себе.
Сели чинно, автобус тронулся; повернули на 25 Октября, потом на 3 Июля (сейчас, когда память возвращает в это недавнее прошлое, я думаю не о главном, увы... Вот и теперь: что за названия, право... Что за неумолимое стремление разрыть до основанья); остальные "новые" имена несчастных улиц угасли безвозвратно. Сейчас я помню только настоящие названия: Сенная, Забалканский, черные тени на тротуарах, поворот на Митрофаниевскую и - вот он, последний приют...
- Ты знаешь, почему папу хоронят именно здесь? - спрашивает Уля.
- Нет. - Откуда мне знать? Нелепый вопрос...
- Алексей Иванович любил "Петербургские трущобы", Крестовского. Однажды он в шутку попросил меня и маму похоронить его, если что, на этом кладбище...
- Что значит "если что"? Уля, я все равно ничего не понял. Гроб откроют?
- Гроб не откроют. Нам незачем знать, что в этом гробу. - В ее голосе звучат металлические нотки, я никогда прежде не слышал таких.
- Но... Как же? А... проститься? А... разве не папа... там? - Я все еще дитя...
- Я не знаю. Незачем, - повторяет угрюмо.
Звучит похоронный марш, его выдувают штатские, они ежатся от мороза, и звуки плывут, плывут... Невероятно... Военных хоронит военный оркестр, я видел не раз. Что-то не так...
И речей не произносят. Почему?
Звучит Интернационал, гроб медленно исчезает в черном провале. Мгновенно дюжие могильщики забрасывают яму и выравнивают холмик.
- Так хоронили когда-то добровольно ушедших... - Ульяна стискивает виски. - Идем. Да-а... - Оглядывается. - Здесь, на Митрофаниевском, происходили важные события в романе Крестовского. Живого человека зарыли, понимаешь?
Ничего не понимаю... Ведь живого отца... зарыть никак не могли? Что за чушь...
- А "если что", мальчик, - это смерть, понимаешь?
Это я понимаю. В автобус не хочется. Ульяна говорит, что мы доберемся на трамвае, мать кивает, автобус выезжает за красивые каменные ворота. Все. Перевернута страница. Сколько их еще осталось в книге жизни?
Молча трясемся в лязгающем трамвае. Уля безразлично смотрит в окно.
- По этому проспекту шла гвардия, - вдруг говорит, не поворачивая головы.
- Ка... какая? - нелепо спрашиваю, уже догадываясь. В Красной армии никакой "гвардии" нет.
- Императорская, - смотрит с усмешкой. - Там... - повела рукой, - в конце проспекта стоят Триумфальные ворота. Гвардия - это всегда триумф, слава. Войска подавили восстание в Польше и выиграли войну с Персией. Как хорошо...
- Восстание против царя? В 1830 году, - обнаруживаю я исторические познания.
- Да. Чернь поднялась, ее раздавили.
- И Польша - не у нас? Так? Именно из-за того, что "раздавили" чернь?
- Ну... Советы пытались Речь Посполитую вернуть в двадцатом, да разве можно сравнить полководцев императора с подпоручиком Семеновского полка1, который только и умел, что портить девок и домогаться баб, стрелять в спину. Подонок, мразь... - Ее голос звучит непримиримо, зло.
- Уля, так говорить нельзя. Ты сильно рискуешь.
- Я ведь тебе говорю. А ты меня не выдашь. - Знакомые слова.
И вдруг я понимаю, впервые в жизни, остро и беспощадно: наша домработница, нянечка - она ведь совсем не из деревни, как это всегда мне внушалось. Тайна - вот что скрывается за ее странными, беспощадными словами. Эту тайну надо раскрыть. Хорошо бы... Возвращаемся домой, стол уже накрыт: водка, селедка с луком, вареная картошка и черный хлеб. Мама переглядывается с Улей.
- Ему нельзя... - Взгляд в мою сторону. - Ребенок.
- Ничего, - кивает Ульяна, - когда-то надобно и начинать.
Она всегда произносит: "надобно". И никогда - "надо". Я спросил ее однажды - почему? Ответила с усмешкой: "Надобно - это уважительно, совестливо. А "надо" - революционный клич, гадость. Можешь не соглашаться..."
Мне ставят рюмку и наливают с полпальца белой, дурно пахнущей жидкости. Никогда впоследствии не привык я к водке и не пил ее.
- А почему нет товарищей папы? Начальства? - Мой вопрос звучит вызывающе глупо, в какой-то момент я и сам это понимаю и пытаюсь исправить неловкость. - Ладно. Папа - наш близкий, дорогой человек. А для них он только знакомый.
Ульяна встает:
- Извини, Нина, я не могу иначе.
- Но... - В глазах мамы испуг. - Алексей ведь не верил в Бога?
Я не сразу понимаю потаенный смысл разговора. При чем здесь Бог?
- Не верил, - нянечка соглашается. - Но ведь больной нуждается во враче, а не здоровый... - И, странно подобравшись, с потухшим вдруг взглядом, начинает: - Со святыми упоко-ой...
Мать летит к дверям, тщательно их прикрывает, виновато смотрит:
- Циля... Или узбек этот... Извини.
Ульяна между тем выводит истово:
- Сам Един еси бессмертный сотворивый и создавый челове-е-ека...
Никогда прежде не слышал я ни этих слов, ни этой мелодии, она завораживает, проникает в душу, сердце, заставляет... Что же она заставляет? Не знаю... Я только чувствую, что становлюсь другим.
Когда выпита водка (нетронутая закуска так и осталась на столе), мама тихо спрашивает:
- Новый год... Ты останешься с нами? Сергей?
- Это глупости, - вступает Ульяна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62