А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Эржи смотрела, смотрела на нее, а потом сказала, вернее, выкрикнула, так что сестра даже подбежала к ней: «Луизочка, ваша маменька была ангел. Слышите? Ангел! Потому-то и улетела она из этого ужасного дома…»
Виола стала тянуть Луизу из палаты, а она шла, испуганная, ничего не понимая. Мамино лицо вдруг словно раздвоилось: одно лицо, нарисованное отцом, было холодным, ускользающим и злым, другое, увиденное глазами Эржи, было хорошее, доброе. Виола бежала с нею по коридору, их шаги гулко отдавались под сводами.
Всего лучшего, Медери, развлекайся! Довольно с меня вашего бала!…
Никто не обратил на нее внимания, когда она пробиралась к выходу. Гремела музыка, с галереи опять посыпались конфетти и ленты серпантина. Смех сопровождал ее, как дым сопровождает поезд.

V
Маска не верит в предсказания, она предпочитает сама рассказать Кристи о своем прошлом. – Мы узнаем, что некогда жили в одном дворе четыре феи: три куста жасмина и бабушка

– Я, конечно, пошутила, – сказала Маска. – В школе ведь тебя учили, что по руке человека нельзя узнать ни настоящего, ни прошлого, ни будущего. О себе и о своей жизни человек может рассказать только сам, если, конечно, захочет, и будущее тоже нельзя предсказать, в лучшем случае о нем можно грезить, представлять его себе или строить его по намеченному заранее плану, как это делали великие люди. Ты читала «И все-таки она вертится!» Йокаи? Йокаи Мор (1821 – 1904) – классик венгерской литературы. Роман «И все-таки она вертится!» посвящен борьбе прогрессивных людей Венгрии против феодализма в начале XIX века.

Ну вот примерно так.
Нет, нет, я просто пошутила, когда сказала: «Погадай мне!» Даже если бы ты попыталась сделать это, я все равно не поверила бы твоим словам, я верю только тому, что было в действительности, да самой себе. Только я могу знать, что происходило со мной в прошлом, точно так же, как только я знаю доподлинно, что же, собственно, есть у меня в настоящем. Ну, а будущее – оно тоже показало уже свое лицо, сверкнуло, словно солнышко из-за туч. Будет гораздо спокойней и разумнее, если не ты будешь мне предсказывать что-то, а я сама расскажу тебе, что было, что есть и что будет…
Какие красивые у тебя косы, тяжелые, черные!
У меня в детстве волосы были вьющиеся и густые-густые. Мама коротко подстригала меня под мальчика, ей некогда было расчесывать мне волосы да заплетать косы, очень уж рано приходилось ей отправляться на фабрику – она работала вместе с бабушкой. Когда я была маленькая, не было еще ни фабричных яслей, ни детских садов, выросла я во дворе да на улице, обедала у соседей – вместе с внуками тети Шаркань. Мама и бабушка добирались с фабрики домой лишь под вечер, но я все-таки никогда не бывала одна, вечно болталась у кого-нибудь из соседей… В нашем дворе росли три куста жасмина, я очень их любила. Мне тогда каждое дерево казалось заколдованным человеком: орехи и дубы были мужчины, а топольки и плодовые деревья – женщины или молодые девушки, которые танцуют и кружатся при свете луны…
Мы жили в самом конце улицы Юллеи. Двор у нас был безобразный, и двери всех квартир выходили во двор. Наша единственная комната тоже была никудышная, сырая, пропитанная запахом селитры, темная – на лучшую не хватало денег. Знаешь, когда человек растет в таком доме и в такой квартире, необходимо, чтобы он верил, будто жасминовые кусты – это феи. Ты ведь понимаешь, правда?
Однажды тетя Шаркань испекла коржики, и мне тоже перепало немножко. Они мне очень понравились, я так и проглотила их и в благодарность рассказала тете Шаркань, что кусты наши – это зачарованные девушки. Она высмеяла меня. С тех пор я об этом никому не говорила и только сама знала, что в доме у нас живут четыре феи: три жасминовых деревца и моя бабушка.
Моя бабушка!
Ни в нашей семье, ни в семье тетушки Шаркань не было мужчин.
Бабушка вышла замуж в четырнадцатом году, весной четырнадцатого. Первую мировую войну вы проходили, ты знаешь, что это был за год. К тому времени, как родилась моя мама, дедушка уже погиб на сербском фронте. А папа умер, когда мне не было еще и двух лет, лица его я не помню, никакой памяти от него не осталось, одна только свадебная фотография, да и на ней, по словам бабушки, он вышел не похожим на себя – никогда не был папа таким ухарем и весельчаком, как на той фотографии. Он развозил газеты и однажды на рассвете попал под грузовик вместе с велосипедом.
Муж тети Шаркань эмигрировал, и больше она о нем никогда не слыхала; сыновей у нее не было, только девочки. Словом, как я уже говорила, у нас и по соседству жили одни женщины, и это было не очень-то хорошо. Должны быть у людей и отцы и братья, и я всегда очень горевала, что у меня нет брата, раз уж нет папы.
Фабрика, где работала моя бабушка, мама и тетя Шаркань, была в Кишпеште Кишпешт – рабочий район Будапешта.

. Иногда мы, дети, к концу смены шли встречать старших. Я ходила главным образом из-за бабушки, потому что она весь долгий путь до дому рассказывала мне разные истории или отвечала на мои вопросы, один нелепее другого. В другое время ей было не до этого.
Когда бабушке приходилось заниматься мною, она никогда не уставала и не раздражалась, не то что мама. Мама тогда еще была очень молодая и тяжело переживала гибель мужа. А к бабушке, если не случалось у нее какой-нибудь важной работы, всегда можно было приставать с вопросами, и мне никогда не удавалось спросить у нее такое, на что она не могла бы ответить. Уже тогда, совсем еще маленькая, я чувствовала, что она умная и очень начитанная. И она отвечала на все мои вопросы, даже на такие, из-за которых другие взрослые сразу сердились и хмурились. Бабушка и научила меня тому, что детям надо отвечать на любые вопросы, о каких бы странных и даже внешне неприличных вещах они ни спрашивали.
Больше всего я любила слушать бабушкин рассказ о том, как она вышла замуж, да и сама бабушка говорила об этом охотнее всего. Я родилась в тридцать втором году, для меня тысяча девятьсот четырнадцатый год и начало первой мировой войны были почти такими же таинственными и далекими, как для вас времена Наполеона или Юлия Цезаря. Ты ведь знаешь, как это бывает: все, что происходит не сейчас, не при нашей жизни, а раньше, кажется невероятно далеким.
Необычным и интересным было уже то, что бабушка вышла замуж совсем старушкой, тридцати пяти лет от роду. В моем представлении невесты были молоды и прекрасны, они торжественно шествовали к венцу, и следом за ними вилась длинная фата. А бабушка вышла замуж тайком, родственники даже не знала ничего, она, как была в сереньком своем пальтишке, убежала в городскую управу, там их поженили, потом бросилась обратно в дом, где работала, и весь день ломала руки, не решаясь сказать хозяину, что уходит. В конце концов она так ничего и не сказала, оставила ему письмо и убежала.
Моя бабушка жила тогда в большом доме с балконом, который поддерживали птицы грифы, а позади дома был сад с бассейном. Она сунула письмо в щелочку хозяйской двери и выскользнула на улицу. Была зима, рассказывала она, настоящая суровая зима. Когда-то она много путешествовала со своими хозяевами, была в Скандинавии, видела, какая зима на севере, какой там ночами удивительно зеленый воздух, как сверкают сосульки и какой глубокий там снег, желтый, сверкающий. Но тогда, в январе четырнадцатого года, рассказывала бабушка, зима в Будапеште была гораздо красивее, чем даже в Швеции. Дедушка ждал ее на углу, он взял у нее из рук узел с вещами. Они шли по улице и пели, и хотя у бабушки катились из глаз слезы, – она так боялась своего прежнего хозяина! – она все-таки пела, потому что была счастлива, а слезы чуть не замерзали на лице. Тогда она впервые в жизни пела на улице.
Дедушка был маляр, и не такой уж молодой, ему было сорок лет; он работал в том самом доме, где жила бабушка, красил лестницу, там они и познакомились. Когда бабушка убежала с ним, это было для нее примерно таким же героическим подвигом, как если бы человек, не умеющий плавать, бросился в реку… может, все-таки и не потонет…
Бабушка…
Я любила ее гораздо больше, чем маму. Мама скоро ушла от нас, а меня оставила, бросила, как ненужного кутенка, потому что ее жених не хотел брать ее с ребенком. Она очень молодая еще была, моя мама, ей только двадцать второй год тогда пошел…
Однажды ночью я проснулась от маминого плача, она плакала и горько жаловалась… и я выслушала до конца все, что она говорила, – ты же знаешь, дети обычно просыпаются именно тогда, когда это меньше всего нужно. Я была совсем еще маленькая, но все же поняла совершенно отчетливо, о чем шла речь, и сердце мое чуть не разорвалось от страха, потому что я не знала, найдут ли они какой-нибудь выход. Но потом я успокоилась и уснула, потому что бабушка сказала, чтобы мама не тревожилась, оставила меня у нее и выходила бы себе замуж да жила бы счастливо, – и она поцеловала маму, и даже на колени к себе посадила на минутку, и мама сидела у нее на коленях – как сейчас вижу ее заплаканные глаза, длинные распущенные волосы. Для меня было как-то совершенно естественно, что бабушка держит ее на коленях – ведь мама ее дочь… А потом я заснула.
Бабушка понимала ее, но во мне осталась все-таки какая-то горечь, что-то такое, чего ребенок даже не может выразить словами: не годилось маме соглашаться, если ее брали только без меня, нужно было выбрать или дождаться такого мужа, который и меня принял бы вместе с нею. Знаешь, Цыганочка, с самого детства я готовлюсь к тому, чтобы стать мамой – чьей-нибудь мамой, неважно, будет ли этот ребенок моим собственным. И не только потому, что всегда любила тех, кто меньше меня, и мне никогда не надоедало укачивать соседских младенцев, но еще, я думаю, и из-за мамы тоже, из-за того, что она вот так поступилась мною, так могла отказаться от меня.
Наверное, странной была я девочкой, не правда ли, с этими короткими волосами да с мечтой стать когда-нибудь мамой. И еще с тайной о четырех феях, которые жили в нашем дворе, – о жасминовых кустах и бабушке…
Видишь, Цыганочка, я и без тебя знаю, что было!
Иногда я предпочла бы не помнить столько, а в другое время радуюсь этому, но больше радуюсь, чем печалюсь. Мне исполнилось двенадцать лет, когда умерла бабушка, и иногда мне хотелось бы начисто стереть этот день в памяти, но потом я беру себя в руки и думаю так: нельзя мне забыть, как и почему бабушка погибла, и она жила бы напрасно, если бы я позабыла о том, что с нею произошло. И вот иногда я сама себе рассказываю, повторяю про себя, как все было в тот последний день, когда я ее видела, теперь уж я не боюсь воспоминаний. Я не верю, Цыганочка, в то, что когда-то где-то каким-то образом еще увижу бабушку, я знаю, нигде уже нет ни тела ее, ни даже костей, но если я узнаю, что существует на свете что-то такое, на что она надеялась, о чем она думала, мечтала когда-то, то в голову мне приходит: все-таки она существует – существует в том, что прекрасно, в том, чего мы достигли…
Стояла осень, осень сорок четвертого года, чудесный теплый октябрь. За лето жасмин сильно разросся, а в нашей квартире жили чужие мужчина и женщина; они никогда не выходили на улицу и даже во двор, и о них ни в коем случае нельзя было никому рассказывать. Стояла непривычная, удивительно теплая осень, солнце пригревало. Я играла во дворе под кустами. Тетя Шаркань стирала тут же bj дворе, но я с ней не поздоровалась, потому что бабушка за неделю до того, как у нас появились незнакомцы, страшно разругалась с тетей Шаркань, и теперь мы не разговаривали. Бабушка поссорилась с ней нарочно, все обдумав заранее, она разработала эту ссору, словно какой-нибудь военный план, а когда все вышло, как и было задумано, проплакала целый вечер, так что у нее даже распухли глаза.
Я знала, что у нас поселятся чужие люди, бабушка сказала мне об этом. Она всегда мне все рассказывала и вообще держалась со мной так, словно я была большая, но зато и спрашивала как со взрослой «Если ты проговоришься, мы все погибнем», – сказала она тогда, а я знала, что такое смерть, ведь в те дни непрестанно бомбили. Я только с ужасом потрясла головой в знак того, что никому не скажу) – я хотела жить, хотела, чтобы все были живы.
В то лето воздушные налеты участились. Под нашим домом не было подвала, приходилось бегать в общие укрытия. Если тревога случалась ночью, мы брали с собой свои жалкие пожитки и еще маленькую подушечку для меня. Я всякий раз засыпала у бабушки на коленях, только и помню, как меня вели из дому, потом домой, но вот что было в убежище, не помню – бабушка даже во время самых страшных налетов убаюкивала меня своими рассказами, и голос ее и весь ее облик были сильнее того, что творилось снаружи. По-настоящему я боялась, только когда воздушная тревога случалась днем, потому что тогда мне приходилось отправляться в убежище с Шарканями, – бабушка была на фабрике.
Незадолго до появления у нас тех двоих – им нужно было скрываться, иначе их убили бы – бабушка сказала, что поссорится с тетей Шаркань, так как тетя Шаркань то и дело забегает к нам, а ей не следует знать, что мы живем не одни. И не то, чтобы мы ей не доверяли, но только тетя Шаркань не могла не посудачить: иной раз такое выпалит, что и сама не рада. Словом, пришлось обидеть ее, чтобы она перестала наведываться к нам. Бабушке это было тяжело до слез – ведь тетя Шаркань всегда была добра к нам, но бабушка подбадривала себя тем, что потом, когда все будет позади, она вымолит у нее прощение. Тетя Шаркань простит, ведь она такая добрая, да потом ведь она и сама признается, что не может держать язык за зубами.
Но бабушке так и не привелось попросить у тети Шаркань прощения: о том, что произошло, вместо нее рассказала я, и у тети Шаркань слезы катились градом на ее всегда накрахмаленный снежно-белый передник; потом она притянула меня к себе и стала гладить по голове. Тетя Шаркань была ужасно религиозная и загробный мир представляла так, будто сидят там ангелы, поют, играют да поджидают, когда прилетят на своих крылышках добродетельные души. Она и тогда сказала, заливаясь слезами: «Там, на небе, уж и ждут ее, бедняжку, с превеликою музыкой…»
Я сидела с ней рядом измученная и не плакала – еще долго-долго не могла я оплакивать бабушку, – смотрела на ослепительный каменный пол их кухни с отпечатавшимися на нем грязными и такими унылыми следами моих башмаков и думала о том, что теперь у меня и в самом деле нет никого на белом свете и что все-таки я не верю в загробный мир, потому что, если б он был, бабушка каким-нибудь образом уже давным-давно вернулась бы за мной и не осталась бы там без меня, несмотря на самую красивую музыку.
Итак, они поссорились. Бабушка чем-то очень обидела тетю Шаркань, та, жестоко уязвленная, повернулась и вышла, а бабушка со слезами постелила постель, потом вытащила полки из чулана и, приладив к ним занавески, разделила комнату надвое, чтобы, если кто заявится, ничего не увидел, кроме передней ее половины. За занавеской положили мешок с соломой, и там поселились мужчина да женщина, из-за которых бабушка погибла. Когда напали на их след, она успела прибежать домой и выпустить их из комнаты: женщине удалось перескочить через невысокий забор и скрыться, мужчине – нет. Бабушка уйти уже не смогла. Когда она выбежала за порог, там стояли люди, явившиеся за ней.
Все произошло быстро, почти без слов.
Один из полицейских, указав на меня, спросил: «Ваш ребенок?» – «Соседки», – ответила бабушка и даже не взглянула «а меня, а я стояла под кустом жасмина, слыша, как стучит кровь у меня в висках. Тетя Шаркань так и застыла над своим корытом – бабушка и на нее не посмотрела, – но я не плакала. Тетя Шаркань растерянно пробормотала что-то вроде того, что так, мол, и надо этой подлюге, в последнее время она словно помешалась, проснулась в «ей, видать, прежняя барская спесь, а теперь кто знает, что натворила, украла, видать, вот ее и уводят, ну и что ж, поделом ей. У выхода бабушка обернулась и посмотрела на тетю Шаркань, и тетя Шаркань прочитала на ее лице что-то такое, отчего уронила рубаху, которую намыливала… и поднесла руку ко рту…
Вот ты и опечалилась…
Но я ведь сказала тебе, что она по-настоящему не умерла. Умирают только те, кто за всю свою жизнь ничего не сделал. А кто сделал не для себя, для других, для всех, тот остается жить. Вот и тетя Ева учила вас этому на уроках. Не помнишь?
Ну, испортилось твое веселое праздничное настроение, а ведь я хочу, чтобы ты радовалась. Радуйся, Цыганочка, потому что жизнь чудесна и солнце на небе такое, что его тепла хватит на всех. Да и нечего меня оплакивать, сиротой я не осталась – тетя Шаркань взяла меня к себе сестренкой к пятерым ее внукам, и стоило кому-нибудь косо посмотреть на меня, как она уж готова была в него вцепиться; о том, что я не родная ей, даже упоминать не рекомендовалось. А ты забыла уже, что той женщине удалось тогда скрыться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23