Интересно, директриса тоже знала? Потому что если нет, то за это им может и нагореть. Получат по выговору…
А, где там! Выговаривают только ей одной, причем без устали. «Коллега Кевари, теснее общайтесь с детьми!», «Коллега Кевари, вы великолепно подаете материал, но не забывайте, что ваш труд может принести подлинные результаты лишь в том случае, если вы научитесь всей душой быть с детьми, и в радости и в горе», «Вы примерно готовитесь к занятиям, коллега Кевари, но не живете единой жизнью с. молодежью…»
Но. Но. Но!
У нее меньше всех неуспевающих. Уж кто-кто, а она-то в каждого вобьет свой предмет! Детей она любит, но ее любовь выражается в том, чтобы научить их физике. Те мосты, домны, электростанции, которые будут когда-нибудь конструировать ее ученики, до конца времен останутся свидетельством победы творческого разума человека. Чего же еще хотят от нее?
Может, и ей надеть маску, как сделала Медери?
Открывается дверь, входит Дока, врач, отец Хедвиги Доки. Завидев ряженых, он даже коленками пристукивает от смеха. Ну, уж ее-то отец… Даже представить себе нельзя, чтобы ее отец пришел в какое-нибудь такое место, сел, смеялся, уплетал сандвичи!… Куда там! Отец не заглядывал в школу даже для того, чтобы поинтересоваться ею, он просил ее избавить от этого и Виолу. Жить и работать следует так, чтобы и без всех этих хождений и бесед они были бы избавлены от каких-либо неожиданностей при выдаче табелей. Если он узнает, что она, его дочь, навлекла на него позор, если имя Кевари, его имя… Словом, пусть остерегается!
«Однажды, когда у нее начиналась скарлатина, она не приготовила урок по венгерскому языку. Из какой же дали приходит это воспоминание, из каких бездонных глубин! Она получила замечание, ей дали записку к родителям и велели показать ее дома. Домой она не пошла, отправилась куда глаза глядят, плача навзрыд, температура уже поднималась – она была тогда совсем маленькая, третьеклассница, ей едва исполнилось восемь; она плелась со своей корзиночкой по берегу Дуная, там и увидел ее полицейский, отвел в участок – она к тому времени уже почти теряла сознание от жара и слабости. В участке ее окружили, кто-то посадил на колени, ей принесли поесть, а один полицейский сказал: „Ах ты, куколка!“ Куколка… Дома никто не ласкал ее. Мамы не было, отец целыми днями сидел в лаборатории и работал. Забрала ее из участка Виола, вечер был ужасный.
Медери шепчется в углу с какой-то девочкой, наряженной цыганкой, – у девочки длинные черные косы. Кто бы это мог быть? Нынче, с тех пор как в моду вошли «лошадиные хвосты» и уродливые прически под мальчика, редко-редко встретишь хорошие длинные волосы. Медери что-то объясняет. Это, очевидно, и есть пресловутая современная педагогика. На новогоднем вечере, когда на сцену поднялся Дед Мороз, при ярком свете стало видно, что у всех восьмиклассниц в волосах красные бантики – потому что восьмой класс с недавних пор стал словно как единое целое, все ученицы заодно, и, кажется, стрясись беда с одной из них, все вскрикнут вместе с нею. Медери попросила тогда у Рэки Гал ее ленту, разрезала напополам, и тоже прикрепила себе маленький бантик.
Луиза стремится дать им настоящие знания, она не допустит, чтобы хоть один учащийся перешел в следующий класс без соответствующего фундамента. Да, это она берет на себя. Но подвязывать бантики, танцевать с ученицами, свести вместе девочек и мальчиков…
Мальчики…
И тогда, в ту далекую зиму, вот так же падал снег.
Когда ей было шестнадцать лет, Банди Секер тоже ходил на каток. Коньки тогда еще были не такие странные, как нынешние, те, которые продаются вместе с ботинками, – ее коньки нужно было еще привинчивать. Банди Секер никогда не выходил на лед до тех пор, пока не являлась она и он не привинчивал ей коньки. Она садилась на скамью перед обогревалкой и, страшно смущаясь, протягивала ему ногу. Тогда носили длинные, чуть не до земли, юбки. Банди Секер всякий раз, прикручивая коньки, взглядывал на нее – глаза у него были голубые, а лицо загорелое даже зимой, не только летом.
Какая чудовищная штука – эта память! Она и сегодня еще помнит глаза Банди Секера. А между тем в прошлый раз, к величайшему своему позору, никак не могла вспомнить одну формулу, просто хоть провались на месте. Формулу сказала Борош, эта наглая Кристина Борош, которую не только не наказали в октябре, но еще и посоветовали всем отнестись к ней с особым вниманием, чтобы «излечить ее душу»…
Отец не возражал против коньков, это полезно для здоровья. Если бы не Банди Секер, никакой беды и не было бы. Но Виола, которая провожала ее на каток, иногда оставляла ее в Городском саду одну и уходила за покупками. И всякий раз, как Виола заходила к бакалейщику, тотчас появлялся Банди Секер; она и поныне не знает, откуда он взялся, просто в один прекрасный день возник перед нею, улыбнулся и заговорил…
Но однажды, проходя мимо, их увидел отец – они как раз поджидали Виолу у бакалейной лавки. Он поздоровался, словно в том не было ничего особенного, но после ужина звонком вызвал Виолу к себе, и Виола вышла из лаборатории в слезах и заперлась у себя в комнате.
Нынче нет ни домоправительниц, ни гувернанток.
Любопытно, была ли Виола счастлива у них?
Это уже влияние Медери: зачем она ломает себе голову над такими пустяками – Виола, Банди Секер и прочая чушь? Конечно, была счастлива, да и как иначе ведь она сирота была, бедная родственница – да что там бедная, просто нищая! – какой же у нее был еще выход, кроме как приехать и вести хозяйство отца! Она ведь не прислуга была, а домоправительница, компаньонка. Родственница…
Как же все изменилось за эти последние два десятилетия! Вот если бы Виола дожила до наших дней, если бы она теперь оказалась сиротой…
Тогда, в тот вечер, отец и ее вызвал к себе. В лабораторию никогда и никому не разрешалось входить без разрешения. Прислуге вообще никогда, Виоле же и ей только по его вызову. Виолу он вызывал двумя короткими звонками, ее – тремя. Она вошла. Отец варил себе кофе, кофе по-турецки. Он сказал, что не затем добивался разрешения для нее, девочки, числиться экстерном при мужской гимназии и не для того она в сопровождении Виолы два дня ежемесячно сидит в гимназии и слушает лекции, чтобы болтаться с одноклассниками. «Я запрещаю это, Луиза!» – сказал отец, и на другой день она уже не пошла на каток и даже, когда надо было пойти в гимназию на лекции, сказалась больной. Однажды Банди Секер написал ей, но она не знает, что было в том письме, – почту забирал отец.
Да, он был строг с ней, и правильно делал. Не к чему разгуливать с молодыми людьми. Она запомнила этот урок на всю жизнь, и, когда – тоже благодаря влиянию отца – ее записали в университет, она, если только могла избежать этого, не вступала в разговоры с коллегами. Виолы тогда уже не было и в помине, ходила она в университет одна; она училась на третьем курсе физического факультета, когда умер отец. В письменном столе отца среди бумаг оказался и портрет мамы, улыбающейся, большеглазой женщины с длинными волосами. Луиза и не подозревала, что мамина карточка сохранилась. О маме у них в доме нельзя было упоминать, не полагалось, потому что мама убежала от папы, бросив ее, Луизу, когда она и говорить-то еще не умела. Мама была писаная красавица, но… мама…
Вот потому-то ей и нельзя было кататься с Банди Секером.
Эти девочки, конечно, катаются на коньках – ведь с ее мнением в школе не считаются и, сколько бы раз ее ученики ни побеждали на школьных и межшкольных конкурсах по физике, слушают здесь только эту болтушку Медери, а не ее. Даже когда Луизу хвалят, это звучит как-то принужденно, и потом ее вечно терзают из-за физического кружка: мол, если она и так полжизни проводит в физическом кабинете, то почему бы ей не организовать кружок для пионеров?
Ее точка зрения по этому вопросу достаточно ясна: если разрешат кружки отдельно для девочек и отдельно для мальчиков, она охотно будет работать с детьми. Но Медери, вожатая дружины, настаивает, чтобы кружки были смешанные, потому что учебный материал один и тот же, в гимназии и в университете они будут заниматься вместе, и нужно их к этому подготовить заранее, чтобы встречи мальчиков с девочками не становились сенсацией.
«В семьях ведь тоже рождаются обычно и мальчики и девочки, – сказала Медери. – Пусть же общение станет для них привычным и естественным!» Вот какие у нее доводы!
Привычным! До сих пор она помнит голубые глаза Банди Секера!
Директриса танцует вальс. Как ей только не стыдно, в ее-то годы! Бицо тоже танцует – пригласил Рэку, она вне себя от радости. Еще бы! Танцевать с учителем! Бросают конфетти, веселятся, завтра у всех только и разговоров будет, что о бале.
Луизе чуть не стало дурно, когда Маска шепнула ей, что это она, Медери.
Зачем она делает все это? Неужели это и есть та самая романтика, о которой нынче твердят молодежи? Оттого она так популярна? Теперь она снова часто видит Еву с мужчиной, тем самым, с которым она встречалась осенью, с фотографом. Он работает в фотоателье, которое находится в доме Луизы, как раз под ее квартирой. Вчера они шли уже под руку, на пальто Медери красовался букетик из подснежников.
А все-таки лучше пойти домой. К чему оставаться здесь? Завтра все явятся на уроки неподготовленными, директриса на стороне нового направления, профессиональных знаний ей уже мало, она требует от воспитателей чего-то еще. А Луиза – Луиза умеет работать, а танцевать она не обучена и развлекать – тоже. Никогда не будет она с детьми запанибрата. Ребенок должен учиться и быть послушным. Ведь не потребуют же взрослые, чтобы дети росли строптивыми и нехорошими.
Она пойдет сейчас домой. Дома и поужинает, не нужны ей все эти сандвичи, хоть бы сейчас и подошла какая-нибудь мамаша с угощением, она все равно отказалась бы – что за идея! Мими, конечно, ест уже третий сандвич, а сколько уплели дети!… Она. пойдет домой, поджарит тосты, вскипятит чай, подготовится к завтрашним урокам… Подготовится! Да ведь у нее весь материал как на ладони. Но все-таки она разработает новый план урока, потому что каждый класс всегда несколько иной и по новому плану работается лучше. Потом послушает радио, конечно, не этот отвратительный джаз, – она поищет что-нибудь Баха, Моцарта…
Музыка очень успокаивает. Отец тоже любил музыку.
Успокаивает… А почему, собственно, ей нужно успокаиваться?
Она ведь вовсе и не взволнована. Это новое педагогическое направление – что же, она видит, понимает его, принимает к сведению. Она честно признает, что ничего ужасного здесь не произошло, – но у нее не лежит к этому душа, она не одобряет таких фокусов, пусть этим занимаются те, кто любит это, кому это по вкусу. Несомненно, многие уйдут отсюда парочками.
Беспокоиться об этом не к чему, не стоит. Ее по-своему ценят, однажды она получила даже премию за педагогическую работу, чего же еще? Как-нибудь доживет жизнь. Ее вечера наполнены тенями, множеством теней – вечером, напившись чаю, она может выбирать между ними…
Она может думать о маме, которая исчезла куда-то, да и не была ей никогда настоящей матерью; может думать об отце, вспоминать его лабораторию, горьковатый Дымок его сигары и может думать еще о Виоле, которая погибла во время войны. Кто поймет ее, эту Виолу, – иногда просто думается, что она сошла с ума: Виола, совсем уже старуха, спрятала у себя двух совершенно чужих ей людей, которые скрывались от фашистов, и за это ее убили.
Какое воспоминание! Тень убитой… Виола, с узеньким лицом, с робкими полными губами… Когда Луиза видела ее в последний раз, Виола уже работала на фабрике, и это тоже шокировало, это было возмутительно, непостижимо, так же как и многое другое – почему, например, она сбежала от них и, несмотря на отцовский запрет, вышла замуж за этого ужасного подручного маляра, который штукатурил в их доме лестницу; это было так же непонятно, как война, как то, что падают бомбы, гибнут люди, как осада…
Виола прошла тогда мимо, и Луизе пришлось догонять ее; Виола несла какую-то сумку, и по лицу было видно, что она не рада встрече.
– Работаешь на фабрике? – изумилась Луиза, когда узнала, на что та живет.
– На фабрике, – ответила Виола, – на текстильной фабрике. Ты ведь знаешь, я не кончила школу.
Узкие кисти ее стали широкими и красными, Луиза все никак не могла оторвать от них глаз.
– А твой муж? – с трудом выговорила она, потому что побег и замужество Виолы были событиями скандальными, отец тогда чуть не заболел от стыда.
– Он умер, – сказала Виола и опустила глаза, в них блеснули слезы.
А Луиза все смотрела, как она изменилась, как не похожа стала на ту Виолу, которая сидела у нее в детской, проверяла ее уроки или на кухне подсчитывала с кухаркой расходы. Эта новая Виола никак не связывалась с той, что поджидала ее возле катка, вскакивала, заслышав звонок отца, и никогда ни от кого не получала писем…
Она пробормотала что-то вроде того, что возвращалась бы, мол, к ней, она теперь преподает и получает достаточно, чтобы прокормить двоих, – Луиза чувствовала, что обязана сделать это ради семьи: их родственница не может работать на фабрике! Раз уж тот нескладный тип, ее муж, умер… Отца нет, вечером в квартире так тихо. У них с Виолой масса общих воспоминаний. Да, да, пусть возвращается!
Но Виола покачала головой, за предложение поблагодарила и сказала: «Нет!»
– Но как же ты выдерживаешь? – спросила Луиза Виолу, а та засмеялась.
Луиза стояла пораженная на середине улицы и не отрываясь смотрела на Виолу. Именно тогда, в сорок втором году, Луиза вдруг осознала, что за все двадцать лет, которые Виола прожила у них в доме, она никогда не слышала, чтобы та громко смеялась.
– Хорошо! – ответила Виола и все смеялась, смеялась, потом переложила сумку из одной руки в другую. – Чудесно!
– Это на ткацкой фабрике-то?
– Да как же иначе!
Виола посмотрела на электрические часы, Луиза До сих пор помнит, что стекло на часах было разбито, ей самой пришлось сказать Виоле, что уже половина седьмого. «Мне надо спешить, – сказала Биола и вдруг положила руку (она была без перчаток) ей на плечо и – это было непостижимо! – произнесла те же слова, что и отец перед смертью:
– Прости меня, Луиза, милая. Очень уж молода я была, – добавила она задумчиво, – очень отца твоего боялась, да и мужа своего не знала еще, не знала ни жизни, ни того, что такое справедливость. Прости меня за те безрадостные годы…
И прежде чем она, Луиза, успела ответить, Виола затерялась в толпе, заполнившей улицу Ваци…
Теперь маски образовали круг и шествуют под мотив какой-то глупой песенки. Никогда ей не понять, что хорошего в хождении целым стадом и в том, чтобы дурачиться всем вместе. Да, да, она непременно уйдет отсюда, подальше от Медери; может быть, переведется в гимназию, причем не в смешанную, а в мужскую или, скажем, в женскую, где не будет больше этих проблем и от нее не будут требовать всех этих глупостей, на которые она совершенно не способна. Право же, детский сад – это не для нее. Она не хочет больше работать вместе с Медери, которая на конференциях без конца твердит одно: «Дети имеют право на невинные радости…»
Опять кто-то отпустил воздушный шарик. Цинеге взвизгнула, «о тут же прикрыла рот рукой, хотя никто и не сделал ей замечания. Хорошо, Медери, пусть так, оставайся здесь победительницей, развлекайся среди своих поклонниц. Я тоже все сделаю ради учащихся, но только не то, что считаю пагубным.
Как было бы любопытно, если бы существовал потусторонний мир и можно было бы встретиться с теми, кого уже нет в живых!
Конечно, за гробом ничего нет, это доказано, так утверждают физика и химия, эти умные науки, в которые она верит, и с этим иногда не так-то просто примириться. Ну, а если бы что-то было в самом деле, что сказали бы ей те, кого уже нет в живых? Что сказала бы мама, которая умерла где-то за границей еще при жизни отца? И сам отец с вечной сигарой пуке, в неизменном халате с прожженной пеплом маленькой круглой дырочкой. И Виола… Нет, нет. Так все-таки лучше.
Так не могла бы говорить даже Эржи, которую она едва знала, потому что спускаться на кухню ей не разрешалось, Эржи, которая попала в больницу и умерла после операции. «Общаться с прислугой запрещаю, но навестить больную кухарку – твой долг», – говорил отец и потому приказал Виоле взять с собой в больницу и Луизу. Они пошли и разыскали Эржи, бедняжка говорила что-то, но понять ее можно было не всегда. Больничная палата была переполнена, и Виола почти сразу собралась уходить, чтобы не тревожить больных; пирожные, что она принесла, остались на ночном столике.
Она, Луиза, собственно говоря, тогда впервые в жизни разглядела Эржи; это была худенькая черноглазая крестьянская девушка с густыми черными волосами. Она металась на кровати, но потом вдруг все-таки узнала ее – и это было странно, потому что Виолу она так и не узнала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
А, где там! Выговаривают только ей одной, причем без устали. «Коллега Кевари, теснее общайтесь с детьми!», «Коллега Кевари, вы великолепно подаете материал, но не забывайте, что ваш труд может принести подлинные результаты лишь в том случае, если вы научитесь всей душой быть с детьми, и в радости и в горе», «Вы примерно готовитесь к занятиям, коллега Кевари, но не живете единой жизнью с. молодежью…»
Но. Но. Но!
У нее меньше всех неуспевающих. Уж кто-кто, а она-то в каждого вобьет свой предмет! Детей она любит, но ее любовь выражается в том, чтобы научить их физике. Те мосты, домны, электростанции, которые будут когда-нибудь конструировать ее ученики, до конца времен останутся свидетельством победы творческого разума человека. Чего же еще хотят от нее?
Может, и ей надеть маску, как сделала Медери?
Открывается дверь, входит Дока, врач, отец Хедвиги Доки. Завидев ряженых, он даже коленками пристукивает от смеха. Ну, уж ее-то отец… Даже представить себе нельзя, чтобы ее отец пришел в какое-нибудь такое место, сел, смеялся, уплетал сандвичи!… Куда там! Отец не заглядывал в школу даже для того, чтобы поинтересоваться ею, он просил ее избавить от этого и Виолу. Жить и работать следует так, чтобы и без всех этих хождений и бесед они были бы избавлены от каких-либо неожиданностей при выдаче табелей. Если он узнает, что она, его дочь, навлекла на него позор, если имя Кевари, его имя… Словом, пусть остерегается!
«Однажды, когда у нее начиналась скарлатина, она не приготовила урок по венгерскому языку. Из какой же дали приходит это воспоминание, из каких бездонных глубин! Она получила замечание, ей дали записку к родителям и велели показать ее дома. Домой она не пошла, отправилась куда глаза глядят, плача навзрыд, температура уже поднималась – она была тогда совсем маленькая, третьеклассница, ей едва исполнилось восемь; она плелась со своей корзиночкой по берегу Дуная, там и увидел ее полицейский, отвел в участок – она к тому времени уже почти теряла сознание от жара и слабости. В участке ее окружили, кто-то посадил на колени, ей принесли поесть, а один полицейский сказал: „Ах ты, куколка!“ Куколка… Дома никто не ласкал ее. Мамы не было, отец целыми днями сидел в лаборатории и работал. Забрала ее из участка Виола, вечер был ужасный.
Медери шепчется в углу с какой-то девочкой, наряженной цыганкой, – у девочки длинные черные косы. Кто бы это мог быть? Нынче, с тех пор как в моду вошли «лошадиные хвосты» и уродливые прически под мальчика, редко-редко встретишь хорошие длинные волосы. Медери что-то объясняет. Это, очевидно, и есть пресловутая современная педагогика. На новогоднем вечере, когда на сцену поднялся Дед Мороз, при ярком свете стало видно, что у всех восьмиклассниц в волосах красные бантики – потому что восьмой класс с недавних пор стал словно как единое целое, все ученицы заодно, и, кажется, стрясись беда с одной из них, все вскрикнут вместе с нею. Медери попросила тогда у Рэки Гал ее ленту, разрезала напополам, и тоже прикрепила себе маленький бантик.
Луиза стремится дать им настоящие знания, она не допустит, чтобы хоть один учащийся перешел в следующий класс без соответствующего фундамента. Да, это она берет на себя. Но подвязывать бантики, танцевать с ученицами, свести вместе девочек и мальчиков…
Мальчики…
И тогда, в ту далекую зиму, вот так же падал снег.
Когда ей было шестнадцать лет, Банди Секер тоже ходил на каток. Коньки тогда еще были не такие странные, как нынешние, те, которые продаются вместе с ботинками, – ее коньки нужно было еще привинчивать. Банди Секер никогда не выходил на лед до тех пор, пока не являлась она и он не привинчивал ей коньки. Она садилась на скамью перед обогревалкой и, страшно смущаясь, протягивала ему ногу. Тогда носили длинные, чуть не до земли, юбки. Банди Секер всякий раз, прикручивая коньки, взглядывал на нее – глаза у него были голубые, а лицо загорелое даже зимой, не только летом.
Какая чудовищная штука – эта память! Она и сегодня еще помнит глаза Банди Секера. А между тем в прошлый раз, к величайшему своему позору, никак не могла вспомнить одну формулу, просто хоть провались на месте. Формулу сказала Борош, эта наглая Кристина Борош, которую не только не наказали в октябре, но еще и посоветовали всем отнестись к ней с особым вниманием, чтобы «излечить ее душу»…
Отец не возражал против коньков, это полезно для здоровья. Если бы не Банди Секер, никакой беды и не было бы. Но Виола, которая провожала ее на каток, иногда оставляла ее в Городском саду одну и уходила за покупками. И всякий раз, как Виола заходила к бакалейщику, тотчас появлялся Банди Секер; она и поныне не знает, откуда он взялся, просто в один прекрасный день возник перед нею, улыбнулся и заговорил…
Но однажды, проходя мимо, их увидел отец – они как раз поджидали Виолу у бакалейной лавки. Он поздоровался, словно в том не было ничего особенного, но после ужина звонком вызвал Виолу к себе, и Виола вышла из лаборатории в слезах и заперлась у себя в комнате.
Нынче нет ни домоправительниц, ни гувернанток.
Любопытно, была ли Виола счастлива у них?
Это уже влияние Медери: зачем она ломает себе голову над такими пустяками – Виола, Банди Секер и прочая чушь? Конечно, была счастлива, да и как иначе ведь она сирота была, бедная родственница – да что там бедная, просто нищая! – какой же у нее был еще выход, кроме как приехать и вести хозяйство отца! Она ведь не прислуга была, а домоправительница, компаньонка. Родственница…
Как же все изменилось за эти последние два десятилетия! Вот если бы Виола дожила до наших дней, если бы она теперь оказалась сиротой…
Тогда, в тот вечер, отец и ее вызвал к себе. В лабораторию никогда и никому не разрешалось входить без разрешения. Прислуге вообще никогда, Виоле же и ей только по его вызову. Виолу он вызывал двумя короткими звонками, ее – тремя. Она вошла. Отец варил себе кофе, кофе по-турецки. Он сказал, что не затем добивался разрешения для нее, девочки, числиться экстерном при мужской гимназии и не для того она в сопровождении Виолы два дня ежемесячно сидит в гимназии и слушает лекции, чтобы болтаться с одноклассниками. «Я запрещаю это, Луиза!» – сказал отец, и на другой день она уже не пошла на каток и даже, когда надо было пойти в гимназию на лекции, сказалась больной. Однажды Банди Секер написал ей, но она не знает, что было в том письме, – почту забирал отец.
Да, он был строг с ней, и правильно делал. Не к чему разгуливать с молодыми людьми. Она запомнила этот урок на всю жизнь, и, когда – тоже благодаря влиянию отца – ее записали в университет, она, если только могла избежать этого, не вступала в разговоры с коллегами. Виолы тогда уже не было и в помине, ходила она в университет одна; она училась на третьем курсе физического факультета, когда умер отец. В письменном столе отца среди бумаг оказался и портрет мамы, улыбающейся, большеглазой женщины с длинными волосами. Луиза и не подозревала, что мамина карточка сохранилась. О маме у них в доме нельзя было упоминать, не полагалось, потому что мама убежала от папы, бросив ее, Луизу, когда она и говорить-то еще не умела. Мама была писаная красавица, но… мама…
Вот потому-то ей и нельзя было кататься с Банди Секером.
Эти девочки, конечно, катаются на коньках – ведь с ее мнением в школе не считаются и, сколько бы раз ее ученики ни побеждали на школьных и межшкольных конкурсах по физике, слушают здесь только эту болтушку Медери, а не ее. Даже когда Луизу хвалят, это звучит как-то принужденно, и потом ее вечно терзают из-за физического кружка: мол, если она и так полжизни проводит в физическом кабинете, то почему бы ей не организовать кружок для пионеров?
Ее точка зрения по этому вопросу достаточно ясна: если разрешат кружки отдельно для девочек и отдельно для мальчиков, она охотно будет работать с детьми. Но Медери, вожатая дружины, настаивает, чтобы кружки были смешанные, потому что учебный материал один и тот же, в гимназии и в университете они будут заниматься вместе, и нужно их к этому подготовить заранее, чтобы встречи мальчиков с девочками не становились сенсацией.
«В семьях ведь тоже рождаются обычно и мальчики и девочки, – сказала Медери. – Пусть же общение станет для них привычным и естественным!» Вот какие у нее доводы!
Привычным! До сих пор она помнит голубые глаза Банди Секера!
Директриса танцует вальс. Как ей только не стыдно, в ее-то годы! Бицо тоже танцует – пригласил Рэку, она вне себя от радости. Еще бы! Танцевать с учителем! Бросают конфетти, веселятся, завтра у всех только и разговоров будет, что о бале.
Луизе чуть не стало дурно, когда Маска шепнула ей, что это она, Медери.
Зачем она делает все это? Неужели это и есть та самая романтика, о которой нынче твердят молодежи? Оттого она так популярна? Теперь она снова часто видит Еву с мужчиной, тем самым, с которым она встречалась осенью, с фотографом. Он работает в фотоателье, которое находится в доме Луизы, как раз под ее квартирой. Вчера они шли уже под руку, на пальто Медери красовался букетик из подснежников.
А все-таки лучше пойти домой. К чему оставаться здесь? Завтра все явятся на уроки неподготовленными, директриса на стороне нового направления, профессиональных знаний ей уже мало, она требует от воспитателей чего-то еще. А Луиза – Луиза умеет работать, а танцевать она не обучена и развлекать – тоже. Никогда не будет она с детьми запанибрата. Ребенок должен учиться и быть послушным. Ведь не потребуют же взрослые, чтобы дети росли строптивыми и нехорошими.
Она пойдет сейчас домой. Дома и поужинает, не нужны ей все эти сандвичи, хоть бы сейчас и подошла какая-нибудь мамаша с угощением, она все равно отказалась бы – что за идея! Мими, конечно, ест уже третий сандвич, а сколько уплели дети!… Она. пойдет домой, поджарит тосты, вскипятит чай, подготовится к завтрашним урокам… Подготовится! Да ведь у нее весь материал как на ладони. Но все-таки она разработает новый план урока, потому что каждый класс всегда несколько иной и по новому плану работается лучше. Потом послушает радио, конечно, не этот отвратительный джаз, – она поищет что-нибудь Баха, Моцарта…
Музыка очень успокаивает. Отец тоже любил музыку.
Успокаивает… А почему, собственно, ей нужно успокаиваться?
Она ведь вовсе и не взволнована. Это новое педагогическое направление – что же, она видит, понимает его, принимает к сведению. Она честно признает, что ничего ужасного здесь не произошло, – но у нее не лежит к этому душа, она не одобряет таких фокусов, пусть этим занимаются те, кто любит это, кому это по вкусу. Несомненно, многие уйдут отсюда парочками.
Беспокоиться об этом не к чему, не стоит. Ее по-своему ценят, однажды она получила даже премию за педагогическую работу, чего же еще? Как-нибудь доживет жизнь. Ее вечера наполнены тенями, множеством теней – вечером, напившись чаю, она может выбирать между ними…
Она может думать о маме, которая исчезла куда-то, да и не была ей никогда настоящей матерью; может думать об отце, вспоминать его лабораторию, горьковатый Дымок его сигары и может думать еще о Виоле, которая погибла во время войны. Кто поймет ее, эту Виолу, – иногда просто думается, что она сошла с ума: Виола, совсем уже старуха, спрятала у себя двух совершенно чужих ей людей, которые скрывались от фашистов, и за это ее убили.
Какое воспоминание! Тень убитой… Виола, с узеньким лицом, с робкими полными губами… Когда Луиза видела ее в последний раз, Виола уже работала на фабрике, и это тоже шокировало, это было возмутительно, непостижимо, так же как и многое другое – почему, например, она сбежала от них и, несмотря на отцовский запрет, вышла замуж за этого ужасного подручного маляра, который штукатурил в их доме лестницу; это было так же непонятно, как война, как то, что падают бомбы, гибнут люди, как осада…
Виола прошла тогда мимо, и Луизе пришлось догонять ее; Виола несла какую-то сумку, и по лицу было видно, что она не рада встрече.
– Работаешь на фабрике? – изумилась Луиза, когда узнала, на что та живет.
– На фабрике, – ответила Виола, – на текстильной фабрике. Ты ведь знаешь, я не кончила школу.
Узкие кисти ее стали широкими и красными, Луиза все никак не могла оторвать от них глаз.
– А твой муж? – с трудом выговорила она, потому что побег и замужество Виолы были событиями скандальными, отец тогда чуть не заболел от стыда.
– Он умер, – сказала Виола и опустила глаза, в них блеснули слезы.
А Луиза все смотрела, как она изменилась, как не похожа стала на ту Виолу, которая сидела у нее в детской, проверяла ее уроки или на кухне подсчитывала с кухаркой расходы. Эта новая Виола никак не связывалась с той, что поджидала ее возле катка, вскакивала, заслышав звонок отца, и никогда ни от кого не получала писем…
Она пробормотала что-то вроде того, что возвращалась бы, мол, к ней, она теперь преподает и получает достаточно, чтобы прокормить двоих, – Луиза чувствовала, что обязана сделать это ради семьи: их родственница не может работать на фабрике! Раз уж тот нескладный тип, ее муж, умер… Отца нет, вечером в квартире так тихо. У них с Виолой масса общих воспоминаний. Да, да, пусть возвращается!
Но Виола покачала головой, за предложение поблагодарила и сказала: «Нет!»
– Но как же ты выдерживаешь? – спросила Луиза Виолу, а та засмеялась.
Луиза стояла пораженная на середине улицы и не отрываясь смотрела на Виолу. Именно тогда, в сорок втором году, Луиза вдруг осознала, что за все двадцать лет, которые Виола прожила у них в доме, она никогда не слышала, чтобы та громко смеялась.
– Хорошо! – ответила Виола и все смеялась, смеялась, потом переложила сумку из одной руки в другую. – Чудесно!
– Это на ткацкой фабрике-то?
– Да как же иначе!
Виола посмотрела на электрические часы, Луиза До сих пор помнит, что стекло на часах было разбито, ей самой пришлось сказать Виоле, что уже половина седьмого. «Мне надо спешить, – сказала Биола и вдруг положила руку (она была без перчаток) ей на плечо и – это было непостижимо! – произнесла те же слова, что и отец перед смертью:
– Прости меня, Луиза, милая. Очень уж молода я была, – добавила она задумчиво, – очень отца твоего боялась, да и мужа своего не знала еще, не знала ни жизни, ни того, что такое справедливость. Прости меня за те безрадостные годы…
И прежде чем она, Луиза, успела ответить, Виола затерялась в толпе, заполнившей улицу Ваци…
Теперь маски образовали круг и шествуют под мотив какой-то глупой песенки. Никогда ей не понять, что хорошего в хождении целым стадом и в том, чтобы дурачиться всем вместе. Да, да, она непременно уйдет отсюда, подальше от Медери; может быть, переведется в гимназию, причем не в смешанную, а в мужскую или, скажем, в женскую, где не будет больше этих проблем и от нее не будут требовать всех этих глупостей, на которые она совершенно не способна. Право же, детский сад – это не для нее. Она не хочет больше работать вместе с Медери, которая на конференциях без конца твердит одно: «Дети имеют право на невинные радости…»
Опять кто-то отпустил воздушный шарик. Цинеге взвизгнула, «о тут же прикрыла рот рукой, хотя никто и не сделал ей замечания. Хорошо, Медери, пусть так, оставайся здесь победительницей, развлекайся среди своих поклонниц. Я тоже все сделаю ради учащихся, но только не то, что считаю пагубным.
Как было бы любопытно, если бы существовал потусторонний мир и можно было бы встретиться с теми, кого уже нет в живых!
Конечно, за гробом ничего нет, это доказано, так утверждают физика и химия, эти умные науки, в которые она верит, и с этим иногда не так-то просто примириться. Ну, а если бы что-то было в самом деле, что сказали бы ей те, кого уже нет в живых? Что сказала бы мама, которая умерла где-то за границей еще при жизни отца? И сам отец с вечной сигарой пуке, в неизменном халате с прожженной пеплом маленькой круглой дырочкой. И Виола… Нет, нет. Так все-таки лучше.
Так не могла бы говорить даже Эржи, которую она едва знала, потому что спускаться на кухню ей не разрешалось, Эржи, которая попала в больницу и умерла после операции. «Общаться с прислугой запрещаю, но навестить больную кухарку – твой долг», – говорил отец и потому приказал Виоле взять с собой в больницу и Луизу. Они пошли и разыскали Эржи, бедняжка говорила что-то, но понять ее можно было не всегда. Больничная палата была переполнена, и Виола почти сразу собралась уходить, чтобы не тревожить больных; пирожные, что она принесла, остались на ночном столике.
Она, Луиза, собственно говоря, тогда впервые в жизни разглядела Эржи; это была худенькая черноглазая крестьянская девушка с густыми черными волосами. Она металась на кровати, но потом вдруг все-таки узнала ее – и это было странно, потому что Виолу она так и не узнала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23