Сперва ей надо быть такой, точь-в-точь такой, как и все, а уж тогда со временем можно воспитать из нее человека более значительного. Тетя Ева бежала, напевая, – счастье, что тетя Луиза не узнала ее (тетя Ева была в темно-синем рабочем халате с белым воротничком, как две капли воды похожем на халатики ее учениц), иначе мнение о ней тети Луизы сложилось бы окончательно. И что это за педагог, который бегает вприпрыжку? Но ведь она была так счастлива!
И в то же время тетя Ева думала о том, что теперь изменится и жизнь Эндре Вороша; надо бы позвонить ему и рассказать, как она принялась за дело, потому что Кристи, очевидно, не расскажет дома всего, она не слишком склонна к пространным объяснениям – просто положит перед ними свой дневник и скажет: «Вот, записали за то, что было б прошлый раз. И за полугодие по поведению поставят четверку». Бабушка снова станет сердиться, а Эндре Борош решит, что Ева Медери обманула его, – разве он догадается о том, что произошло сегодня в классе и что теперь все будут заботиться о Кристи, хотя с виду все останется по-старому!…
Все-таки нужно бы объяснить фотографу хоть что-нибудь.
У телефона сидела женщина из учебной части. Это был круговой телефон, – ты знаешь, что такое круговой телефон? Скажем, пионерский отдел дает распоряжение, которое одинаково относится ко всем школам – ну, например, чтобы к первому все написали сочинение о значении здравоохранения и что лучшие работы будут советом премированы. Тогда это передают по «круговому телефону» – такой аппарат имеется в каждой школе.
Времени у тети Евы было мало, ты ведь знаешь, как коротка десятиминутная перемена даже для вас, а тем более для учителя. Она беспокойно ходила взад и вперед, а женщина, сидевшая у телефона, все вызывала школы, одну за другой. Тетя Ева становилась все печальнее, ей очень хотелось поговорить с Эндре Борошем, и не только потому, что ей надо было ему все рассказать, а и потому – впрочем, она сама не знала, почему еще. И она ломала голову над странным явлением: обычно она тут же забывала внешность случайных, не имеющих для нее значения знакомых, а тут помнила каждую черточку лица этого фотографа: какой высокий у него лоб, как блестят его рано поседевшие волосы и какие смешные у него ресницы, это даже странно, чтобы у мужчины были такие густые и длинные ресницы.
Она была уверена, что поговорить не удастся, потому что круговому обзваниванию школ не видно было конца, и вдруг почувствовала, что не так уж, собственно, и жалеет об этом – да и что бы она сказала Эндре Борошу? Говорить отсюда, сказать здесь при всех о том, что она затеяла с восьмым классом, – по школе пойдут разговоры, здесь сидит эта женщина из учебной части, несколько родителей… Нет. Надо как-то по-другому. Но как? Может быть, лучше не звонить, а прийти к нему еще раз. Или опять пойти к Кристине домой, отослать девочку куда-нибудь – только бы ее снова не выпроводила бабушка Борошей.
Да, разумнее не звонить.
Она повернулась, чтобы выйти в коридор. Женщина у телефона как раз положила трубку, но тут же подняла ее опять, потому что раздался звонок. Тетя Ева уже переступила порог, когда ее окликнули:
– Евика, к телефону!
Нечего сказать, подходящее сейчас у нее настроение, чтобы беседовать с кем-то! Крайне неохотно она вернулась к аппарату.
– Говорит Эндре Борош…
Даже вот так, по телефону, она слышала, что голос у него звучит смущенно, как будто он говорил с усилием, словно против своей воли.
– Я только хотел спросить, не сердитесь ли вы, что я вчера так кричал на вас?
– Нет, – ответила тетя Ева.
За дверью прозвенел звонок, кончилась перемена. Директриса вышла из своего кабинета и вежливо посмотрела на стенные часы.
– Я, кажется, вел себя немыслимо, – сказал Эндре Борош. – Собственно говоря, нам следовало бы продолжить наш разговор. Я даже не мог как следует объяснить все.
– Да, – сказала Ева Медери.
– После занятий вы свободны?
– Нет, – ответила Ева и содрогнулась: только что сама хотела встретиться с фотографом. Почему же сейчас испугалась?
– Жаль…
Директриса гмыкнула. «Хорошо, сейчас иду, видишь же, я говорю по телефону. Ужасно тяжело! Если бы только знать, почему так тяжело?»
– А после ужина?
После ужина она обычно не выходит из дому. Нет, об этом не может быть и речи. Но Кристина сегодня принесет домой дневник, а она ничего не подготовила.
– Лучше днем. В обед.
– Великолепно. Не согласитесь ли пообедать со мной?
– Да, да.
– Скажем, у «Адама»?
– Да.
– В половине второго?
– Нет.
– В два?
– Да.
– Так я буду ждать.
Тетя Ева опустила трубку и выбежала из учительской. После звонка прошло две минуты, директриса покачала головой. Какая-нибудь сложная история с ребенком – в такие минуты Медери ничего не видит и не слышит. Какой великолепный педагог эта маленькая Медери!
Секретарша думала: эта Ева отлично справилась бы с какой-нибудь большой и ответственной должностью. Ее и слушаешь, а понятия не имеешь, с кем она говорит, о чем, какие дела улаживает. Дa – нет – белое – черное. Какая эта девушка иногда молчаливая, а ведь на первый взгляд кажется, будто рта не закрывает!
XII
Предложение руки и сердца, но только почти
После обеда у «Адама» последовали частые встречи. Не всегда эти встречи были одинаково приятны, случалось и так, что оба расставались с обидой: Эндре Борош считал, что Еве Медери все представляется чересчур простым и к тому же она во все сует свой нос, а тетя Ева приходила к выводу, что вот она преподает в четырех классах, но ни в одном из них у нее нет столь трудновоспитуемого ученика, как этот фотограф. Все же они регулярно бывали вместе, хотя отчетливо сознавали, что рано или поздно на чем-нибудь столкнутся: они спорили, ссорились – конечно, лишь потихоньку, насколько это допустимо в ресторане или в кондитерской, – затем приходили к какому-нибудь соглашению и, улыбаясь, расставались до следующей встречи.
Не так просто оказалось заставить Эндре Бороша понять, что в истории с дядей Венце он ведет себя постыдно.
Кристина поняла это раньше отца: хотя тетя Ева не делала каких-либо намеков на этот счет и никогда не заговаривала с нею о дальнейшей судьбе бабушки, но по вдруг осунувшемуся лицу девочки было видно, что любую проблему, обсуждавшуюся вообще, она тотчас примеряет к своему семейству; видно это было и по тому, как задумчиво она вертит в руках тетрадку, когда слушает о том, чем обязан человек, настоящий человек, членам своей семьи и как может навредить, все испортить себялюбие, надевшее личину любви.
«Что за гадость – удерживать эту бедную старую женщину! – кричала Ева Медери на Эндре Бороша. – Да пусть себе будет кроличьей королевой в Цегледе, пусть живет и здравствует со своим Бенце до тысячи лет! Разве я не знаю, почему вы говорите, что в этом возрасте поздно думать о женитьбе и что бабушка находит наслаждение, воспитывая Кристи? Потому что вы лентяй и сибарит и не желаете ломать себе голову хотя бы над тем, как перестроить домашнее хозяйство, если бабушка оставит вас. Да если бы я была такой отвратительной эгоисткой, как вы, я давным-давно отравилась бы!»
Борош пришел в ярость, ибо то, что он услышал, было, к сожалению, правдой. Потребовалось несколько недель, пока, наконец, он не проворчал после одной из встреч, что, по нему, так бабушка может отправляться, куда ей заблагорассудится, он не станет ни уговаривать ее, ни удерживать силой. «Благородный рыцарь! – воскликнула Ева. – Это же пустой звук! Вы сами должны уговорить ее! Уж не думаете ли вы, что бабушка явится к вам с этим планом? Да ей же неловко будет, она постесняется, побоится, как бы ее не высмеяли, не сочли эгоистичной. Он не станет ее удерживать… Да разве я об этом говорила? Это просто-напросто страусовая политика. Извольте сами поднять вопрос, а если она попытается уйти от него, возвращайтесь к нему снова и снова. Нет, вы только посмотрите на этого человека!»
Изменить жизнь Кристины было труднее.
Когда Борош услышал, что дочь его понемногу меняется и сейчас не такая, какой была в недавнем прошлом, но что этим еще не все разрешено, ибо Кристине нужна мать, – он не вспыхнул от ярости, не вспылил и не стал протестовать, спорить, ссориться, как тогда, когда речь шла о бабушке. Он лишь помолчал немного, потом взглянул на часы, попросил прощения за то, что должен ее покинуть, ибо только сейчас, – сказал он, – вспомнил о какой-то важной встрече. И откланялся, оставив Еву в эспрессо Эспрессо – кафе.
, не спросив даже, когда и где они встретятся в следующий раз.
«Это еще не зажило, – думала тетя Ева, ибо хорошо понимала Эндре Бороша. – Бабушка была меньшей проблемой, но это еще болит, к этому никто еще не осмеливался прикоснуться. Ну что ж, а я посмею. Ты еще позвонишь мне, когда поостынешь. Я не хочу, чтобы ты отказался от своей умершей любви, не хочу даже, чтобы ты перестал любить ее. Я желаю, чтобы дочь твоя была здоровой и чтобы ей тоже довелось испытать это чувство, когда ночью можно проскользнуть к чьей-то кровати и сказать: „Мамочка, мне что-то так тяжело сегодня на душе!“ Класс почти привел ее в норму, почти. Собственно говоря, она и так уже может считаться выздоровевшей. Но я хочу большего: чтобы она была беззаботна. Знаешь ли ты, что такое мать? Что это за чудо такое?… Словом, не броди ты вечно со мной, открой глаза пошире и ищи себе ту, которая действительно может стать матерью твоему ребенку. Уходи, уходи, пожалуйста, ты еще вернешься. Меня совершенно не интересуют твои переживания, меня интересует судьба девочки».
Все-таки ее немного интересовала, конечно, и судьба фотографа, и ее очень беспокоило, что Эндре Борош несколько дней не давал о себе знать. Она способна была опросить весь класс, одного за другим, о том, что нового в семье, чтобы можно было поинтересоваться у Кристины, как чувствует себя отец. «Спасибо, – ответила Кристина, – он здоров».
Ну, если здоров, то когда-нибудь да позвонит ей. Пусть выдохнется первый взрыв ярости! Уж она-то знает, что это такое – привязанность к умершему. Для нее бабушка жива и сегодня, она словно присутствует во всем. Она, Ева, не хотела его обидеть. Хотела только помочь. Она и вправду мало в чем понимает, но уж в детях – несомненно. Если она говорит, что девочке нужна мать, то он может ей поверить. Не каждому ребенку это безусловно необходимо, но им удалось воспитать свою Кристи такой чуткой и чувствительной, что пока в этом доме нет женщины, до тех пор и девочка не может прийти в норму. Не говоря уж о самом отце!
Фотограф и в самом деле объявился: он поджидал ее однажды после обеда, когда она покончила уже с контрольными. Они отправились в обычное свое место, в кондитерскую на самом конце проспекта Народной республики. Конечно, там опять была тетя Луиза, ее почти всегда можно было встретить там в это время. Оба вели себя так, будто последний раз виделись друг с другом накануне и расстались в полнейшем согласии. Фотограф был весел, спокоен, лицо его казалось каким-то необыкновенно просветленным. Он сам вернулся к оставленной тогда теме без всякого перехода, словно желая, чтобы это было уже позади.
– Вы не сердились на меня, не правда ли?
Ева Медери потрясла головой. Она не делала вида, будто не понимает, о чем идет речь.
– То, что вы сказали, было для меня несколько неожиданно. Поэтому я оставил вас так внезапно – хотелось побыть одному, чтобы поразмыслить. Должен признаться, я и обиделся на вас немного, вы показались мне бестактной. Потом я остыл. А сейчас уже снова совершенно спокоен!
Так оно и было – он сидел спокойный, серьезный, веселый.
– Друзей у меня немного, родственников тоже, живу я довольно замкнуто. Но все же не впервые слышу совет, который получил от вас в прошлый раз. Мне уже не раз советовали жениться, и я всякий раз начинал избегать, чуждаться того, кто заговаривал об этом, не мог больше относиться к нему с симпатией. Чувствовал про себя – это убийца. Он хочет убить мою жену, жену, которая жива во мне. В вас я не почувствовал убийцы и не возненавидел. Напротив.
Медери разглядывала пирожное с кремом.
– Моя жена, если бы могла говорить, сказала бы, очевидно, то же, что и вы: важны не мои чувства и обиды, а Кристи, она – прежде всего. Женщины страшно сильные, когда речь идет об их ребенке.
Теперь тетя Ева подняла на него глаза. Тетя Ева вообще очень любила, когда выяснялось, что она права, но сейчас это было ей как-то особенно приятно.
– Это, конечно, не означает, что послезавтра я женюсь. Вы, очевидно, догадываетесь об этом. Могу обещать вам только, что постараюсь сдружиться с этой мыслью. В интересах ребенка.
– Этого будет мало, – произнесла учительница Медери.
Фотограф поднял на нее глаза.
– Думать только о ребенке нельзя. Это опять преувеличение. Коль скоро вы решились принять мои доводы, тогда осмотритесь вокруг, с тем чтобы ваш выбор и вам принес радость.
Эндре Борош покачал головой.
– У меня не влюбчивая натура…
– Это не недостаток, – сказала учительница Медери и покраснела от того, как восторженно прозвучали эти слова. – Но это не значит еще, что вы не найдете кого-то, кто будет нравиться вам.
– Не думаю.
– Спорим?
Глаза их встретились. Долго, пристально смотрели они друг на друга, потом оба отвели взгляд. Они не заключили пари, не потрясли шутливо друг другу руки и не пообещали никакой награды победителю. Заговорили о другом.
Вечером, придя домой и усевшись за составление плана уроков и подготовку к завтрашнему дню, Ева Медери почувствовала, что она какая-то не такая, как обычно. Она не могла понять, в чем дело. Достала книгу, но и чтение не помогло. Что-то изменилось, стало другим, окончательно и бесповоротно другим. Но что это? Что? Что?…
Понадобилось немало времени, прежде чем она поняла себя, и когда это, наконец, случилось – это была отнюдь не веселая минута.
Но тогда она еще ничего не знала. Встречи Эндре Борошем продолжались, они обсуждали все мельчайшие детали домашнего воспитания Кристины. С радостью услышала тетя Ева, что с дядей Бенце все в порядке – бабушку не пришлось долго уговаривать. Свадьбу наметили на лето, рассказывал фотограф, и бабушка, с тех пор как стала невестой, ходит такая кроткая и мечтательная, что просто не узнать.
Чаще всего они бывали на концертах.
Долгие годы музыка была изгнана из жизни Эндре Бороша, и сейчас они с тетей Евой пользовались каждым случаем, чтобы пойти куда-нибудь, где можно было послушать настоящую музыку. Завсегдатаи концертов в Музыкальной академии понемногу стали узнавать их и даже дали им прозвища: серьезного мужчину с длинными волосами прозвали Парсифалем, а белокурую девушку с тонким лицом – Изольдой.
И вот в начале декабря за несколько дней до праздника Микулаша Этот праздник справляют в декабре. Микулаш, как наш Дед Мороз, приносит детям подарки.
, когда Кристи научилась почти так же, как и другие девочки, прыгать и шалить и ее даже силой не удержать было дома по вечерам, так рвалась она к своим подружкам, – Эндре Борош, выйдя из концертного зала, неожиданно вновь возвратился к тому разговору.
Они брели вниз по улице Маяковского – Ева собиралась от театра Мадача ехать домой шестым автобусом. Был прекрасный вечер, холодный и чистый.
До сих пор они никак не называли друг друга. Тетя Ева обычно обращалась к родителям: «папа Кун», «мамаша Сабо». Эндре Бороша она никак не называла, он тоже, обращаясь к ней, не называл ее, как положено, учительницей Медери. Она только голову вскинула, услышав, как фотограф сказал: «Ева!»
– Ева, – заговорил Эндре Борош, – однажды вы дали мне хороший совет.
– Не один, – поправила учительница Медери.
– Несколько хороших советов. Но среди многих советов был один, который относился ко мне, к моей жизни. Вы еще помните об этом?
Она помнила. И хотела было вскрикнуть от радости, что значит удалось и это, что и это наладилось и теперь она и в самом деле может вычеркнуть Борошей из списка неотложных дел, но внезапно нахлынувшая радость вдруг исчезла, обратилась в какую-то странную растерянность. Впервые она почувствовала, что ей не доставит радости сознание, что она может, наконец, вычеркнуть семью Борошей из своего списка и теперь у нее не будет ни причин, ни возможностей продолжать встречаться с Эндре Борошем. И впервые, да, впервые, она догадалась о чем-то. Нельзя было не догадаться, потому что это было написано на лице фотографа, было видно по его растерянному, смущенному, исполненному надежды взгляду. Она знала, какова будет следующая фраза, знала, что ее ожидает. И в первый, в самый первый раз ее потрясла мысль, что она единственный человек на земле, которому Эндре Борош не может сказать эту фразу.
Ей – нет. Только ей нет. Кому угодно другому…
Если бы он мог сказать ей, она все равно ответила бы «нет».
И испугалась.
Нет? Правда ли?
Ева Медери не успокаивала себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
И в то же время тетя Ева думала о том, что теперь изменится и жизнь Эндре Вороша; надо бы позвонить ему и рассказать, как она принялась за дело, потому что Кристи, очевидно, не расскажет дома всего, она не слишком склонна к пространным объяснениям – просто положит перед ними свой дневник и скажет: «Вот, записали за то, что было б прошлый раз. И за полугодие по поведению поставят четверку». Бабушка снова станет сердиться, а Эндре Борош решит, что Ева Медери обманула его, – разве он догадается о том, что произошло сегодня в классе и что теперь все будут заботиться о Кристи, хотя с виду все останется по-старому!…
Все-таки нужно бы объяснить фотографу хоть что-нибудь.
У телефона сидела женщина из учебной части. Это был круговой телефон, – ты знаешь, что такое круговой телефон? Скажем, пионерский отдел дает распоряжение, которое одинаково относится ко всем школам – ну, например, чтобы к первому все написали сочинение о значении здравоохранения и что лучшие работы будут советом премированы. Тогда это передают по «круговому телефону» – такой аппарат имеется в каждой школе.
Времени у тети Евы было мало, ты ведь знаешь, как коротка десятиминутная перемена даже для вас, а тем более для учителя. Она беспокойно ходила взад и вперед, а женщина, сидевшая у телефона, все вызывала школы, одну за другой. Тетя Ева становилась все печальнее, ей очень хотелось поговорить с Эндре Борошем, и не только потому, что ей надо было ему все рассказать, а и потому – впрочем, она сама не знала, почему еще. И она ломала голову над странным явлением: обычно она тут же забывала внешность случайных, не имеющих для нее значения знакомых, а тут помнила каждую черточку лица этого фотографа: какой высокий у него лоб, как блестят его рано поседевшие волосы и какие смешные у него ресницы, это даже странно, чтобы у мужчины были такие густые и длинные ресницы.
Она была уверена, что поговорить не удастся, потому что круговому обзваниванию школ не видно было конца, и вдруг почувствовала, что не так уж, собственно, и жалеет об этом – да и что бы она сказала Эндре Борошу? Говорить отсюда, сказать здесь при всех о том, что она затеяла с восьмым классом, – по школе пойдут разговоры, здесь сидит эта женщина из учебной части, несколько родителей… Нет. Надо как-то по-другому. Но как? Может быть, лучше не звонить, а прийти к нему еще раз. Или опять пойти к Кристине домой, отослать девочку куда-нибудь – только бы ее снова не выпроводила бабушка Борошей.
Да, разумнее не звонить.
Она повернулась, чтобы выйти в коридор. Женщина у телефона как раз положила трубку, но тут же подняла ее опять, потому что раздался звонок. Тетя Ева уже переступила порог, когда ее окликнули:
– Евика, к телефону!
Нечего сказать, подходящее сейчас у нее настроение, чтобы беседовать с кем-то! Крайне неохотно она вернулась к аппарату.
– Говорит Эндре Борош…
Даже вот так, по телефону, она слышала, что голос у него звучит смущенно, как будто он говорил с усилием, словно против своей воли.
– Я только хотел спросить, не сердитесь ли вы, что я вчера так кричал на вас?
– Нет, – ответила тетя Ева.
За дверью прозвенел звонок, кончилась перемена. Директриса вышла из своего кабинета и вежливо посмотрела на стенные часы.
– Я, кажется, вел себя немыслимо, – сказал Эндре Борош. – Собственно говоря, нам следовало бы продолжить наш разговор. Я даже не мог как следует объяснить все.
– Да, – сказала Ева Медери.
– После занятий вы свободны?
– Нет, – ответила Ева и содрогнулась: только что сама хотела встретиться с фотографом. Почему же сейчас испугалась?
– Жаль…
Директриса гмыкнула. «Хорошо, сейчас иду, видишь же, я говорю по телефону. Ужасно тяжело! Если бы только знать, почему так тяжело?»
– А после ужина?
После ужина она обычно не выходит из дому. Нет, об этом не может быть и речи. Но Кристина сегодня принесет домой дневник, а она ничего не подготовила.
– Лучше днем. В обед.
– Великолепно. Не согласитесь ли пообедать со мной?
– Да, да.
– Скажем, у «Адама»?
– Да.
– В половине второго?
– Нет.
– В два?
– Да.
– Так я буду ждать.
Тетя Ева опустила трубку и выбежала из учительской. После звонка прошло две минуты, директриса покачала головой. Какая-нибудь сложная история с ребенком – в такие минуты Медери ничего не видит и не слышит. Какой великолепный педагог эта маленькая Медери!
Секретарша думала: эта Ева отлично справилась бы с какой-нибудь большой и ответственной должностью. Ее и слушаешь, а понятия не имеешь, с кем она говорит, о чем, какие дела улаживает. Дa – нет – белое – черное. Какая эта девушка иногда молчаливая, а ведь на первый взгляд кажется, будто рта не закрывает!
XII
Предложение руки и сердца, но только почти
После обеда у «Адама» последовали частые встречи. Не всегда эти встречи были одинаково приятны, случалось и так, что оба расставались с обидой: Эндре Борош считал, что Еве Медери все представляется чересчур простым и к тому же она во все сует свой нос, а тетя Ева приходила к выводу, что вот она преподает в четырех классах, но ни в одном из них у нее нет столь трудновоспитуемого ученика, как этот фотограф. Все же они регулярно бывали вместе, хотя отчетливо сознавали, что рано или поздно на чем-нибудь столкнутся: они спорили, ссорились – конечно, лишь потихоньку, насколько это допустимо в ресторане или в кондитерской, – затем приходили к какому-нибудь соглашению и, улыбаясь, расставались до следующей встречи.
Не так просто оказалось заставить Эндре Бороша понять, что в истории с дядей Венце он ведет себя постыдно.
Кристина поняла это раньше отца: хотя тетя Ева не делала каких-либо намеков на этот счет и никогда не заговаривала с нею о дальнейшей судьбе бабушки, но по вдруг осунувшемуся лицу девочки было видно, что любую проблему, обсуждавшуюся вообще, она тотчас примеряет к своему семейству; видно это было и по тому, как задумчиво она вертит в руках тетрадку, когда слушает о том, чем обязан человек, настоящий человек, членам своей семьи и как может навредить, все испортить себялюбие, надевшее личину любви.
«Что за гадость – удерживать эту бедную старую женщину! – кричала Ева Медери на Эндре Бороша. – Да пусть себе будет кроличьей королевой в Цегледе, пусть живет и здравствует со своим Бенце до тысячи лет! Разве я не знаю, почему вы говорите, что в этом возрасте поздно думать о женитьбе и что бабушка находит наслаждение, воспитывая Кристи? Потому что вы лентяй и сибарит и не желаете ломать себе голову хотя бы над тем, как перестроить домашнее хозяйство, если бабушка оставит вас. Да если бы я была такой отвратительной эгоисткой, как вы, я давным-давно отравилась бы!»
Борош пришел в ярость, ибо то, что он услышал, было, к сожалению, правдой. Потребовалось несколько недель, пока, наконец, он не проворчал после одной из встреч, что, по нему, так бабушка может отправляться, куда ей заблагорассудится, он не станет ни уговаривать ее, ни удерживать силой. «Благородный рыцарь! – воскликнула Ева. – Это же пустой звук! Вы сами должны уговорить ее! Уж не думаете ли вы, что бабушка явится к вам с этим планом? Да ей же неловко будет, она постесняется, побоится, как бы ее не высмеяли, не сочли эгоистичной. Он не станет ее удерживать… Да разве я об этом говорила? Это просто-напросто страусовая политика. Извольте сами поднять вопрос, а если она попытается уйти от него, возвращайтесь к нему снова и снова. Нет, вы только посмотрите на этого человека!»
Изменить жизнь Кристины было труднее.
Когда Борош услышал, что дочь его понемногу меняется и сейчас не такая, какой была в недавнем прошлом, но что этим еще не все разрешено, ибо Кристине нужна мать, – он не вспыхнул от ярости, не вспылил и не стал протестовать, спорить, ссориться, как тогда, когда речь шла о бабушке. Он лишь помолчал немного, потом взглянул на часы, попросил прощения за то, что должен ее покинуть, ибо только сейчас, – сказал он, – вспомнил о какой-то важной встрече. И откланялся, оставив Еву в эспрессо Эспрессо – кафе.
, не спросив даже, когда и где они встретятся в следующий раз.
«Это еще не зажило, – думала тетя Ева, ибо хорошо понимала Эндре Бороша. – Бабушка была меньшей проблемой, но это еще болит, к этому никто еще не осмеливался прикоснуться. Ну что ж, а я посмею. Ты еще позвонишь мне, когда поостынешь. Я не хочу, чтобы ты отказался от своей умершей любви, не хочу даже, чтобы ты перестал любить ее. Я желаю, чтобы дочь твоя была здоровой и чтобы ей тоже довелось испытать это чувство, когда ночью можно проскользнуть к чьей-то кровати и сказать: „Мамочка, мне что-то так тяжело сегодня на душе!“ Класс почти привел ее в норму, почти. Собственно говоря, она и так уже может считаться выздоровевшей. Но я хочу большего: чтобы она была беззаботна. Знаешь ли ты, что такое мать? Что это за чудо такое?… Словом, не броди ты вечно со мной, открой глаза пошире и ищи себе ту, которая действительно может стать матерью твоему ребенку. Уходи, уходи, пожалуйста, ты еще вернешься. Меня совершенно не интересуют твои переживания, меня интересует судьба девочки».
Все-таки ее немного интересовала, конечно, и судьба фотографа, и ее очень беспокоило, что Эндре Борош несколько дней не давал о себе знать. Она способна была опросить весь класс, одного за другим, о том, что нового в семье, чтобы можно было поинтересоваться у Кристины, как чувствует себя отец. «Спасибо, – ответила Кристина, – он здоров».
Ну, если здоров, то когда-нибудь да позвонит ей. Пусть выдохнется первый взрыв ярости! Уж она-то знает, что это такое – привязанность к умершему. Для нее бабушка жива и сегодня, она словно присутствует во всем. Она, Ева, не хотела его обидеть. Хотела только помочь. Она и вправду мало в чем понимает, но уж в детях – несомненно. Если она говорит, что девочке нужна мать, то он может ей поверить. Не каждому ребенку это безусловно необходимо, но им удалось воспитать свою Кристи такой чуткой и чувствительной, что пока в этом доме нет женщины, до тех пор и девочка не может прийти в норму. Не говоря уж о самом отце!
Фотограф и в самом деле объявился: он поджидал ее однажды после обеда, когда она покончила уже с контрольными. Они отправились в обычное свое место, в кондитерскую на самом конце проспекта Народной республики. Конечно, там опять была тетя Луиза, ее почти всегда можно было встретить там в это время. Оба вели себя так, будто последний раз виделись друг с другом накануне и расстались в полнейшем согласии. Фотограф был весел, спокоен, лицо его казалось каким-то необыкновенно просветленным. Он сам вернулся к оставленной тогда теме без всякого перехода, словно желая, чтобы это было уже позади.
– Вы не сердились на меня, не правда ли?
Ева Медери потрясла головой. Она не делала вида, будто не понимает, о чем идет речь.
– То, что вы сказали, было для меня несколько неожиданно. Поэтому я оставил вас так внезапно – хотелось побыть одному, чтобы поразмыслить. Должен признаться, я и обиделся на вас немного, вы показались мне бестактной. Потом я остыл. А сейчас уже снова совершенно спокоен!
Так оно и было – он сидел спокойный, серьезный, веселый.
– Друзей у меня немного, родственников тоже, живу я довольно замкнуто. Но все же не впервые слышу совет, который получил от вас в прошлый раз. Мне уже не раз советовали жениться, и я всякий раз начинал избегать, чуждаться того, кто заговаривал об этом, не мог больше относиться к нему с симпатией. Чувствовал про себя – это убийца. Он хочет убить мою жену, жену, которая жива во мне. В вас я не почувствовал убийцы и не возненавидел. Напротив.
Медери разглядывала пирожное с кремом.
– Моя жена, если бы могла говорить, сказала бы, очевидно, то же, что и вы: важны не мои чувства и обиды, а Кристи, она – прежде всего. Женщины страшно сильные, когда речь идет об их ребенке.
Теперь тетя Ева подняла на него глаза. Тетя Ева вообще очень любила, когда выяснялось, что она права, но сейчас это было ей как-то особенно приятно.
– Это, конечно, не означает, что послезавтра я женюсь. Вы, очевидно, догадываетесь об этом. Могу обещать вам только, что постараюсь сдружиться с этой мыслью. В интересах ребенка.
– Этого будет мало, – произнесла учительница Медери.
Фотограф поднял на нее глаза.
– Думать только о ребенке нельзя. Это опять преувеличение. Коль скоро вы решились принять мои доводы, тогда осмотритесь вокруг, с тем чтобы ваш выбор и вам принес радость.
Эндре Борош покачал головой.
– У меня не влюбчивая натура…
– Это не недостаток, – сказала учительница Медери и покраснела от того, как восторженно прозвучали эти слова. – Но это не значит еще, что вы не найдете кого-то, кто будет нравиться вам.
– Не думаю.
– Спорим?
Глаза их встретились. Долго, пристально смотрели они друг на друга, потом оба отвели взгляд. Они не заключили пари, не потрясли шутливо друг другу руки и не пообещали никакой награды победителю. Заговорили о другом.
Вечером, придя домой и усевшись за составление плана уроков и подготовку к завтрашнему дню, Ева Медери почувствовала, что она какая-то не такая, как обычно. Она не могла понять, в чем дело. Достала книгу, но и чтение не помогло. Что-то изменилось, стало другим, окончательно и бесповоротно другим. Но что это? Что? Что?…
Понадобилось немало времени, прежде чем она поняла себя, и когда это, наконец, случилось – это была отнюдь не веселая минута.
Но тогда она еще ничего не знала. Встречи Эндре Борошем продолжались, они обсуждали все мельчайшие детали домашнего воспитания Кристины. С радостью услышала тетя Ева, что с дядей Бенце все в порядке – бабушку не пришлось долго уговаривать. Свадьбу наметили на лето, рассказывал фотограф, и бабушка, с тех пор как стала невестой, ходит такая кроткая и мечтательная, что просто не узнать.
Чаще всего они бывали на концертах.
Долгие годы музыка была изгнана из жизни Эндре Бороша, и сейчас они с тетей Евой пользовались каждым случаем, чтобы пойти куда-нибудь, где можно было послушать настоящую музыку. Завсегдатаи концертов в Музыкальной академии понемногу стали узнавать их и даже дали им прозвища: серьезного мужчину с длинными волосами прозвали Парсифалем, а белокурую девушку с тонким лицом – Изольдой.
И вот в начале декабря за несколько дней до праздника Микулаша Этот праздник справляют в декабре. Микулаш, как наш Дед Мороз, приносит детям подарки.
, когда Кристи научилась почти так же, как и другие девочки, прыгать и шалить и ее даже силой не удержать было дома по вечерам, так рвалась она к своим подружкам, – Эндре Борош, выйдя из концертного зала, неожиданно вновь возвратился к тому разговору.
Они брели вниз по улице Маяковского – Ева собиралась от театра Мадача ехать домой шестым автобусом. Был прекрасный вечер, холодный и чистый.
До сих пор они никак не называли друг друга. Тетя Ева обычно обращалась к родителям: «папа Кун», «мамаша Сабо». Эндре Бороша она никак не называла, он тоже, обращаясь к ней, не называл ее, как положено, учительницей Медери. Она только голову вскинула, услышав, как фотограф сказал: «Ева!»
– Ева, – заговорил Эндре Борош, – однажды вы дали мне хороший совет.
– Не один, – поправила учительница Медери.
– Несколько хороших советов. Но среди многих советов был один, который относился ко мне, к моей жизни. Вы еще помните об этом?
Она помнила. И хотела было вскрикнуть от радости, что значит удалось и это, что и это наладилось и теперь она и в самом деле может вычеркнуть Борошей из списка неотложных дел, но внезапно нахлынувшая радость вдруг исчезла, обратилась в какую-то странную растерянность. Впервые она почувствовала, что ей не доставит радости сознание, что она может, наконец, вычеркнуть семью Борошей из своего списка и теперь у нее не будет ни причин, ни возможностей продолжать встречаться с Эндре Борошем. И впервые, да, впервые, она догадалась о чем-то. Нельзя было не догадаться, потому что это было написано на лице фотографа, было видно по его растерянному, смущенному, исполненному надежды взгляду. Она знала, какова будет следующая фраза, знала, что ее ожидает. И в первый, в самый первый раз ее потрясла мысль, что она единственный человек на земле, которому Эндре Борош не может сказать эту фразу.
Ей – нет. Только ей нет. Кому угодно другому…
Если бы он мог сказать ей, она все равно ответила бы «нет».
И испугалась.
Нет? Правда ли?
Ева Медери не успокаивала себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23