Почему? Погода плохая? Строй и песня должны быть в любую погоду. А вид?.. А ну встать!
Костанчи поднялся, переминаясь с ноги на ногу.
– Встать как положено! – Начальник осмотрел его взыскательным взглядом. – Почему верхние пуговицы не застегнуты? А то оправдания выискивает, Ты бы лучше
в тумбочку к себе заглянул. Общественник! Командир! Кирилл Петрович, – обратился он к сидевшему здесь же капитану Шукайло, – на ближайшем собрании отделения поставить отчет командира.
– Слушаюсь!.. – привстал Кирилл Петрович.
– И вообще!.. Все отделение! На что это похоже? Зазнались! «Мы – десятый класс!» А вспомните, каким был у нас десятый класс в прошлом году! Две золотых медали, три серебряных! А вы потеряли требовательность к себе. Отставать начали и терять ориентир. Так вот: я мог бы вмешаться в вашу жизнь в приказном порядке, я имею на это все права и возможности. Но я не хочу этого. Я надеюсь, что вы сами сумеете взять правильный ориентир и продумать, как оздоровить обстановку. Сумеете?
– Сумеем, – нестройно раздались голоса.
– Не уверен! – все так же твердо и непререкаемо сказал начальник.
– Сумеем! – Голосов стало больше, но начальник опять повторил свое:
– Не уверен!
– Сумеем! – гаркнули все два с половиной десятка голосов, и только тогда начальник остался доволен.
– Вот это другое дело!
«Вот это другое дело!» – сказал про себя и Антон, когда они строем шли после этого к себе в отделение.
Для него как в сказке пролетели короткие, быстротечные дни, дни празднеств, торжеств и свидания с мамой. Оно как бы восстановило для Антона единство жизни – той, которая была раньше, до суда, и наступившей потом. Теперь суд стал эпизодом, тяжелым, страшным, но эпизодом в единой и непрерывной жизни. И связала эту жизнь, эти две разрозненные ее половины, – мама.
И потому так неприятно было Антону, что он опять огорчил маму. Кирилл Петрович ничего не скрыл от Нины Павловны – ни истории с запиской, ни опоздания на работу, ни других его, пусть мелких, провинностей. А Антону не хотелось обо всем вспоминать, особенно теперь, после такого счастливого путешествия в город и той решительной клятвы на коленях, что все будет хорошо – будет, будет, обязательно будет! И мама поверила, и все же поставила ему в счет все ошибки, и даже обвинила в том, что девятое отделение оказалось на предпоследнем месте.
Во всем, что сейчас происходило, он чувствовал что-то действительно важное и необычайное: и вызов к начальнику, и разговор его, и тон, и покорное «слушаюсь» Кирилла Петровича, и поведение Костанчи, и конечный вывод – «поставить отчет командира!». Новым было и то, что, придя в спальню, ребята тут же зашумели, заговорили, заспорили, и Костанчи сразу же оказался совсем не таким грозным, как прежде, и даже стал оправдываться:
– А что тут – я виноват? Ну, окурки – ладно! Окурки мои! А разве мы за окурки баллы потеряли?
Стараясь сохранить авторитетный, «руководящий» тон, он пытался указать на провинность того, другого, третьего, но его прерывали вопросами: а почему ты это допустил? а почему ты то-то сделал и почему не сделал того-то и того?
На другой день на собрании Костанчи выступил с докладом, в меру умным и в меру хитрым: чтобы не сказать лишнего и никого не обидеть и отвести или смягчить предстоящие ему удары, он говорил и о своих ошибках и о плохой работе актива, но так, чтобы не восстановить против себя и актив. Антону доклад не понравился, особенно когда, выбравшись из чащи колючих вопросов, Костанчи заговорил чуть ли не вчерашними словами Максима Кузьмича:
– Пути для нас открыты, дорога широка и пряма. Так будем же образцом поведения для всей колонии, зачинателями всего хорошего. Это наша боевая, благородная задача, и мы обязаны ее выполнить.
Антон внимательно слушал доклад и в то же время присматривался к настроению ребят.
А ребята постепенно стали задавать вопросы, сначала осторожные, общие, затем более прямые и ехидные:
– А как ты смотришь на порядок в отделении?..
–И почему ничего не сказал о курении в спальне?
Это уже был прямой удар по Костанчи, потому что все знали, что в спальне позволяют себе курить только командир и его приближенные. Но Костанчи от прямого ответа увильнул: «А я не знаю, куда смотрит санитар» – и этим сразу вызвал на себя шквальный огонь.
– «Куда смотрит санитар»?! – вскочил Вехов. – А почему я тебе говорю, а ты только рукой машешь: «Ладно!»
– А почему не все делают физзарядку?
– И вообще: к одним чересчур строг, а за другими ничего замечать не хочет.
– Любимчики!
Это – самый тяжелый упрек: любимчики!
– А почему ты в кровати по утрам залеживаешься? – спросил Дроздов, ответственный по спальне. – А почему белье выбираешь? Меняли постельное белье, и тебе не понравилась простыня – пятно на ней было. И ты перевертел их шесть штук, пока не выбрал самую белую. Тебе, значит, с пятном нельзя, а другому – ладно?
Это не менее тяжкий упрек – в несправедливости. И вдруг вскакивает Елкин и одним своим выкриком лишает этот упрек всей его силы:
– А как ты сам себе новое одеяло взял, что, можно?
Дроздов растерялся и сразу как-то, очень заметно сник – он действительно, изловчившись, сумел заполучить себе, новое, хорошее одеяло. Чтобы бороться с неправдой, нужно быть самому кристально чистым!
– Да что у нас все плохо, что ли? – подал новую реплику Елкин, и Костанчи на него признательно глянул.
Кирилл Петрович насторожился. Он заметил взгляд Костанчи, напряженное лицо Славы Дунаева и его стиснутые зубы, – в ходе собрания в отделении намечались два лагеря.
– Дунаев, кажется, хочет что-то сказать, – проговорил он спокойно.
Дунаев встал, одернул гимнастерку и, повернувшись вполоборота к Елкину, сказал:
– Что у нас все плохо, никто не говорит. Но разве можно молчать о том, что плохо? И нечего тут замазывать и защищать командира.
– А ты не своди счеты! – выкрикнул из-за чьей-то спины Мурашов.
– Какие счеты? – повернувшись теперь к нему, спросил Дунаев. – Тебя еще в отделении не было, когда мы с Олегом дружить стали. Правильно? – Он перевел взгляд на Костанчи. – Я же и на командира его выдвигал, и никаких у меня счетов с ним нет. Я в другом виноват, что раньше о нем вопроса не ставил, думал – поймет, исправится. Нам не нужно, чтобы из командира царек вырастал!
– «Бугор», еще скажешь! – криво улыбнулся Костанчи.
– Нет, до бугра тебе далеко, – сказал Дунаев, бугром мы тебе не дадим делаться, хоть ты и хочешь!
– Как «хочу», почему «хочу»? – вскипел Костанчи, но Дунаев тем же спокойным и твердым тоном ответил:
– А когда тебе лишнее масло в кашу льют, это что, по-твоему?
– Когда? Кто? – продолжал горячиться Костанчи, но Дунаев, не смутившись, остановил его движением руки, точь-в-точь как начальник, Максим Кузьмич.
– Ладно! Ребята скажут!.. И как оно у тебя пробкой в горле не застыло, это масло? Жрал чужой кусок, а командир!
Дунаев закончил выступление жестким, злым тоном и с искривленными от напряжения губами. Он сел, но тут же поднялся и добавил:
– А ты и дежурных так подбираешь: одни горб гнут, а другие – с тряпочкой да с ложечкой. Почему ты Шелестова назначаешь то по уборной, то по умывальной, то по кухне картошку чистить? А почему ты с ним, как товарищ с товарищем, не побеседовал ни разу, а покрикивать стал и даже постель за собой убирать заставлял, – это как, по-твоему?
– А чего ты варежку разеваешь, за своего дружка заступаешься? – закричал Сенька Венцель. – «Шелестов, Шелестов…» А сами в спальне лежат рядышком и порядок нарушают. По режиму спать положено, а они разговаривают. А командир замечание сделал – ссору затеяли, подчиняться не хотели, пока надзиратель не пришел. Что? Разве не было? Мы через это столько баллов потеряли!
– Их самих развести нужно. Кто их знает, может, у них группировка, – пробурчал из-за чужой спины Мурашов.
Возмущенный Дунаев снова поднялся было с места, но Кирилл Петрович остановил его.
– А почему Шелестов молчит? – спросил он, взглянув вдруг на Антона.
Но Шелестов от этого только смутился и вобрал голову в плечи.
19
Антон внимательно слушал все, что говорилось на собрании, и сопоставлял со своим не очень большим, но я не таким уж маленьким опытом. Он замечал и раньше, что в отделении возникали какие-то нелады, но сначала он расценивал их как мелкие и случайные ссоры. А теперь он понял, что все здесь значительно сложнее.
Теперь Антону стало ясно, почему Костанчи хотел замять историю с запиской и многое другое. Вспомнил он и слова Елкина насчет посылки и «лапы», вспомнил и понял все, что говорил Дунаев: из Костанчи действительно мог получиться тот самый «бугор», о котором рассказывал когда-то Мишка Шевчук.
Постепенно выяснилось, что в отделении совсем не все гладко, и ребята разбились на два лагеря, между которыми завязалась перепалка. Вместе с мелкими упущениями и нарушениями, которые можно было бы выправить на ходу, постепенно обнаруживались явные злоупотребления. И когда они обнаружились, Антон видел, как помрачнело лицо Кирилла Петровича и как сам же он предложил снять Костанчи с поста командира. Это было неожиданностью для Антона потому, что с самого начала он слышал от многих ребят, что Костанчи – любимец Кирилла Петровича.
Антону тоже хотелось выступить, но у него не хватало решимости. А когда Кирилл Петрович предложил ему взять слово, он почему-то испугался. Зато позднее, ложась спать, Антон рассказал Славе Дунаеву и о Елкине, о «лапе», о посылке и поделился всеми своими мыслями и соображениями.
– А почему же ты на собрании молчал? – спросил Слава.
– Почему?.. Да сам не знаю почему… Думал, так надо.
– Что «надо»? В лапу давать? Заставлять других постель за себя убирать? Ребят притеснять? От работы отлынивать, а самому командовать только? Так, что ли, надо?
– Да нет – зачем? Я не говорю! – промямлил Антон.
– Как же не говоришь! – продолжал допрашивать его Дунаев. – Сам ты не знаешь, что говоришь. Надо – не надо… Говоришь, что не думаешь. Просто ты об отделении не болеешь – вот что! И в коллективе живешь и не в коллективе, будто тебе ничего не нужно. Как чужой!
– Какой же я чужой? – обиделся Антон. – Делаю все, что надо, а потом… Мне в конце концов самому жить нужно.
– Как это – «самому»? – переспросил Дунаев.
– Очень просто! – насупившись, ответил Антон. – Мне бы освободиться поскорей, а там…
– Что «там»?.. Там тебя опять такие же окружат, и ты по новой пойдешь?
– Это почему же я пойду? – возмутился Антон.
– А потому!.. Если ты характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?
– А почему ж я не выработаю! Думаешь, я так и не работаю над собой?
– А если ты над собой только будешь работать, и смотреть только за собой, и бояться только за себя, а не за коллектив, – что у тебя выйдет? Ничего не выйдет! – сказал Дунаев. – Бывают такие, все делают как нужно, а жизнью не интересуются, – он живет, ему хорошо, а до других ему дела нет… и до коллектива ему дела нет. А вся жизнь в коллективе и в обществе – когда все спаяны и все дышат одним: помочь друг другу и поддержать друг друга… Ну ладно! Все равно не поймешь! Давай спать! – оборвал вдруг Дунаев, вспомнив, что он теперь командир и разговаривать после отбоя не полагается.
«Почему же я не пойму?» – хотел еще раз спросить Антон, но Дунаев отвернулся к стене и скоро заснул. А Антон долго еще размышлял. Обиды постепенно утихали, отступали, и на первый план выдвигались слова Дунаева: «Если характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?»
Характер!.. Сколько раз он слышал это слово и от мамы, и от учителей, и от дяди Романа, и даже от Якова Борисовича.
Но разве у него не было характера? Когда они, «три мушкетера», решили досаждать новой школе и ее директору, «солдату в юбке», Елизавете Ивановне, – разве это не было проявлением характера? Когда он собрался в два счета и уехал в Ростов, к отцу, – разве этот поступок не был решительным? Когда оттолкнул Якова Борисовича, который старался удержать его… Нет, это, конечно, был не характер! Когда он оттолкнул склонившуюся на колени мать, – какой же это был характер?
Антон вспомнил Маринку и ее заветную папку с наклейкой «Слова и дела», вспомнил и фразу, которую она процитировала там из статьи в «Комсомольской правде»: «В борьбе с трудностями возникают решающие качества, которые порождают твердый и непреклонный характер». Нет, это что-то совсем, совсем другое: твердый и непреклонный характер!
Воспоминание о Марине увело его мысли в сторону: почему она не ответила? Все-таки очень обидно! Антону написали все, от кого можно было и даже от кого нельзя было этого ждать: написала бабушка и обещала не помирать, пока не увидит Антона, написал дядя Роман и советовал, ухватившись за будущее, преодолеть настоящее. «Ты не отчаивайся, верь! И не смейся над этим, как тогда в Москве. Без веры, брат, человеку жить нельзя, если по-настоящему жить. Он тогда расползается, как мыло в воде. А кто верит в будущее, в человека верит, в себя, в лучшее – тот все переломит и переделает. Я это сейчас по своему колхозу вижу. Да что колхоз!.. Осмотрись кругом и скажи по доброй совести: сильнее стала наша Россия? Краше? Краше стала, сильнее! А кто это сделал? Кто в войну победил и выстоял? Кто сейчас целинные земли переворачивает и хлеб родить заставляет? Кто Сибирь-матушку заселяет и обстраивает? Кто сделал, что к нам теперь разные народы учиться ездят? А? Те, кто не верит ни во что, или другие? Вот в том ваше и горе: вы не видите этих, других-то. А не видя их, вы не можете следовать им, – в этом ваше второе горе. А третье само получается!
Ты уж прости за эти напоминания, а я, как всегда, правду-матку режу, и тут тебе много пошуровать нужно, если хочешь человеком выйти».
Прислала письмо и учительница Прасковья Петровна, чего Антон совсем не ждал. Она тоже писала, что верит в его силы и в его будущее, и передавала привет от ребят. И только Марина вот не ответила ни слова. Конечно, она имеет на это полное право, и у него нет никаких оснований обижаться и чего-либо требовать от нее, а все-таки очень обидно: не ответила!
С этими мыслями Антон и заснул и видел во сне памятник Павлику Морозову, и луну, пробивающуюся сквозь ветви деревьев, и чьи-то родные, близкие глаза,
Приятный, хотя и чем-то грустный сон был прерван резкой и прозаически-требовательной командой:
– Подъем!
И тогда Антон заметил, как сразу же, не разрешив себе ни минуты понежиться, вскочил с кровати Слава Дунаев, как он быстро заправил постель, умылся, оделся и по команде физорга стал на зарядку. Все это он и раньше делал так же аккуратно и добросовестно, но теперь словно появилась в нем какая-то новая пружинка, придавшая ему еще больше упругости и сосредоточенности. Он выстроил отделение, перед тем как идти в столовую, и отрапортовал Кириллу Петровичу. Кирилл Петрович поздоровался со своими «атлетами» и неторопливо, негромко сказал:
– Ну так вот! Вот мы и пережили с вами очень серьезный кризис. И ваша есть доля вины в этом и моя. Я понадеялся на отделение и ошибся. Ну, как же мы теперь будем жить?
– Разрешите! – Дунаев сделал шаг вперед. – Мы выходим на старт. Я так понимаю. Но чтобы пробежать всю дистанцию, нужно сделать первый шаг. И пусть таким шагом будет для нас завоевание суточного вымпела.
– Но пусть за первым шагом последует второй и третий, – добавил Кирилл Петрович. – И пусть каждый сообразует с этим нашим общим шагом свой шаг, каждый свой шаг жизни. Победа коллектива решается в душе каждого.
– А не соберем себя – и вымпел и все проплывет мимо. Ясней ясного! – снова за всех сказал Слава Дунаев.
Так оно и вышло: один получил замечание за курение в школе, у другого оказались незашнурованными ботинки, третий обругал мастера, – и вымпел снова проплыл мимо.
– Вот тебе и первый шаг. Ать-два! – дурашливо улыбаясь, проговорил Сенька Венцель.
– А ты что? Обрадовался? – цыкнул на него Антон.
Медно-рыжий – за что на воле получил кличку «Червонец», – пересмешник и зубоскал, Сенька всегда «валял дурака», задирал всех и все высмеивал, и невозможно было понять, когда он говорит всерьез, а когда шутит. Антон его и раньше недолюбливал, а когда узнал, что он на побегушках у Костанчи, то и совсем невзлюбил. И теперь… Отделение теряло баллы, отделение терпело, неудачу – над чем же тут смеяться?
Сам Антон неудачи отделения воспринимал совсем по-другому: он начистил ботинки, проверил свой костюм, пуговицы, ногти – все, к чему можно было придраться при очередном осмотре, и вообще со всей горячностью новообращенного брался за любое поручение и старался выполнять его как можно лучше и добросовестней. Слова Дунаева о коллективе задели его, и теперь он только и думал о том, чтобы принести какую-то пользу коллективу, «А что такое коллектив? Это – мы, ребята, мы сами! И если настоящей дружбы нет, какой тогда может быть коллектив? И чего тогда может добиться командир или актив?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Костанчи поднялся, переминаясь с ноги на ногу.
– Встать как положено! – Начальник осмотрел его взыскательным взглядом. – Почему верхние пуговицы не застегнуты? А то оправдания выискивает, Ты бы лучше
в тумбочку к себе заглянул. Общественник! Командир! Кирилл Петрович, – обратился он к сидевшему здесь же капитану Шукайло, – на ближайшем собрании отделения поставить отчет командира.
– Слушаюсь!.. – привстал Кирилл Петрович.
– И вообще!.. Все отделение! На что это похоже? Зазнались! «Мы – десятый класс!» А вспомните, каким был у нас десятый класс в прошлом году! Две золотых медали, три серебряных! А вы потеряли требовательность к себе. Отставать начали и терять ориентир. Так вот: я мог бы вмешаться в вашу жизнь в приказном порядке, я имею на это все права и возможности. Но я не хочу этого. Я надеюсь, что вы сами сумеете взять правильный ориентир и продумать, как оздоровить обстановку. Сумеете?
– Сумеем, – нестройно раздались голоса.
– Не уверен! – все так же твердо и непререкаемо сказал начальник.
– Сумеем! – Голосов стало больше, но начальник опять повторил свое:
– Не уверен!
– Сумеем! – гаркнули все два с половиной десятка голосов, и только тогда начальник остался доволен.
– Вот это другое дело!
«Вот это другое дело!» – сказал про себя и Антон, когда они строем шли после этого к себе в отделение.
Для него как в сказке пролетели короткие, быстротечные дни, дни празднеств, торжеств и свидания с мамой. Оно как бы восстановило для Антона единство жизни – той, которая была раньше, до суда, и наступившей потом. Теперь суд стал эпизодом, тяжелым, страшным, но эпизодом в единой и непрерывной жизни. И связала эту жизнь, эти две разрозненные ее половины, – мама.
И потому так неприятно было Антону, что он опять огорчил маму. Кирилл Петрович ничего не скрыл от Нины Павловны – ни истории с запиской, ни опоздания на работу, ни других его, пусть мелких, провинностей. А Антону не хотелось обо всем вспоминать, особенно теперь, после такого счастливого путешествия в город и той решительной клятвы на коленях, что все будет хорошо – будет, будет, обязательно будет! И мама поверила, и все же поставила ему в счет все ошибки, и даже обвинила в том, что девятое отделение оказалось на предпоследнем месте.
Во всем, что сейчас происходило, он чувствовал что-то действительно важное и необычайное: и вызов к начальнику, и разговор его, и тон, и покорное «слушаюсь» Кирилла Петровича, и поведение Костанчи, и конечный вывод – «поставить отчет командира!». Новым было и то, что, придя в спальню, ребята тут же зашумели, заговорили, заспорили, и Костанчи сразу же оказался совсем не таким грозным, как прежде, и даже стал оправдываться:
– А что тут – я виноват? Ну, окурки – ладно! Окурки мои! А разве мы за окурки баллы потеряли?
Стараясь сохранить авторитетный, «руководящий» тон, он пытался указать на провинность того, другого, третьего, но его прерывали вопросами: а почему ты это допустил? а почему ты то-то сделал и почему не сделал того-то и того?
На другой день на собрании Костанчи выступил с докладом, в меру умным и в меру хитрым: чтобы не сказать лишнего и никого не обидеть и отвести или смягчить предстоящие ему удары, он говорил и о своих ошибках и о плохой работе актива, но так, чтобы не восстановить против себя и актив. Антону доклад не понравился, особенно когда, выбравшись из чащи колючих вопросов, Костанчи заговорил чуть ли не вчерашними словами Максима Кузьмича:
– Пути для нас открыты, дорога широка и пряма. Так будем же образцом поведения для всей колонии, зачинателями всего хорошего. Это наша боевая, благородная задача, и мы обязаны ее выполнить.
Антон внимательно слушал доклад и в то же время присматривался к настроению ребят.
А ребята постепенно стали задавать вопросы, сначала осторожные, общие, затем более прямые и ехидные:
– А как ты смотришь на порядок в отделении?..
–И почему ничего не сказал о курении в спальне?
Это уже был прямой удар по Костанчи, потому что все знали, что в спальне позволяют себе курить только командир и его приближенные. Но Костанчи от прямого ответа увильнул: «А я не знаю, куда смотрит санитар» – и этим сразу вызвал на себя шквальный огонь.
– «Куда смотрит санитар»?! – вскочил Вехов. – А почему я тебе говорю, а ты только рукой машешь: «Ладно!»
– А почему не все делают физзарядку?
– И вообще: к одним чересчур строг, а за другими ничего замечать не хочет.
– Любимчики!
Это – самый тяжелый упрек: любимчики!
– А почему ты в кровати по утрам залеживаешься? – спросил Дроздов, ответственный по спальне. – А почему белье выбираешь? Меняли постельное белье, и тебе не понравилась простыня – пятно на ней было. И ты перевертел их шесть штук, пока не выбрал самую белую. Тебе, значит, с пятном нельзя, а другому – ладно?
Это не менее тяжкий упрек – в несправедливости. И вдруг вскакивает Елкин и одним своим выкриком лишает этот упрек всей его силы:
– А как ты сам себе новое одеяло взял, что, можно?
Дроздов растерялся и сразу как-то, очень заметно сник – он действительно, изловчившись, сумел заполучить себе, новое, хорошее одеяло. Чтобы бороться с неправдой, нужно быть самому кристально чистым!
– Да что у нас все плохо, что ли? – подал новую реплику Елкин, и Костанчи на него признательно глянул.
Кирилл Петрович насторожился. Он заметил взгляд Костанчи, напряженное лицо Славы Дунаева и его стиснутые зубы, – в ходе собрания в отделении намечались два лагеря.
– Дунаев, кажется, хочет что-то сказать, – проговорил он спокойно.
Дунаев встал, одернул гимнастерку и, повернувшись вполоборота к Елкину, сказал:
– Что у нас все плохо, никто не говорит. Но разве можно молчать о том, что плохо? И нечего тут замазывать и защищать командира.
– А ты не своди счеты! – выкрикнул из-за чьей-то спины Мурашов.
– Какие счеты? – повернувшись теперь к нему, спросил Дунаев. – Тебя еще в отделении не было, когда мы с Олегом дружить стали. Правильно? – Он перевел взгляд на Костанчи. – Я же и на командира его выдвигал, и никаких у меня счетов с ним нет. Я в другом виноват, что раньше о нем вопроса не ставил, думал – поймет, исправится. Нам не нужно, чтобы из командира царек вырастал!
– «Бугор», еще скажешь! – криво улыбнулся Костанчи.
– Нет, до бугра тебе далеко, – сказал Дунаев, бугром мы тебе не дадим делаться, хоть ты и хочешь!
– Как «хочу», почему «хочу»? – вскипел Костанчи, но Дунаев тем же спокойным и твердым тоном ответил:
– А когда тебе лишнее масло в кашу льют, это что, по-твоему?
– Когда? Кто? – продолжал горячиться Костанчи, но Дунаев, не смутившись, остановил его движением руки, точь-в-точь как начальник, Максим Кузьмич.
– Ладно! Ребята скажут!.. И как оно у тебя пробкой в горле не застыло, это масло? Жрал чужой кусок, а командир!
Дунаев закончил выступление жестким, злым тоном и с искривленными от напряжения губами. Он сел, но тут же поднялся и добавил:
– А ты и дежурных так подбираешь: одни горб гнут, а другие – с тряпочкой да с ложечкой. Почему ты Шелестова назначаешь то по уборной, то по умывальной, то по кухне картошку чистить? А почему ты с ним, как товарищ с товарищем, не побеседовал ни разу, а покрикивать стал и даже постель за собой убирать заставлял, – это как, по-твоему?
– А чего ты варежку разеваешь, за своего дружка заступаешься? – закричал Сенька Венцель. – «Шелестов, Шелестов…» А сами в спальне лежат рядышком и порядок нарушают. По режиму спать положено, а они разговаривают. А командир замечание сделал – ссору затеяли, подчиняться не хотели, пока надзиратель не пришел. Что? Разве не было? Мы через это столько баллов потеряли!
– Их самих развести нужно. Кто их знает, может, у них группировка, – пробурчал из-за чужой спины Мурашов.
Возмущенный Дунаев снова поднялся было с места, но Кирилл Петрович остановил его.
– А почему Шелестов молчит? – спросил он, взглянув вдруг на Антона.
Но Шелестов от этого только смутился и вобрал голову в плечи.
19
Антон внимательно слушал все, что говорилось на собрании, и сопоставлял со своим не очень большим, но я не таким уж маленьким опытом. Он замечал и раньше, что в отделении возникали какие-то нелады, но сначала он расценивал их как мелкие и случайные ссоры. А теперь он понял, что все здесь значительно сложнее.
Теперь Антону стало ясно, почему Костанчи хотел замять историю с запиской и многое другое. Вспомнил он и слова Елкина насчет посылки и «лапы», вспомнил и понял все, что говорил Дунаев: из Костанчи действительно мог получиться тот самый «бугор», о котором рассказывал когда-то Мишка Шевчук.
Постепенно выяснилось, что в отделении совсем не все гладко, и ребята разбились на два лагеря, между которыми завязалась перепалка. Вместе с мелкими упущениями и нарушениями, которые можно было бы выправить на ходу, постепенно обнаруживались явные злоупотребления. И когда они обнаружились, Антон видел, как помрачнело лицо Кирилла Петровича и как сам же он предложил снять Костанчи с поста командира. Это было неожиданностью для Антона потому, что с самого начала он слышал от многих ребят, что Костанчи – любимец Кирилла Петровича.
Антону тоже хотелось выступить, но у него не хватало решимости. А когда Кирилл Петрович предложил ему взять слово, он почему-то испугался. Зато позднее, ложась спать, Антон рассказал Славе Дунаеву и о Елкине, о «лапе», о посылке и поделился всеми своими мыслями и соображениями.
– А почему же ты на собрании молчал? – спросил Слава.
– Почему?.. Да сам не знаю почему… Думал, так надо.
– Что «надо»? В лапу давать? Заставлять других постель за себя убирать? Ребят притеснять? От работы отлынивать, а самому командовать только? Так, что ли, надо?
– Да нет – зачем? Я не говорю! – промямлил Антон.
– Как же не говоришь! – продолжал допрашивать его Дунаев. – Сам ты не знаешь, что говоришь. Надо – не надо… Говоришь, что не думаешь. Просто ты об отделении не болеешь – вот что! И в коллективе живешь и не в коллективе, будто тебе ничего не нужно. Как чужой!
– Какой же я чужой? – обиделся Антон. – Делаю все, что надо, а потом… Мне в конце концов самому жить нужно.
– Как это – «самому»? – переспросил Дунаев.
– Очень просто! – насупившись, ответил Антон. – Мне бы освободиться поскорей, а там…
– Что «там»?.. Там тебя опять такие же окружат, и ты по новой пойдешь?
– Это почему же я пойду? – возмутился Антон.
– А потому!.. Если ты характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?
– А почему ж я не выработаю! Думаешь, я так и не работаю над собой?
– А если ты над собой только будешь работать, и смотреть только за собой, и бояться только за себя, а не за коллектив, – что у тебя выйдет? Ничего не выйдет! – сказал Дунаев. – Бывают такие, все делают как нужно, а жизнью не интересуются, – он живет, ему хорошо, а до других ему дела нет… и до коллектива ему дела нет. А вся жизнь в коллективе и в обществе – когда все спаяны и все дышат одним: помочь друг другу и поддержать друг друга… Ну ладно! Все равно не поймешь! Давай спать! – оборвал вдруг Дунаев, вспомнив, что он теперь командир и разговаривать после отбоя не полагается.
«Почему же я не пойму?» – хотел еще раз спросить Антон, но Дунаев отвернулся к стене и скоро заснул. А Антон долго еще размышлял. Обиды постепенно утихали, отступали, и на первый план выдвигались слова Дунаева: «Если характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?»
Характер!.. Сколько раз он слышал это слово и от мамы, и от учителей, и от дяди Романа, и даже от Якова Борисовича.
Но разве у него не было характера? Когда они, «три мушкетера», решили досаждать новой школе и ее директору, «солдату в юбке», Елизавете Ивановне, – разве это не было проявлением характера? Когда он собрался в два счета и уехал в Ростов, к отцу, – разве этот поступок не был решительным? Когда оттолкнул Якова Борисовича, который старался удержать его… Нет, это, конечно, был не характер! Когда он оттолкнул склонившуюся на колени мать, – какой же это был характер?
Антон вспомнил Маринку и ее заветную папку с наклейкой «Слова и дела», вспомнил и фразу, которую она процитировала там из статьи в «Комсомольской правде»: «В борьбе с трудностями возникают решающие качества, которые порождают твердый и непреклонный характер». Нет, это что-то совсем, совсем другое: твердый и непреклонный характер!
Воспоминание о Марине увело его мысли в сторону: почему она не ответила? Все-таки очень обидно! Антону написали все, от кого можно было и даже от кого нельзя было этого ждать: написала бабушка и обещала не помирать, пока не увидит Антона, написал дядя Роман и советовал, ухватившись за будущее, преодолеть настоящее. «Ты не отчаивайся, верь! И не смейся над этим, как тогда в Москве. Без веры, брат, человеку жить нельзя, если по-настоящему жить. Он тогда расползается, как мыло в воде. А кто верит в будущее, в человека верит, в себя, в лучшее – тот все переломит и переделает. Я это сейчас по своему колхозу вижу. Да что колхоз!.. Осмотрись кругом и скажи по доброй совести: сильнее стала наша Россия? Краше? Краше стала, сильнее! А кто это сделал? Кто в войну победил и выстоял? Кто сейчас целинные земли переворачивает и хлеб родить заставляет? Кто Сибирь-матушку заселяет и обстраивает? Кто сделал, что к нам теперь разные народы учиться ездят? А? Те, кто не верит ни во что, или другие? Вот в том ваше и горе: вы не видите этих, других-то. А не видя их, вы не можете следовать им, – в этом ваше второе горе. А третье само получается!
Ты уж прости за эти напоминания, а я, как всегда, правду-матку режу, и тут тебе много пошуровать нужно, если хочешь человеком выйти».
Прислала письмо и учительница Прасковья Петровна, чего Антон совсем не ждал. Она тоже писала, что верит в его силы и в его будущее, и передавала привет от ребят. И только Марина вот не ответила ни слова. Конечно, она имеет на это полное право, и у него нет никаких оснований обижаться и чего-либо требовать от нее, а все-таки очень обидно: не ответила!
С этими мыслями Антон и заснул и видел во сне памятник Павлику Морозову, и луну, пробивающуюся сквозь ветви деревьев, и чьи-то родные, близкие глаза,
Приятный, хотя и чем-то грустный сон был прерван резкой и прозаически-требовательной командой:
– Подъем!
И тогда Антон заметил, как сразу же, не разрешив себе ни минуты понежиться, вскочил с кровати Слава Дунаев, как он быстро заправил постель, умылся, оделся и по команде физорга стал на зарядку. Все это он и раньше делал так же аккуратно и добросовестно, но теперь словно появилась в нем какая-то новая пружинка, придавшая ему еще больше упругости и сосредоточенности. Он выстроил отделение, перед тем как идти в столовую, и отрапортовал Кириллу Петровичу. Кирилл Петрович поздоровался со своими «атлетами» и неторопливо, негромко сказал:
– Ну так вот! Вот мы и пережили с вами очень серьезный кризис. И ваша есть доля вины в этом и моя. Я понадеялся на отделение и ошибся. Ну, как же мы теперь будем жить?
– Разрешите! – Дунаев сделал шаг вперед. – Мы выходим на старт. Я так понимаю. Но чтобы пробежать всю дистанцию, нужно сделать первый шаг. И пусть таким шагом будет для нас завоевание суточного вымпела.
– Но пусть за первым шагом последует второй и третий, – добавил Кирилл Петрович. – И пусть каждый сообразует с этим нашим общим шагом свой шаг, каждый свой шаг жизни. Победа коллектива решается в душе каждого.
– А не соберем себя – и вымпел и все проплывет мимо. Ясней ясного! – снова за всех сказал Слава Дунаев.
Так оно и вышло: один получил замечание за курение в школе, у другого оказались незашнурованными ботинки, третий обругал мастера, – и вымпел снова проплыл мимо.
– Вот тебе и первый шаг. Ать-два! – дурашливо улыбаясь, проговорил Сенька Венцель.
– А ты что? Обрадовался? – цыкнул на него Антон.
Медно-рыжий – за что на воле получил кличку «Червонец», – пересмешник и зубоскал, Сенька всегда «валял дурака», задирал всех и все высмеивал, и невозможно было понять, когда он говорит всерьез, а когда шутит. Антон его и раньше недолюбливал, а когда узнал, что он на побегушках у Костанчи, то и совсем невзлюбил. И теперь… Отделение теряло баллы, отделение терпело, неудачу – над чем же тут смеяться?
Сам Антон неудачи отделения воспринимал совсем по-другому: он начистил ботинки, проверил свой костюм, пуговицы, ногти – все, к чему можно было придраться при очередном осмотре, и вообще со всей горячностью новообращенного брался за любое поручение и старался выполнять его как можно лучше и добросовестней. Слова Дунаева о коллективе задели его, и теперь он только и думал о том, чтобы принести какую-то пользу коллективу, «А что такое коллектив? Это – мы, ребята, мы сами! И если настоящей дружбы нет, какой тогда может быть коллектив? И чего тогда может добиться командир или актив?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51