Письмо было от Антона. Она ужаснулась, встревожилась и в тревоге этой жила все последнее время, утаив случившееся, вопреки всем своим жизненным, правилам, даже от мужа, от которого никогда ничего не скрывала.
Нина Павловна пошла в школу. Это тоже была ее сокровенная мысль: показать директору письмо Антона. «Смотрите! Он уже получил благодарность. Почему же у вас он слышал одни попреки?»
Но Елизавета Ивановна в этой школе уже не работала – вместо нее был другой директор, мужчина, и он ничего не знал об Антоне. Зато Прасковья Петровна очень приветливо встретила Нину Павловну, а прочитав письмо Антона, порадовалась за него и обещала обязательно написать.
– Важно, чтобы человек не сломался. Тогда ему ничего не страшно!
И здесь, в школе, Нина Павловна случайно столкнулась с Мариной. Девочка не то разволновалась, не то испугалась этой встречи и стояла перед матерью Антона молча, с широко открытыми и напряженными глазами.
– Вы не писали ему? – нерешительно спросила Нина Павловна.
– Нет! – коротко ответила Марина.
– Может быть, напишете?.. Это его так ободрит, ваше письмо!
– Хорошо, Нина Павловна! Я подумаю!
Марина удивилась сама себе: что здесь думать? И почему вырвалось у нее это дипломатическое, неискреннее обещание? Разве может она писать первая? Да и что писать, когда в душе такая неурядица?
А потом снова начались раздумья и терзания – как все могло получиться?
– Скажи, Степа: ты что-нибудь понимаешь? – спросила она Степу Орлова, когда он опять пришел к ней.
Она сплела пальцы и сжала их до хруста, и Степа почувствовал, что Марине трудно. И он опять подумал: какая она добрая и серьезная девушка. Об Антоне сейчас говорят все: «Вот это отколол», «Никак не ожидала: такой растяпа и вдруг…», «А жалко парня», «Туды ему и дорога!», «От хулиганства до преступления один шаг!» Но все это мелко и по-обывательски: изрекут и забудут. Разве можно забывать о таких вещах? А вот Марина думает об истории с Антоном не меньше, чем сам Степа.
У него только выражается это иначе: спокойный я медлительный, Степа смотрит на мир как будто бы бесстрастными глазами наблюдателя, но это неверно. Он просто не умеет волноваться по каждому пустяку, но за то, что ему кажется важным, он берется обеими руками. Он пытался ответить на вопрос Марины – как все получилось? – и не знал, что сказать. Для него все по-другому выглядит. Степа – мальчишка, он многое слышал и кое-что знает, а теперь стал ближе приглядываться к жизни «двора» и «улицы».
– Сквозь пальцы мы на все смотрим. На глазах у нас человек тонет, а мы…
Степа не договорил. Он даже не досказал своей мысли. Он хотел поделиться тем, что вывел из своих наблюдений: «Вот говорят: «улица, улица»! А разве мы не можем отвоевать ребят у улицы…» Но получилось, видимо, что-то другое. Сам он не понял, но изменившееся лицо Марины заставило его замолкнуть на полуслове.
– На глазах!.. – проговорила она как бы про себя. – На глазах!
Слова Степы подтверждали тот упрек, который она уже делала себе: у нее на глазах погибал человек. Рядом с нею сидел он, согбенный, понурый, совсем не похожий на забияку-«мушкетера», каким знали его все. Ей пытался он поведать свои полупризнания. К ней пришел домой, неизвестно зачем, чудной, непонятный, не тот, что для всех, и не тот, каким казался в парке на лавочке, а какой-то третий Антон. И когда?.. Когда это было? Так это же накануне! Может быть, совсем накануне, может быть, даже в тот самый день! Может быть, он скрыться хотел у нее! Может быть, он защиты искал! А она… Какой же она друг? Где там – друг: какой она товарищ, если она ничего не заметила и не поняла? И он остался один. Один, как столб среди поля!
Марина ничего не сказала Степе, а Степа ничего не знал, хотя и почудился ему за тоном ее восклицания какой-то другой, не совсем ясный смысл. Но Степа был немного тугодум и не сразу понял, да и мало ли что может иногда показаться. Поэтому он зашел к Марине еще раз и еще, потом столкнулся с ней на улице, а когда начались занятия, старался под разными предлогами встречаться с ней чуть ли не на каждой перемене и обсуждать разные школьные дела. Он очень жалел теперь, что они учатся в разных классах, и интересовался ее делами не меньше, чем собственными.
Марину в этом году избрали в классе секретарем комсомольского бюро, у нее прибавилось дел и ответственности, и она охотно советовалась со Степой.
А Степа тоже стал комсомольским секретарем своего, теперь десятого «Б» класса. Получилось это совсем для него неожиданно в самом начале учебного года, когда на первом же комсомольском собрании зашла речь о том, что произошло с Антоном. Тогда все стали искать ошибки – где недосмотрели и чего недоделали? И как-то так вышло, что все ошибки легли на Клаву Веселову, комсорга девятого «Б»; она холодна, она горда, она невнимательна, и вместо нее секретарем комсомольского бюро был избран Степа Орлов. И вот они вместе с Мариной в разных классах, но выполняют одну работу и заняты одними вопросами: как сделать, чтобы комсомол у них в школе был настоящим комсомолом, чтобы кипел и горел и чтобы живая, подлинная жизнь не тонула в аршинных программах показных мероприятий?
Но Марина то и дело возвращается к одному и тому же: как и почему мы упустили Антона?
– Вот ты говоришь, он у нас на глазах погиб. А другие? Может быть, и другие?.. Ну, не в том отношении – в ином. А все равно: ведь хочется, чтобы все были хорошие.
– И во всем! – подсказал Степа.
– И во всем! – согласилась Марина. – Хочется, чтобы вообще люди были хорошие!
И Марина зорче присматривалась теперь к своим товарищам – к девочкам, к ребятам – а задумывалась там, где, кажется, можно было не задумываться. Вот, например, Толик Кипчак. Он отчего-то оставался таким же щупленьким и маленьким, как и во времена своего «мушкетерства» – «пигалицей», как его прозвал Сережа Пронин. Мать у него оказалась волевой женщиной, основательно взяла сына в руки, он остепенился и даже стал усиленно «зубрить» и клянчить отметки. А Марина этого не выносила. Где сознательно, где бессознательно она выискивала для себя хорошие примеры, лепила самое себя из разных кусочков, которые тянула со всех, сторон: и из интересного урока, и из книги, лекции, из взволновавшего ее симфонического концерта. Особенно много занималась спортом: Марина была недовольна своей тоненькой, хрупкой на вид фигурой. «Как у кисейной барышни!» – говорила она про себя, видя в этом признак слабости, а слабой Марина не хотела выходить в жизнь. Она формировала себя. Она не понимала тех, кто, не думая ни о чем и не тревожась, создает себе из отметки икону и ради «пятерки» готов на все. Она не понимала тех, кто заучивал страницы из учебника литературы, не читая самих книг, кто выписывал цитаты и провозглашал готовые лозунги и не мог думать там, где нужно думать и искать решения.
Не понимала Марина и таких, как Сергей Пронин; комсомолец он или не комсомолец? За лето он так развернулся в плечах и повзрослел, что кто-то из девчат, встретив его после каникул, не удержался от восклицания:
– Сережка! Да какой же ты стал интересный!
– Что вы говорите? Детка моя, как я тронут! – с полушутливой развязностью ответил на это Пронин.
Правда, развязности у него прибавилось, пожалуй, больше, чем «интересности», и, когда Марина что-то в этом духе заметила, Сережа с той же развязной улыбкой проговорил:
– Девочка моя! Да ты совсем у меня стала идэйная! Когда-то в шестом, не то в седьмом классе, прежней, еще «девчачьей» школы, после крупного семейного разговора с Женькой, младшим братишкой, пойманным учителем за списыванием задачи, Марина решила, что она никогда не будет так поступать. Она даже пробовала организовать группу «за честность» – не списывать самим и не разрешать другим. Группа скоро распалась, но Марина решила не отступать от этих принципов. Однако, когда она не позволила списать задачку Римме Саакьянц, та обиженно фыркнула:
– Подумаешь! Идейная! Как будто я у другой не могу содрать!
Второй раз она услышала нелепый упрек в «идейности» от Пронина, после его грязного, ворованного поцелуя и потом, когда Марина выступила против другой глупой поговорки, которую откуда-то принес Сережка: «Теперь учиться не фонтан, все равно на производство идти».
Для него учиться действительно было «не фонтан», и как он рассчитывал получить аттестат зрелости – неизвестно, зато он стал первым организатором разного рода вечеринок. А на возмущение Марины он отвечал той же полушутливой, полунасмешливой фразой:
– Детка моя! Да ты совсем идэйная!
Марина старалась не придавать словам Пронина значения, но они ее обижали.
– Ну что он называет меня так? – жаловалась она Степе Орлову. – Как этикетку какую приклеил, точно это порок. День рождения у Толи Кипчака справляли, так он был против того, чтобы приглашать меня: «О высоких материях опять суждения будет иметь». Это я! «Показать себя старается!» А я нисколечко не стараюсь и ничего не показываю. Я живу как живу, как жизнь понимаю. И если я идейная, значит, и на самом деле идейная, и буду идейной, и хочу быть идейной, для себя, не для показа.
– Идейная без кавычек, – с явным восхищением подтверждал Степа.
– Да, без кавычек! – все больше злясь, не заметила этого восхищения Марина. – И без этого глупого «э» – «идэйная». И я не хочу быть такой, как он: на словах одно, а на деле другое. Сам ничего не делает, а выбирает вольную тему для сочинения: «Тема труда в советской литературе». Один глаз на Кавказ, другой – в Арзамас. Не хочу!
Марина и Степа постепенно сдружились, но мысли об Антоне не умирали в сердце Марины, и достаточно было любого случая, чтобы она вспоминала о нем вновь и вновь. Вот они со Степой сидят в кино, смотрят картину «Яков Свердлов», и с экрана раздаются слова: «Там, где кончается борьба за товарища, начинается предательство». И все: вечер испорчен, опять закипело взбаламученное море вопросов, и даже то, что она сидит здесь, в кино, со Степой Орловым, ощущается как предательство. Вот произошла мимолетная, совсем мимолетная встреча с Ниной Павловной. «А как бы ваше письмо ободрило его!..» И снова заходили волны беспокойства от сознания ответственности за то, что произошло с Антоном. О своих переживаниях она не может говорить ни с мамой, настороженные взгляды которой Марина почему-то стала ловить на себе в последнее время, ни с папой, ни со Степой, но никак не дает покоя это глухое, тревожное чувство. Смягчается оно только одним: Антон не пишет. А разве может она написать первая?
15
Мишка Шевчук не забывал о своей неожиданной встрече с кем-то из своих единомышленников во время «оправки». Пятидневное раздумье на вахте все больше убеждало его, что ни в какую другую колонию он не попадет. Но признаться в этом и уступить, «убрать рога» не позволяла гордость, та самая дикая, «воровская» гордость, которую внушил ему Федька Чума в своих полупьяных поучениях. Отступиться мешал стыд перед «хозяином» и перед самим собой.
Случайный разговор давал ему для этого и основание и оправдание: в колонии есть «воры», они задавлены, бессильны, но рады бы перевернуть порядки, да взяться некому. А почему бы ему, Мишке, не «войти в зону», не отыскать «воров», не перевернуть вместе с ними колонию и не доказать этим свою преданность «воровской идее»?
Эти-то мысли и отражались в его загадочной ухмылке, с которой он на следующее утро вошел к начальнику. Но до конца «мочить свой рог» Мишка никак не собирался. Нужно было найти того хлопца, который уговорил его войти в колонию, и нащупать тех самых, согнутых в три погибели «воров»…
Поэтому в первый же вечер после отбоя, когда все лежали в постелях, Мишка начал рассказывать воровской роман «Таинственный прокурор». Роман этот большой, и тянуть его с разными вариациями и дополнениями можно хоть целую неделю, но у Мишки предприятие это сорвалось с первого раза. Сначала его слушали соседи по койке. Пораженные его памятью и живостью изложения, они притихли, и громкий голос Мишки привлекал все новых слушателей. Даже послышался чей-то выкрик: «Громче!» – и Мишка стал вести рассказ на всю спальню. И тогда раздалась команда:
– Отставить!
Вслед за этим поднялся командир отделения Андрей Мальков:
– Эй! Кто там завел волынку? Отставить!
Повествование пришлось прервать, да еще на следующий день выслушать «мораль» от воспитателя. Но Мишка не смирился и стал рассказывать о своих похождениях с Федькой Чумой, а когда кто-то из общественников опять его остановил, он выругался. Надо было стать перед строем. Затем Мишка нарисовал карты и сговорился с одним хлопцем, Сашкой Расторгуевым, сыграть в «очко». За это опять пришлось стать перед строем. А это было хуже всего – поставят и начнут «душу молоть» сами ребята, и даже Сашка Расторгуев «раскололся» в два счета и во всем покаялся на линейке. А потом – работа, школа, самоподготовка, на которой тоже слова вымолвить нельзя, – одним словом, Мишка скоро понял, что он «попал в некурящий вагон», «в пионерлагерь».
Тогда он заметался, попробовал вырваться, но рука у, «хозяина» оказалась крепкая: «Никуда я тебя не отправлю!» Чтобы показать себя, Мишка решил выкинуть что-нибудь еще, посильней, чем неудавшаяся операция с животом: проглотить гвоздь или ручку от ложки или вскрыть вены, но из всех вариантов выбрал один, самый крайний.
Максим Кузьмич с утра засел в кабинете, чтобы разобраться с накопившимися счетами, сводками и прочими бумажными делами, без которых, к сожалению, не обходится ни одна самая живая работа. И вдруг к нему, запыхавшись, вошел воспитатель Суслин.
– Разрешите, товарищ подполковник!
– А очень срочно? Я сейчас занят.
– Срочно, товарищ подполковник. ЧП!
– Что за ЧП? – Максим Кузьмич оторвался от бумаг.
– Воспитанник Шевчук рот зашил.
– Как «зашил»? Какой рот?
– Свой рот зашил, товарищ подполковник. Нитками.
– Что за чепуха? – недовольно поморщился начальник, тем не менее поднялся из-за стола и стал одеваться.
– Как было дело?
– Не знаю, как было дело, а только я прихожу – мне ребята рассказывают. Ночью он это сделал. И главное – как ухитрился – без единой капли крови. Сейчас отделение на завтрак нужно вести – не придумаю, как быть.
– Что значит «как быть»? Вести отделение на завтрак, по распорядку. А Шевчука… А Шевчука доставить ко мне!
Максим Кузьмич повесил обратно на вешалку шинель, фуражку и снова взялся за бумаги.
– И сестру медицинскую попросите ко мне! – распорядился он.
Но никакие счета ему уже на ум не шли: он отложил документы и стал обдумывать положение. Прежде всего он решил, что поступил правильно, не пойдя в отделение, как хотел сначала, сгоряча, а остался в своем кабинете. Смешно подниматься и стремглав бежать из-за всякого идиота, как сказала бы его жена Лена. Максим Кузьмич еще не знал подробностей, но ясно было, что Мишка придумал совсем новый и какой-то изуверский ход. Но как бы там ни было, а на этот раз Мишкино упрямство надо было сломить.
Услышав, что ведут Мишку, Максим Кузьмич опять взялся за бумаги и долго не поднимал глаз на вошедших. А когда посмотрел, увидел: губы Мишки были действительно схвачены в нескольких местах, а у левого уголка их болтался длинный конец суровой нитки.
– Ну?.. – спросил Максим Кузьмич, стараясь быть как можно суровее. – Ну, как же мы с тобой разговаривать будем?.. На! Пиши! – Он подал Мишке лист бумаги и карандаш.
Мишка сел к столу и написал:
«Придется вам меня искусственным питанием питать, с другого конца».
Максим Кузьмич прочитал и наложил резолюцию:
«Отказать, так как рот я тебе не зашивал».
Мишка в ответ написал свое:
«Ничего! Вы вокруг меня на цырлах будете ходить и гуся подавать».
– На цырлах – это что?.. На носках, что ли? – спросил Максим Кузьмич. – И гуся, значит, подавать?.. А баланду хочешь? Да тебе и баланду нечем есть, ты сначала рот расшей.
Мишка выслушал; в глазах его блеснул упрямый огонек, и он опять написал:
«А помру – вам же хуже будет: отвечать придется».
– За что? – удивился Максим Кузьмич. – Похороним – и все. Знаешь, там, в углу, за стадионом. Только без почестей. У нас бланки есть? – спросил он стоявшую здесь же медицинскую сестру.
– Какие бланки?
– Ну, на умерших! – рассердился на ее недогадливость Максим Кузьмич.
– Нет, – простодушно ответила сестра.
– Как так «нет»? Заготовить немедленно, – строго приказал Максим Кузьмич. – А то он помрет, а у нас бланков нет. Как же так, без бланков?
– Ну, а пока не помер, что с ним делать? – спросил Суслин.
– А пока не помер, в изоляторе пусть побудет, – ответил Максим Кузьмич.
– В каком? В медицинском? – испугалась сестра.
– Почему в медицинском? В штрафном! Пусть подумает!
Мишку опять поместили в штрафной изолятор, и Максим Кузьмич распорядился: надзирателю чаще туда заглядывать, обед принести как положено, дать бумаги и карандаш, о всяких заявлениях Мишки докладывать лично ему, начальнику.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Нина Павловна пошла в школу. Это тоже была ее сокровенная мысль: показать директору письмо Антона. «Смотрите! Он уже получил благодарность. Почему же у вас он слышал одни попреки?»
Но Елизавета Ивановна в этой школе уже не работала – вместо нее был другой директор, мужчина, и он ничего не знал об Антоне. Зато Прасковья Петровна очень приветливо встретила Нину Павловну, а прочитав письмо Антона, порадовалась за него и обещала обязательно написать.
– Важно, чтобы человек не сломался. Тогда ему ничего не страшно!
И здесь, в школе, Нина Павловна случайно столкнулась с Мариной. Девочка не то разволновалась, не то испугалась этой встречи и стояла перед матерью Антона молча, с широко открытыми и напряженными глазами.
– Вы не писали ему? – нерешительно спросила Нина Павловна.
– Нет! – коротко ответила Марина.
– Может быть, напишете?.. Это его так ободрит, ваше письмо!
– Хорошо, Нина Павловна! Я подумаю!
Марина удивилась сама себе: что здесь думать? И почему вырвалось у нее это дипломатическое, неискреннее обещание? Разве может она писать первая? Да и что писать, когда в душе такая неурядица?
А потом снова начались раздумья и терзания – как все могло получиться?
– Скажи, Степа: ты что-нибудь понимаешь? – спросила она Степу Орлова, когда он опять пришел к ней.
Она сплела пальцы и сжала их до хруста, и Степа почувствовал, что Марине трудно. И он опять подумал: какая она добрая и серьезная девушка. Об Антоне сейчас говорят все: «Вот это отколол», «Никак не ожидала: такой растяпа и вдруг…», «А жалко парня», «Туды ему и дорога!», «От хулиганства до преступления один шаг!» Но все это мелко и по-обывательски: изрекут и забудут. Разве можно забывать о таких вещах? А вот Марина думает об истории с Антоном не меньше, чем сам Степа.
У него только выражается это иначе: спокойный я медлительный, Степа смотрит на мир как будто бы бесстрастными глазами наблюдателя, но это неверно. Он просто не умеет волноваться по каждому пустяку, но за то, что ему кажется важным, он берется обеими руками. Он пытался ответить на вопрос Марины – как все получилось? – и не знал, что сказать. Для него все по-другому выглядит. Степа – мальчишка, он многое слышал и кое-что знает, а теперь стал ближе приглядываться к жизни «двора» и «улицы».
– Сквозь пальцы мы на все смотрим. На глазах у нас человек тонет, а мы…
Степа не договорил. Он даже не досказал своей мысли. Он хотел поделиться тем, что вывел из своих наблюдений: «Вот говорят: «улица, улица»! А разве мы не можем отвоевать ребят у улицы…» Но получилось, видимо, что-то другое. Сам он не понял, но изменившееся лицо Марины заставило его замолкнуть на полуслове.
– На глазах!.. – проговорила она как бы про себя. – На глазах!
Слова Степы подтверждали тот упрек, который она уже делала себе: у нее на глазах погибал человек. Рядом с нею сидел он, согбенный, понурый, совсем не похожий на забияку-«мушкетера», каким знали его все. Ей пытался он поведать свои полупризнания. К ней пришел домой, неизвестно зачем, чудной, непонятный, не тот, что для всех, и не тот, каким казался в парке на лавочке, а какой-то третий Антон. И когда?.. Когда это было? Так это же накануне! Может быть, совсем накануне, может быть, даже в тот самый день! Может быть, он скрыться хотел у нее! Может быть, он защиты искал! А она… Какой же она друг? Где там – друг: какой она товарищ, если она ничего не заметила и не поняла? И он остался один. Один, как столб среди поля!
Марина ничего не сказала Степе, а Степа ничего не знал, хотя и почудился ему за тоном ее восклицания какой-то другой, не совсем ясный смысл. Но Степа был немного тугодум и не сразу понял, да и мало ли что может иногда показаться. Поэтому он зашел к Марине еще раз и еще, потом столкнулся с ней на улице, а когда начались занятия, старался под разными предлогами встречаться с ней чуть ли не на каждой перемене и обсуждать разные школьные дела. Он очень жалел теперь, что они учатся в разных классах, и интересовался ее делами не меньше, чем собственными.
Марину в этом году избрали в классе секретарем комсомольского бюро, у нее прибавилось дел и ответственности, и она охотно советовалась со Степой.
А Степа тоже стал комсомольским секретарем своего, теперь десятого «Б» класса. Получилось это совсем для него неожиданно в самом начале учебного года, когда на первом же комсомольском собрании зашла речь о том, что произошло с Антоном. Тогда все стали искать ошибки – где недосмотрели и чего недоделали? И как-то так вышло, что все ошибки легли на Клаву Веселову, комсорга девятого «Б»; она холодна, она горда, она невнимательна, и вместо нее секретарем комсомольского бюро был избран Степа Орлов. И вот они вместе с Мариной в разных классах, но выполняют одну работу и заняты одними вопросами: как сделать, чтобы комсомол у них в школе был настоящим комсомолом, чтобы кипел и горел и чтобы живая, подлинная жизнь не тонула в аршинных программах показных мероприятий?
Но Марина то и дело возвращается к одному и тому же: как и почему мы упустили Антона?
– Вот ты говоришь, он у нас на глазах погиб. А другие? Может быть, и другие?.. Ну, не в том отношении – в ином. А все равно: ведь хочется, чтобы все были хорошие.
– И во всем! – подсказал Степа.
– И во всем! – согласилась Марина. – Хочется, чтобы вообще люди были хорошие!
И Марина зорче присматривалась теперь к своим товарищам – к девочкам, к ребятам – а задумывалась там, где, кажется, можно было не задумываться. Вот, например, Толик Кипчак. Он отчего-то оставался таким же щупленьким и маленьким, как и во времена своего «мушкетерства» – «пигалицей», как его прозвал Сережа Пронин. Мать у него оказалась волевой женщиной, основательно взяла сына в руки, он остепенился и даже стал усиленно «зубрить» и клянчить отметки. А Марина этого не выносила. Где сознательно, где бессознательно она выискивала для себя хорошие примеры, лепила самое себя из разных кусочков, которые тянула со всех, сторон: и из интересного урока, и из книги, лекции, из взволновавшего ее симфонического концерта. Особенно много занималась спортом: Марина была недовольна своей тоненькой, хрупкой на вид фигурой. «Как у кисейной барышни!» – говорила она про себя, видя в этом признак слабости, а слабой Марина не хотела выходить в жизнь. Она формировала себя. Она не понимала тех, кто, не думая ни о чем и не тревожась, создает себе из отметки икону и ради «пятерки» готов на все. Она не понимала тех, кто заучивал страницы из учебника литературы, не читая самих книг, кто выписывал цитаты и провозглашал готовые лозунги и не мог думать там, где нужно думать и искать решения.
Не понимала Марина и таких, как Сергей Пронин; комсомолец он или не комсомолец? За лето он так развернулся в плечах и повзрослел, что кто-то из девчат, встретив его после каникул, не удержался от восклицания:
– Сережка! Да какой же ты стал интересный!
– Что вы говорите? Детка моя, как я тронут! – с полушутливой развязностью ответил на это Пронин.
Правда, развязности у него прибавилось, пожалуй, больше, чем «интересности», и, когда Марина что-то в этом духе заметила, Сережа с той же развязной улыбкой проговорил:
– Девочка моя! Да ты совсем у меня стала идэйная! Когда-то в шестом, не то в седьмом классе, прежней, еще «девчачьей» школы, после крупного семейного разговора с Женькой, младшим братишкой, пойманным учителем за списыванием задачи, Марина решила, что она никогда не будет так поступать. Она даже пробовала организовать группу «за честность» – не списывать самим и не разрешать другим. Группа скоро распалась, но Марина решила не отступать от этих принципов. Однако, когда она не позволила списать задачку Римме Саакьянц, та обиженно фыркнула:
– Подумаешь! Идейная! Как будто я у другой не могу содрать!
Второй раз она услышала нелепый упрек в «идейности» от Пронина, после его грязного, ворованного поцелуя и потом, когда Марина выступила против другой глупой поговорки, которую откуда-то принес Сережка: «Теперь учиться не фонтан, все равно на производство идти».
Для него учиться действительно было «не фонтан», и как он рассчитывал получить аттестат зрелости – неизвестно, зато он стал первым организатором разного рода вечеринок. А на возмущение Марины он отвечал той же полушутливой, полунасмешливой фразой:
– Детка моя! Да ты совсем идэйная!
Марина старалась не придавать словам Пронина значения, но они ее обижали.
– Ну что он называет меня так? – жаловалась она Степе Орлову. – Как этикетку какую приклеил, точно это порок. День рождения у Толи Кипчака справляли, так он был против того, чтобы приглашать меня: «О высоких материях опять суждения будет иметь». Это я! «Показать себя старается!» А я нисколечко не стараюсь и ничего не показываю. Я живу как живу, как жизнь понимаю. И если я идейная, значит, и на самом деле идейная, и буду идейной, и хочу быть идейной, для себя, не для показа.
– Идейная без кавычек, – с явным восхищением подтверждал Степа.
– Да, без кавычек! – все больше злясь, не заметила этого восхищения Марина. – И без этого глупого «э» – «идэйная». И я не хочу быть такой, как он: на словах одно, а на деле другое. Сам ничего не делает, а выбирает вольную тему для сочинения: «Тема труда в советской литературе». Один глаз на Кавказ, другой – в Арзамас. Не хочу!
Марина и Степа постепенно сдружились, но мысли об Антоне не умирали в сердце Марины, и достаточно было любого случая, чтобы она вспоминала о нем вновь и вновь. Вот они со Степой сидят в кино, смотрят картину «Яков Свердлов», и с экрана раздаются слова: «Там, где кончается борьба за товарища, начинается предательство». И все: вечер испорчен, опять закипело взбаламученное море вопросов, и даже то, что она сидит здесь, в кино, со Степой Орловым, ощущается как предательство. Вот произошла мимолетная, совсем мимолетная встреча с Ниной Павловной. «А как бы ваше письмо ободрило его!..» И снова заходили волны беспокойства от сознания ответственности за то, что произошло с Антоном. О своих переживаниях она не может говорить ни с мамой, настороженные взгляды которой Марина почему-то стала ловить на себе в последнее время, ни с папой, ни со Степой, но никак не дает покоя это глухое, тревожное чувство. Смягчается оно только одним: Антон не пишет. А разве может она написать первая?
15
Мишка Шевчук не забывал о своей неожиданной встрече с кем-то из своих единомышленников во время «оправки». Пятидневное раздумье на вахте все больше убеждало его, что ни в какую другую колонию он не попадет. Но признаться в этом и уступить, «убрать рога» не позволяла гордость, та самая дикая, «воровская» гордость, которую внушил ему Федька Чума в своих полупьяных поучениях. Отступиться мешал стыд перед «хозяином» и перед самим собой.
Случайный разговор давал ему для этого и основание и оправдание: в колонии есть «воры», они задавлены, бессильны, но рады бы перевернуть порядки, да взяться некому. А почему бы ему, Мишке, не «войти в зону», не отыскать «воров», не перевернуть вместе с ними колонию и не доказать этим свою преданность «воровской идее»?
Эти-то мысли и отражались в его загадочной ухмылке, с которой он на следующее утро вошел к начальнику. Но до конца «мочить свой рог» Мишка никак не собирался. Нужно было найти того хлопца, который уговорил его войти в колонию, и нащупать тех самых, согнутых в три погибели «воров»…
Поэтому в первый же вечер после отбоя, когда все лежали в постелях, Мишка начал рассказывать воровской роман «Таинственный прокурор». Роман этот большой, и тянуть его с разными вариациями и дополнениями можно хоть целую неделю, но у Мишки предприятие это сорвалось с первого раза. Сначала его слушали соседи по койке. Пораженные его памятью и живостью изложения, они притихли, и громкий голос Мишки привлекал все новых слушателей. Даже послышался чей-то выкрик: «Громче!» – и Мишка стал вести рассказ на всю спальню. И тогда раздалась команда:
– Отставить!
Вслед за этим поднялся командир отделения Андрей Мальков:
– Эй! Кто там завел волынку? Отставить!
Повествование пришлось прервать, да еще на следующий день выслушать «мораль» от воспитателя. Но Мишка не смирился и стал рассказывать о своих похождениях с Федькой Чумой, а когда кто-то из общественников опять его остановил, он выругался. Надо было стать перед строем. Затем Мишка нарисовал карты и сговорился с одним хлопцем, Сашкой Расторгуевым, сыграть в «очко». За это опять пришлось стать перед строем. А это было хуже всего – поставят и начнут «душу молоть» сами ребята, и даже Сашка Расторгуев «раскололся» в два счета и во всем покаялся на линейке. А потом – работа, школа, самоподготовка, на которой тоже слова вымолвить нельзя, – одним словом, Мишка скоро понял, что он «попал в некурящий вагон», «в пионерлагерь».
Тогда он заметался, попробовал вырваться, но рука у, «хозяина» оказалась крепкая: «Никуда я тебя не отправлю!» Чтобы показать себя, Мишка решил выкинуть что-нибудь еще, посильней, чем неудавшаяся операция с животом: проглотить гвоздь или ручку от ложки или вскрыть вены, но из всех вариантов выбрал один, самый крайний.
Максим Кузьмич с утра засел в кабинете, чтобы разобраться с накопившимися счетами, сводками и прочими бумажными делами, без которых, к сожалению, не обходится ни одна самая живая работа. И вдруг к нему, запыхавшись, вошел воспитатель Суслин.
– Разрешите, товарищ подполковник!
– А очень срочно? Я сейчас занят.
– Срочно, товарищ подполковник. ЧП!
– Что за ЧП? – Максим Кузьмич оторвался от бумаг.
– Воспитанник Шевчук рот зашил.
– Как «зашил»? Какой рот?
– Свой рот зашил, товарищ подполковник. Нитками.
– Что за чепуха? – недовольно поморщился начальник, тем не менее поднялся из-за стола и стал одеваться.
– Как было дело?
– Не знаю, как было дело, а только я прихожу – мне ребята рассказывают. Ночью он это сделал. И главное – как ухитрился – без единой капли крови. Сейчас отделение на завтрак нужно вести – не придумаю, как быть.
– Что значит «как быть»? Вести отделение на завтрак, по распорядку. А Шевчука… А Шевчука доставить ко мне!
Максим Кузьмич повесил обратно на вешалку шинель, фуражку и снова взялся за бумаги.
– И сестру медицинскую попросите ко мне! – распорядился он.
Но никакие счета ему уже на ум не шли: он отложил документы и стал обдумывать положение. Прежде всего он решил, что поступил правильно, не пойдя в отделение, как хотел сначала, сгоряча, а остался в своем кабинете. Смешно подниматься и стремглав бежать из-за всякого идиота, как сказала бы его жена Лена. Максим Кузьмич еще не знал подробностей, но ясно было, что Мишка придумал совсем новый и какой-то изуверский ход. Но как бы там ни было, а на этот раз Мишкино упрямство надо было сломить.
Услышав, что ведут Мишку, Максим Кузьмич опять взялся за бумаги и долго не поднимал глаз на вошедших. А когда посмотрел, увидел: губы Мишки были действительно схвачены в нескольких местах, а у левого уголка их болтался длинный конец суровой нитки.
– Ну?.. – спросил Максим Кузьмич, стараясь быть как можно суровее. – Ну, как же мы с тобой разговаривать будем?.. На! Пиши! – Он подал Мишке лист бумаги и карандаш.
Мишка сел к столу и написал:
«Придется вам меня искусственным питанием питать, с другого конца».
Максим Кузьмич прочитал и наложил резолюцию:
«Отказать, так как рот я тебе не зашивал».
Мишка в ответ написал свое:
«Ничего! Вы вокруг меня на цырлах будете ходить и гуся подавать».
– На цырлах – это что?.. На носках, что ли? – спросил Максим Кузьмич. – И гуся, значит, подавать?.. А баланду хочешь? Да тебе и баланду нечем есть, ты сначала рот расшей.
Мишка выслушал; в глазах его блеснул упрямый огонек, и он опять написал:
«А помру – вам же хуже будет: отвечать придется».
– За что? – удивился Максим Кузьмич. – Похороним – и все. Знаешь, там, в углу, за стадионом. Только без почестей. У нас бланки есть? – спросил он стоявшую здесь же медицинскую сестру.
– Какие бланки?
– Ну, на умерших! – рассердился на ее недогадливость Максим Кузьмич.
– Нет, – простодушно ответила сестра.
– Как так «нет»? Заготовить немедленно, – строго приказал Максим Кузьмич. – А то он помрет, а у нас бланков нет. Как же так, без бланков?
– Ну, а пока не помер, что с ним делать? – спросил Суслин.
– А пока не помер, в изоляторе пусть побудет, – ответил Максим Кузьмич.
– В каком? В медицинском? – испугалась сестра.
– Почему в медицинском? В штрафном! Пусть подумает!
Мишку опять поместили в штрафной изолятор, и Максим Кузьмич распорядился: надзирателю чаще туда заглядывать, обед принести как положено, дать бумаги и карандаш, о всяких заявлениях Мишки докладывать лично ему, начальнику.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51