– Мы выпускаем, например, передвижные бензоколонки для заправки тракторов в полевых условиях. Вот пожалуйста!.. Это готовая колонка на испытании. – И на глазах у гостей стеклянный резервуар наполняется керосином, а потом, также на глазах у всех, становится пустым.
– А здесь изготовляются настольные сверлильные станки, – говорил начальник в другом цехе. – Их отправляют главным образом по школам для политехнизации. Вот видите, они небольшие, но удобные.
Потом начальник ведет гостей на второй этаж.
– А здесь первая ступень обучения – мастерские. Там – производство, здесь – обучение. Вот – рабочие места, тиски, вот инструменты, а это – лучшие работы воспитанников. – И на особом стенде перед глазами гостей поблескивают новенькие угольники, молотки, клещи и прочие изделия ребят.
Но особенной гордостью голос начальника зазвучал, когда он привел гостей в клуб и они прошли по залу, по комнатам, где будут работать кружки, по большому фойе с мягкими диванами.
– Тут была церковь когда-то давно, до революции. А потом – склад, потом что-то еще, а в войну ее просто разрушили. И вот… – и опять широким жестом радушного хозяина он обвел рукой зрительный зал – шестьсот мест!
Это было, может быть, даже немного по-мальчишески – уж слишком наивно светились радостью глаза начальника и слишком ясно было, что он доволен. Но эта радость сегодня была и у всех – и у Антона, прошагавшего вместе со своим отделением на отведенные им места, и у всех ребят, и у сотрудников, тоже пришедших сюда вместе с семьями на сегодняшний двойной праздник – открытие клуба и подведение итогов соревнования.
И все оказалось торжественным – и гудящий зал, заполненный людьми, и тишина, вдруг шагнувшая сюда вместе с начальником, по-прежнему, живым и быстрым, но в то же время торжественным, парадным, в парадной фуражке с золотым шитьем и золотым ободком по козырьку, и общая команда «встать», и громкий рапорт дежурного, и новая команда:
– Под знамя колонии!
Все повернулись к центру, и грянул оркестр, и из фойе, через весь зал, отбивая шаг, почетный караул пронес знамя колонии, за ним – переходящее знамя и такой же переходящий красный вымпел производственных мастерских. Так же, с почетным караулом, они были установлены на сцене за президиумом, и началось собрание. Собрание как собрание, с докладом и речами, но Нине Павловне оно казалось совсем необычным, взволнованным, полным внутреннего дыхания. Она забыла, что это собрание тех, кого там, за стенами колонии, называют преступниками и которые действительно преступники, а вспомнив, растрогалась и хотела что-то сказать севшей рядом с ней женщине, с которой она приехала, и увидела, что та тоже вытирает слезы и сквозь слезы напряженно продолжает смотреть туда, на сцену, на зал, и снова вытирает мокрое лицо скомканным платком.
А на сцене майор Лагутин, заместитель начальника, читает приказ об итогах соревнования, о пятом отделении, которое отвоевало переходящее знамя у первого, – а Нина Павловна попутно отметила, что девятое отделение, где был Антон, оказалось где-то далеко, ближе к концу, – о токарном цехе, о командирах и отличившихся воспитанниках, получивших теперь кто книгу, кто небольшую денежную премию, кто благодарность в личное дело, а кто – снятие наложенных раньше взысканий. И после каждой фамилии отличившийся идет на сцену, начальник жмет ему руку, и снова отличившийся возвращается на место в зал, встречающий его горячими аплодисментами.
И речи… И секретарь райкома, говоривший обо всем, что сейчас происходит в стране, в мире, и председатель колхоза, поставивший на стол баян – подарок за помощь в уборке, и молодой офицер.
– Дорогие товарищи! – особенно торжественно обратился к собранию начальник. – Вот мы сегодня передали переходящее Красное знамя колонии нашему победителю в соревновании – пятому отделению. А знаете ли вы, откуда, от кого пошло это знамя? Это знамя первый раз мы получили когда-то, когда наша колония только устраивалась, когда у нас не было еще ни цветов, ни мастерских, ни клуба, и даже школы настоящей не было, и тогда это знамя было вручено бригаде – тогда у нас бригады еще были, – бригаде Бориса Травкина, я с тех пор оно переходит из рук в руки. И сегодня он у нас, Борис Травкин, один из наших первых воспитанников и первых командиров, а теперь – командир, офицер Советской Армии. Слово Борису Травкину!
И долго должен был стоять на трибуне молодой лейтенант, пока не успокоился зал.
– Да! Я офицер Советской Армии! – произнес гость, как только получил возможность заговорить. – И если нужно будет, если придет момент и мне скажут: «Иди и защищай родину», – я пойду и буду защищать ее. Потому что родина сделала меня человеком! Потому что партия сделала меня человеком!
Он не мог продолжать – перехватило дыхание, и лейтенант стоял, глотая воздух и глядя на притихший зал. А зал молчал и ждал, и это ожидание дало оратору силы перебороть себя, пережить эту встречу со своим прошлым.
– Меня – архаровца, хулигана и воришку – сделала человеком колония. И когда я понял все, и когда во мне загорелась искра и я решил выплатить долг моей родине, и выплатить его, если нужно будет, своей кровью, когда я решил идти в военное училище, а мне отказали в этом, и правильно отказали, то начальник наш, наставник наш Максим Кузьмич, мне, бывшему архаровцу, хулигану и воришке, дал свою партийную рекомендацию. И я не подвел его, и никогда не подведу, и счастлив сказать здесь – затем и приехал, чтобы сказать ему и вам, – что я стал в одни ряды с ним, ряды Коммунистической партии!
Все встали и аплодировали, и не хотели садиться, и снова аплодировали дружными, мощными хлопками, точно по чьей-то команде, по команде общего, коллективного сердца. Максим Кузьмич закрыл собрание, зазвучал гимн, потом опять марш, команда: «Под знамя колонии!», и снова поплыли знамена через весь зал.
Потом был объявлен перерыв, после которого должен был состояться концерт. Нина Павловна заговорила со своей соседкой, и ее нетерпеливо окликнул Антон:
– Мама! Мам! А ты знаешь, он из нашего отделения.
– Кто?
– Ну, Травкин!.. Этот, который выступал. Мне о нем Кирилл Петрович рассказал, как только я пришел. У нас и портрет его висит!
– Да ладно! Бог с ним, с Травкиным! – оборвала сына Нина Павловна. – Ты лучше скажи, как же это получилось: ваше девятое отделение, а на четырнадцатом месте стоит?
– Да ну, Мам! – недовольно протянул Антон.
– Чего «мам»? Мне и то стыдно слушать было. Люди знамена получают, а вы что? А вы чем хуже? Такой день, торжество такое, а вы сидите, глазами хлопаете, чужим успехам аплодируете.
– Ну что ты, мам? Ну что я, один, что ли?
– А ты?.. Люди подарки получают, а ты что? Тебе почему подарка нет, никак не отметили?
– Я новенький…
– А при чем здесь новенький, старенький? Не все ли равно? Значит, не за что было, потому и не отметили.
Торжественное настроение было испорчено, и Антон рад был, когда Нина Павловна, выговорившись, пошла с ним в фойе и там они встретили Травкина. Он стоял, окруженный толпою ребят, и Антон, конечно, подошел тоже, а вместе с ним и Нина Павловна. В новенькой лейтенантской форме Травкин был по-юношески свеж и возбужден. Он чувствовал на себе взгляды окружавших его ребят, выслушивал вопросы и тут же отвечал на них.
– Вы, ребята, главное – крепче держитесь. Крепче! И не слушайте разных там шептунов. И носа не вешайте! Вы думаете, я какой был? Я такой же был. Мы тоже ехали целой компанией сюда и тоже уговаривались в зону не входить, а войти – переворот сделать. А пришли – тут и переворачивать нечего, одни стены. И вместо этого устраиваться стали, кровати таскать.
– Ну ты особенно-то не хвались, ты тоже хорош гусь был, – раздался вдруг голос начальника.
Все оглянулись и, расступившись пропустили его в середину.
– Да я шучу, шучу, – улыбнулся Максим Кузьмич.
– А почему? И без шуток! – возразил Травкин. Я активистом сначала для видимости считался, разные дела покрывал. Все было! А потом одумался: выйду когда-никогда на волю – как жить буду? Жить-то надо! С того и пошло, шантрапу всякую стал гнать от себя.
– А помнишь, как она на тебя поднялась? Шурку Строева помнишь?
– Ну как же! Он мне ножом грозил. Тебе, говорит, все равно не жить. Я, по правде сказать, испугался тогда, на вахту убежал, под охрану. А вы, Максим Кузьмич, тогда пришли и говорите: «Нет, Боря! Иди! Не трусь! Нам нужно этот гнойник до конца вскрыть!»
– И ты пошел, не испугался. Критический момент был. А потом здоровые силы победили – и пошло!
Начальник отошел, но Травкин долго еще беседовал с окружавшими его ребятами. Уже послышался звонок, приглашавший публику на концерт, когда раздался громкий голос Мишки Шевчука:
– А почему вы в колонию-то попали? По каким таким делам?
Травкин обернулся и, встретив вызывающий Мишкин взгляд, улыбнулся.
– А что – это очень интересно?
– Конечно, интересно!
– Да как тебе сказать? – ответил Травкин, вглядываясь в Мишкино лицо. – Да ты, пожалуй, сам лучше меня знаешь. Не головой думал. Понятно?
– Больше половины, – неопределенно проговорил Мишка.
– А знаешь что? Давай лучше сейчас концерт слушать, а завтра поговорим. Ладно? Как фамилия-то?
– Орешкин. Ефим Орешкин, – соврал Мишка.
– Ну вот, Ефим. Завтра и поговорим. Из какого отделения-то?
– Из первого.
Антона даже передернуло: врет! Опять врет! И в том и в другом… Зачем?
Он хотел уже сказать об этом и Травкину, но прозвенел второй звонок, и все двинулись в зал.
Концерт был неровный – одни номера были хорошие, другие похуже, но ребята несомненно старались – и пели, и плясали, и декламировали, а зрители так же старательно им хлопали, и все было хорошо.
Особенно тронула всех новая песня, которую хор подготовил специально к этому дню.
Раздалась команда надзирателя –
В мастерские дружно выходить.
Я иду работать, чтобы матери
За все муки радость подарить.
Верю я, что мать теперь обрадую,
Будет рад узнать и наш сосед:
Соревнуясь с первою бригадою,
Норму перевыполнили все.
Улыбнулись с нами воспитатели,
Трудовому дню настал конец.
Говорят, письмо напишут матери,
Про меня напишут: молодец!
Не горюй, не плачь, моя хорошая,
С каждым мигом ближе встречи час,
Навсегда плохое, мама, брошу я,
Чтоб ничто не разлучало нас.
Пусть пока не все добротно делаю,
Но берусь с душой за все подряд,
Будет время, и рукой умелою
Я добьюсь почета и наград.
Нина Павловна проплакала все время, пока пели эту песню, а соседка ее, совсем растрогавшись, проговорила:
– Вот она – Советская власть!
Домой после концерта Нина Павловна шла со своими хозяевами: Никодимом Игнатьевичем и Раюшей. По пути они разговорились о прошедшем вечере. Нина Павловна интересовалась, чем именно определяются итоги соревнования и почему, например, девятое отделение оказалось на предпоследнем месте. Это ее задело больше всего.
– Значит, ребята не взялись как следует, – коротко ответил Никодим Игнатьевич.
– А что значит: не взялись? – допытывалась Нина Павловна.
– Ну, то и значит. Без них-то ничего не сделаешь. Один ругнулся, другой ухитрился напиться или еще что-нибудь. Вот ваш сынок, к примеру, на работу у меня опоздал, загулялся где-то. А это все баллы! Вот так и выходит – из маленьких пылинок ком грязи складывается. А понимать это не все понимают, не сразу. Когда-то он переломится!
– А значит, это все-таки возможно? – встрепенулась Нина Павловна. – Вот Травкин, например… Значит, действительно возможно, чтобы человек переменился? Так вот, совсем!
– А почему? Почему же из человека нельзя сделать человека? – угрюмо ответил ей мастер, но сквозь угрюмость у него прорвалось вдруг что-то совсем другое, живое и теплое. – У вас что с сынком-то?
И Нина Павловна рассказала, может быть, впервые так спокойно и обстоятельно, что произошло с Антоном.
– А вы не убивайтесь! – выслушав ее, проговорил Никодим Игнатьевич. – Ребята – такой возраст – можно повернуть и туда и сюда. Было бы за что зацепиться! У взрослых и то… Посмотришь – обормот, не дай господи, лица человеческого нету. А сдуй этот пепел… Искра-то, она у каждого есть, в самой никудышной, как будто бы пропащей душе.
– У каждого? – спросила Нина Павловна. – А есть конченые люди?
– Не знаю, – уклончиво ответил Никодим Игнатьевич.
Пришли домой. Раюша поставила самовар, стала собирать на стол, подала картошку жареную, банку с молоком. Нина Павловна достала колбасу, сыр, консервы, получился общий дружный ужин, и завязался душевный разговор. И тогда оказалось, что Никодим Игнатьевич сам отбывал наказание и долго не мог найти себе работу после освобождения – везде чувствовал подозрительные взгляды людей, пока не устроился здесь, в колонии.
– И тут я встретил ее, и все у меня засветилось. – И глаза Никодима Игнатьевича тоже засветились при взгляде на сидевшую за самоваром Раюшу. – Жизнь была у меня – одни рубцы кровавые. Хоть и родители были – и папаша, и мамаша, и все как следует быть, а только нужно кому-то заглядывать и за закрытые двери квартир – что там делается? Ну да ладно, что было, вспоминать нечего, а только не видел я ни любви, ни ласки родительской, и никто не покупал мне игрушек и коньков. И женщин всяких видел и тоже привык без любви обходиться. А с ней вот сколько гулял – пальцем не тронул. А она возьми и скажи сама, что любит меня.
– Потому и сказала, что, не трогал! Мужики-то какие бывают? Охальники! – вставила Раюша.
– И забила меня лихорадка, и не спал я тогда всю ночь, потому что никто мне таких слов не говорил.
Никодим Игнатьевич опять очень тепло и мягко посмотрел на свою Раюшу, но она с деланным неудовольствием оборвала его:
– Да ладно! Ну, чего ты об этом? Живем и живем! А потом оказалось, что Никодим Игнатьевич и вообще совершенно другой человек, чем показалось вначале, и суровость его совсем не суровость, а крайняя сосредоточенность человека на одном, самом больном, но трудно разрешимом для него вопросе. И вопрос этот – искоренение преступности.
– Я об этом еще там, в лагерях, начал думать, – сказал Никодим Игнатьевич, и складка еще резче обозначилась у него меж бровями. – Вот вы говорите о Травкине – может ли человек переломиться? А хотите, я вам расскажу о человеке, который чуть не всю жизнь по тюрьмам бродил?
– Но это, должно быть, очень страшно! – поежилась Нина Павловна.
– Да брось ты! Не забивай ты голову людям, – подала опять голос Раюша. И, обратившись к Нине Павловне, продолжала: – Это у него как щепа в сердце. Ну, пережил много человек, вы уж его простите. Вот он сидит вечерами и пишет, нужно бы отдохнуть, а он пишет.
– А потому и пишу! – начиная уже горячиться, сказал Никодим Игнатьевич. – Как я сам много пережил и всякого зверья видел и все ихние законы знаю… Я и начальнику нашему Максиму Кузьмичу об этих делах рассказываю, как он интересуется. И написать хочу кому следует… Вот! Вот! – Никодим Игнатьевич достал с полки стопку обыкновенных ученических тетрадей, голубых, с таблицей умножения на обложке. – Как разные идолы, уркаганы, законами своими держат за горло потерявшихся вконец людей. Вот и пишу. Может, даже в самый Центральный Комитет напишу о том, что видел, –чтобы знали. Потому в коммунизм нам тоже с этаким добром ходу нет.
– Ладно, Дима, ладно! – решительно наконец перебила его Раюша. – Ну дай ты человеку отдохнуть. Иди-ка гуляй! Гуляй!
Резким движением Никодим Игнатьевич положил опять на полку пачку голубых тетрадей с таблицей умножения на обложке и вышел из комнаты на воздух покурить, успокоиться, а Раюша стала укладывать Нину Павловну спать. Но Нина Павловна долго не могла заснуть и все думала об этом суровом на вид человеке, бывшем преступнике, который пишет куда следует о том, как искоренить преступность. И тут ей неожиданно пришли на ум слова, вырвавшиеся у ее соседки по залу: «Вот она – Советская власть!»
18
Максим Кузьмич не собирался «втирать очки» или «пускать пыль» в глаза родителям, но, естественно, ему хотелось показать им все в полном блеске. И вдруг – окурки в тумбочке. И у кого? У командира отделения! В докладе при подведении итогов он подчеркнул, что девятое отделение отстает, и сразу после праздников вызвал его к себе в полном составе.
– Вы – десятый класс! Вы должны быть лицом колонии и ее гордостью, а вы?..
Начальник обвел взглядом нахохлившихся ребят, заполнивших кабинет.
– Сесть прямо! Смотреть в глаза! – скомандовал вдруг он тем непререкаемым тоном, которым умел говорить когда нужно, и, переглянувшись с каждой парой устремившихся на него глаз, продолжал: – Прошел по спальням – ваша спальня хуже всех. Салфетки на тумбочках грязные.
– В стирку не берут, – заметил Костанчи.
– Начальника не перебивают! – тем же непререкаемым тоном оборвал его Максим Кузьмич. – «Салфетки в стирку не берут». А песня? Встречаю отделение, а вы без песни идете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51