А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR Roland; SpellCheck Galathea
«Приключения Мишеля Гартмана. Часть 2»: Терра; Москва; 1995
ISBN 5-300-00151-1
Густав Эмар
Приключения Мишеля Гартмана. Часть вторая
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧЕРНАЯ СОБАКА
ГЛАВА I
Поблеско появляется вновь
По приказанию офицеров солдаты поспешили вытащить из печки несчастного трактирщика и, не зная, куда девать его, спрятали кое-как под стол.
Хотя бедный трактирщик от нестерпимой боли и лишился чувств, однако не так пострадал, как можно бы предположить. Солдаты развели огонь в печи, набив в нее столько дров, сколько вошло, но за огнем никто не смотрел уже несколько часов, он почти угас и вообще не разгорался сильно. К тому же, и солдаты, случайно взявшись за это дело, имели одну добрую волю при совершенном отсутствии искусства; они не могли сравниться со своим соотечественником, разбойником Шиндерганесом, который в первых годах XIX века славился своим умением жечь ноги, чтоб выпытывать деньги, и жестоко поживился на счет этих несчастных стран, оставив в них о себе страшное воспоминание. С намерением или нет, солдаты положили свою жертву чрезвычайно далеко от горящих дров, и раны трактирщика, хотя мучительные, в сущности, не были опасны. На коже во многих местах вскочили пузыри, однако язвы, очень неглубокие, легко могли зажить. По нужде трактирщик даже был бы в состоянии идти, если б дать ему отдохнуть час-другой; но, разумеется, необходимо было прекратить пытку его как можно скорее.
Фон Штанбоу — читатели, вероятно, помнят, что это настоящее имя того, кто под личиною Поблеско играет такую важную роль в этом рассказе, — фон Штанбоу, повторяю, был в чем-то среднем между штатским платьем и военным мундиром, в мягкой, пером украшенной поярковой шляпе, нахлобученной на глаза, в плотно застегнутом до верха однобортном сюртуке с короткими фалдами, в сапогах выше колена и со шпорами и в узких штанах; к его черному кожаному кушаку были прицеплены два шестиствольных револьвера, длинная шпага и туго набитый патронташ; поверх всего накинут был толстый военный плащ с капюшоном, и в руке он держал дюжий хлыст из бегемотовой кожи; в таком костюме он мог путешествовать, при настоящем критическом положении края, не навлекая на себя внимания и не возбуждая опасного для своих планов любопытства.
Появление его в большом зале трактира, как уже сказано, сильно изумило немецких офицеров и произвело между ними смятение. Они имели причину опасаться, как бы он не заметил их жестокого препровождения времени в ту минуту, когда отворял дверь.
Лицо Штанбоу было, как всегда, холодно и мрачно; его надменные черты оставались непроницаемы; он сухо ответил на усердное приветствие полковника, приложил руку к козырьку в ответ на поклон остальных офицеров и сел, не говоря ни слова, на поданный ему стул.
Настала минута молчания. Вероятно, все ожидали, когда неожиданному посетителю благоугодно будет заговорить.
— Господа, — сказал он, наконец, свойственным ему равнодушным тоном, — вы были очень оживлены, когда я вошел, по-видимому, вы чем-то забавлялись. Неужели я имел несчастье помешать вам?
— О, барон, вы этого предполагать не можете, — возразил с живостью полковник, — правда, мы были веселы, что естественно после долгого пути по непроходимым тропинкам, в грязи по колено; здесь мы нашли хороший огонь, что поесть и все такое; конечно, мы, в виду настоящих наслаждений, забыли вынесенные муки с беспечностью, которая лежит в основе нашего славного, но тяжелого ремесла.
— Понятно, полковник фон Лансфельд.
— Вы знаете, барон, что в известных случаях следует ослаблять несколько дисциплину, иначе…
— Чересчур напряженная струна лопнет, — перебил Штанбоу с ледяною улыбкой.
— Именно это я и хотел сказать, — подхватил полковник.
— И были бы правы, полковник.
— Не удостоите ли выкушать кружку пива? Хоть и эльзасское, однако, пиво недурно.
— Нет, благодарю.
— Или не предпочитаете ли выкурить трубку? Пиво и трубка, как вам известно, барон, полжизни для нашего брата, немца; одно без другого быть не может.
— Я не стану ни пить, ни курить, — ответил барон отчасти сухо, — у меня много другого дела, да и у вас также, господа…
Все лица нахмурились и приняли выражение озабоченное.
— Во-первых, позвольте вам высказать, полковник, что я очень недоволен тем, что тут делается. Генерал фон Вердер дал нам поручение, которое исполнить чрезвычайно трудно, и то при величайшей осторожности и быстроте, не так ли, полковник?
— Точно так, барон, но я позволю себе заметить…
— Вы ни в чем не исполнили вашей обязанности, полковник, — перебил Штанбоу повелительно и так грубо, что полковник побледнел.
— Я прибыл сюда точно на какую-нибудь площадь Берлина или Дюссельдорфа; никто из ваших часовых, если предположить, что вы поставили хоть одного, не обратил внимания на мое присутствие и не окликнул меня, чтоб осведомиться, кто я такой; вы не оберегаете своей позиции, полковник, это большая, это капитальная ошибка среди гор, где полно французских вольных стрелков, этих демонов, которые то и дело застигают нас врасплох, и все по нашей собственной вине, потому что дисциплина падает в наших войсках самым плачевным образом.
— Барон…
— Молчать, господин полковник! Пред вами французы, да еще какие, вольные стрелки, то есть крестьяне, ремесленники, студенты, все избранная молодежь, люди, соединившиеся — и богатые, и бедные, без различия каст или мнений — под влиянием одной ненависти к нам, доведенной до остервенения, для святого дела — уничтожить нас; те вольные стрелки, самые грозные противники ваши, которые, пренебрегая холодом и голодом и смеясь над всеми лишениями, вечно бодрствуют и, притаившись в засаде, стреляют в вас из-за каждого дерева, из-за каждого выступа утеса, побежденные или побеждающие — все равно веселы и не унывают духом; которых вы только вообразите разгромленными, уничтоженными, как они вдруг явятся пред вами страшнее прежнего; эти змеи, всюду проскальзывающие, для которых всякий путь хорош и преград не существует, которые нападают на вас с песнями и насмешкою и убить которых надо два раза, чтоб быть уверенными в их смерти!.. Вы слепы, если не видите всего этого. Французская армия уничтожена или в плену в Германии, наши единственные противники в этих провинциях — дети, едва в силах прицелиться из ружья, слишком тяжелого для их слабых плеч, и все же они останавливают наше войско, оспаривают у нас шаг за шагом землю и часто вынуждают отступать. Подобный неприятель, вся тактика которого состоит в прихоти, который действует отдельно, повинуясь одним внушениям ненависти к нам, разбивает самые ученые соображения, самые тщательно составленные планы; у нас одно средство побороть его — это удвоить бдительность и терпеливо ждать случая раздавить его по частям, противопоставляя дисциплинированные массы, о которые разобьются его силы, и притупится его оружие, несмотря на всю его храбрость и чертовскую прыть.
— Будьте уверены, барон, что с часовых…
— Да разве о часовых речь? — запальчиво вскричал Штанбоу. — Виновны одни вы, все, слушающие меня. Вместо того чтобы исполнять возложенный на вас долг, вы забавляетесь пыткой несчастного, который ничего вам не сделал. Уж не думаете ли вы, что я не видел этого?
Все опустили голову в смущении под тяжестью сильного и заслуженного укора.
Надменный полковник и офицеры его, не менее надменные, дрожали, как школьники, захваченные наставником на месте преступления, пред этим суровым и ледяным человеком, который подавлял их своим презрением, небрежно хлопая по столу хлыстом.
Штанбоу пользовался большим доверием графа Бисмарка за многочисленные и важные услуги, оказанные от начала войны немецким войскам; не было офицера, который не знал бы этого, к тому же и генерал Вердер поручил именно ему руководить настоящею экспедицией, действительно чрезвычайно важною по своему значению.
С минуту барон наслаждался смущением своих слушателей, потом, удостоверившись, что достиг желаемого результата, он продолжал:
— Давно вы пришли в Прейе, полковник?
— С час назад, барон, — ответил тот, кланяясь натянуто.
Он едва сдерживал внутреннее раздражение, но воли давать ему не смел, хотя весь дрожал, покоряясь железной дисциплине, за упущение в которой сейчас получил такой суровый выговор.
— Довольно ли отдохнуло ваше войско?
— Оно может выступить по первому приказанию.
— Вы сейчас станете во главе его и займете все дороги, чтобы никто не мог пройти сюда, не ответив удовлетворительно на вопросы, поняли?
— Понял, барон.
— Явятся только два лица.
— С какой стороны?
— Не знаю, да это и все равно.
— А если б явилось третье лицо?
— Мало вероятия на это, двое только положительно обязались явиться, но все надо предвидеть. Итак, в случае, что явится кто-либо третий, он должен отвечать теми же условными словами.
— Слушаюсь.
— Вы спросите: «Зачем пришли?» Вам ответят: «Wir wollen dem Gerrn dienen und unserm Kbnig Wilhelm». Тогда вы возразите: «Euer Vaterland?» И незнакомец скажет: «Wir sind die Verklarten».
— Очень хорошо, а тогда что, барон?
— Вы позволите им пройти сюда ко мне. Что касается вас, то вы будете ждать моих приказаний. Поняли?
— Понял, господин барон, — ответил полковник с новым поклоном.
Штанбоу отпустил его движением руки; полковник и вслед за ним офицеры вышли молча.
Барон остался один в зале трактира, по крайней мере, он полагал, что один.
Совсем забытый во время предыдущей сцены, трактирщик лежал все там же, куда пихнули его солдаты; он не раскрывал глаз и едва переводил дыхание; казалось, он без чувств, но странно, даже непостижимо было то, что веревки, которыми его скрутили, таинственно исчезли и руки лежали так, что от лица его оставался на виду один край лба, бледного, как у трупа. Барон бросил только рассеянный взгляд на бедняка и, не обращая более на него внимания, вынул из бокового кармана своего казакина бумажник в виде салфетки, положил его перед собою на стол, открыл и достал из него несколько бумаг, в чтение которых углубился до того, что вскоре весь был поглощен ими.
Тогда трактирщик сделал едва заметное движение, слегка отвел руки и оставил на виду лицо, которого судорожно передернутые черты приняли выражение ненависти и неумолимого зверства; широко раскрытые глаза словно метали пламя из-под густых сдвинутых бровей, и улыбка, или, вернее, оскаленный рот, как у осужденного на огнь вечный, обнажала зубы, белые и острые, точно у дикого зверя.
Искусно рассчитанным, медленным движением он стал ползти по земле мало-помалу, дюйм, за дюймом приближаясь к барону, в которого впился взором.
Снаружи царствовало глубокое молчание; порой только нарушал его отрывистый лай бродячих собак, повторенный эхом и приносимый ветром, который, неистово врываясь в неплотные рамы окон и дверей трактира, заставлял их жалобно скрипеть.
Как медленно ни полз трактирщик, он приближался к барону все более и более; еще одно усилие, и он коснулся бы его рукой, когда вдруг в глазах его выразилось беспокойство, он вытянул шею, как бы прислушиваясь к шуму, который доносился до него одного, и припал к земле, где остался недвижим и, по-видимому, безжизнен.
В дверь постучали три раза с равномерными промежутками.
Барон тотчас ответил на этот сигнал таким же стуком по столу ручкой револьвера, который вынул из-за пояса и положил потом под рукой.
Дверь растворилась, и в небольшое отверстие проскользнул человек, тщательно затворил за собою дверь, пытливым взглядом окинул комнату и подошел к барону с лукавыми ухватками кота, который отваживается в первый раз в неизвестные ему пределы.
Человек этот был роста высокого, в громадном плаще, который покрывал его с ног до головы, даже нижнюю часть лица, и в нахлобученной на глаза серой пуховой шляпе с большими полями; сзади из-под шинели висели стальные ножны длинной и широкой шпаги и виднелись сапоги со шпорами все в грязи.
Когда он подошел к барону фон Штанбоу, который не говорил ни слова, но пристально смотрел на него и небрежно играл ручкой револьвера, незнакомец распахнул плащ и снял шляпу, которую бросил на стол. Этим двойным движением он показал лицо молодое, очень красивое, почти без бороды, отчасти женственное и с выражением чрезвычайно кротким, если б его большие, точно фаянсовые, голубые глаза не сверкали холодным и мрачным пламенем, которого блеск не смягчался даже длинными и шелковистыми ресницами. На незнакомце был богатый полувоенный костюм, надетый, вероятно, с целью скрыть его звание и настоящее положение в немецком обществе.
— Любезный барон, — сказал он без всякого предварительного вступления, голосом нежным и чрезвычайно благозвучным, — вы позволите мне, надеюсь, расположиться удобно. Мы здесь ограждены, кажется, от нескромных взоров.
— Мы тут как дома, любезный граф, — с улыбкой ответил барон, — не стесняйтесь.
— Благодарю; представьте себе, что я загнал двух лошадей, мчась во весь опор. Видно, я должен передать вам нечто важное! К черту эту войну, право! Я так был счастлив, мне так приятно жилось в Париже, в моем небольшом доме на Гельдерской улице.
— Извините, любезный граф, — перебил барон с легким оттенком нетерпения, — я не ожидал счастья видеть вас у себя. Если ваш благородный кузен, его сиятельство граф Мольтке, удостоил меня чести прислать вас гонцом, то, полагаю, как вы и сами это выразили, он имел повод чрезвычайно важный.
— И я это полагаю, потому что мой любезный кузен поставил мне в обязанность спешить изо всей мочи и не давать себе покоя, пока я не отыщу вас.
— Вот видите. Итак, я буду очень обязан, если вы вручите мне без замедления депеши, которые, вероятно, на вас.
— О! Одну минуту, черт возьми, любезный барон, дайте дух перевести! Шутка, что ли, вы думаете, для человека, как я, привыкшего ко всем удобствам, не слезая с лошади, проскакать во весь дух целых двадцать миль, да еще по гнуснейшим дорогам, на самом деле существующим только на карте? Я разбит.
Говоря, таким образом, молодой человек взял со стола кружку с пивом, налил из нее в громадный стакан и залпом осушил его с очевидным удовольствием.
Барон нахмурил брови, но удержался от изъявления неудовольствия и терпеливо стал ждать, когда угодно будет этому странному кабинетному гонцу исполнить свое поручение. Штанбоу слышал о графе Горацио фон Экенфельсе; он знал, что граф Мольтке питал к нему почти отцовскую привязанность и счел за лучшее с ним не ссориться.
— Ах! — вскричал молодой человек, ставя пустой стакан на стол. — Между нами будь сказано, любезный барон, мне нужно было освежиться. Ну, его к черту, моего благородного кузена! — прибавил он смеясь. — Ему-то все равно, он воюет из своего кабинета, в тепле, в комфорте, а в особенности огражденный от пуль, к которым питает отвращение до того глубокое, что слышать не может их свиста, чтобы не содрогнуться и не позеленеть, словно вырытый из могилы.
— Граф, граф! — с живостью перебил барон.
— Что такое, что с вами, любезный барон? Я говорю, что мой благородный кузен трус; да ведь вы знаете это не хуже меня, это всем известно; он великий стратег, я признаю это, но повторяю, если б ему приходилось самому действовать и лично исполнять свои чудесные планы, войне скоро настал бы конец.
— Ваши слова очень резки, любезный граф.
— Полноте, вы шутите, ведь я сто раз повторял их самому кузену.
Он громко захохотал; барон решился последовать его примеру.
Граф выпил второй стакан, закурил великолепную сигару и только тогда, наконец, собрался с духом и достал депеши.
— Вот, любезный барон, — сказал он, подавая их Штанбоу, — будьте счастливы, извольте вам знаменитые депеши. Чтобы черт их побрал вместе с тем, кто поручил мне их!
Барон поспешно взял депеши.
— Вы позволяете, любезный граф? — сказал он.
— Пожалуйста, не занимайтесь мною; я сижу, пью, курю, мне тепло, чего мне еще желать? Тем не менее, — прибавил он сквозь зубы, — как только кончится война, и давай Бог, чтоб она кончилась скорее, я вернусь в Париж. Что ни говори, а там только и слышишь, что бьется в груди сердце, там только дворянин и может вести образ жизни, для него приличный. Если разоряешься, знаешь, по крайней мере, из-за чего и в особенности как. О, Париж!
Он осушил свой стакан до дна, грустно покачал головой, принялся усиленно курить и вскоре окружил себя облаком дыма, в котором почти исчез.
Барон распечатал депешу; сперва он пробежал ее глазами, потом прочел медленно, спокойно, как будто хотел взвесить каждое слово, вникнуть в смысл каждой фразы; когда же он, наконец, кончил, то опустил голову на грудь и несколько минут оставался погружен в размышления, неприятные, судя по нервной натянутости в его чертах.
Наконец он поднял голову, вынул из бумажника все письменные принадлежности, осмотрелся вокруг рассеянно, потер лоб раза два-три и стал писать лихорадочно быстро. Более двадцати минут перо его бегало по бумаге без остановки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57