– Мы все рождаемся для похоти, глупостей, безумств, тоски и боли. Правда, Алкмена оказалась созданной для этого в меньшей степени. У нее хотя бы достало мужества и разума, чтобы жить по-настоящему. А теперь все ее беды позади. Мне жаль тех, кого она оставила: моего племянника, красивого сына раба, твоего пастуха, себя, толстого борова, бывшего педераста, который скоро станет любящим мужем. Но больше всего я думаю о тебе, мой благородный геронт и стратег, великий Теламон, мой уважаемый зять. Мне жаль тебя.
Теламон удивленно поднял брови.
– Тебе жаль меня? – переспросил он.
– Да. Ибо что у тебя есть, кроме репутации? Ты же человек чести! Ты никогда себя ничем не запятнал! Ты настоящий спартанец! Ты не жил, Теламон. Не знал сладость греха. Не чувствовал, как у тебя все тает внутри от малейшего прикосновения любимых рук. От его… или ее взгляда, улыбки, любой гримаски. Если моя невеста наставит мне рога – а она наверняка это сделает при первой же возможности, – она изменит изменщику. Ведь я, хвала Эросу, украсил рогами столько благородных спартанских лбов! И в то же время, спасибо Афродите, я мог проплакать всю ночь напролет из-за несчастной, неразделенной любви. Я был похотливой свиньей, предавался мерзким порокам, но был и возлюбленным. То есть я обыкновенный человек, а ты…
– А я, – произнес Теламон, – всю жизнь был, как ты правильно выразился, спартанцем.
– Да. Надеюсь, Зевс над тобой сжалится. Послушай, зять, брось ты эту затею! Алкмена тебе изменила. Оставь ее смерть неотмщенной. Пусть смерть будет наказанием за ее измену. Считай, что вы квиты, мой благородный зять! Прояви милосердие, в котором мы все нуждаемся, ибо боги – если они существуют – никогда не бывают милосердны. Я молю не о сострадании к себе или к мальчику. Нет, пожалей себя, Теламон! Ты никогда не жил, а значит, нуждаешься в сострадании. Взять хотя бы такую мелочь: скажи, как ты будешь поддерживать дисциплину в войсках, если воины начнут шептаться за твоей спиной и исподтишка показывать тебе рожки? Скажи, как?
Теламон слабо улыбнулся.
– Я попросил об отставке, Ипполит, – спокойно сказал он. – Как раз сейчас раб несет мое письмо в герусию, в коем я извещаю благородных членов этого благородного собрания, что не могу долее пребывать в их числе. В каком-то смысле я рад, что мне представился удобный случай, шурин. Мне шестьдесят семь лет. Я устал от государственных дел и от войн. Да, наверно, и от жизни тоже устал. То, что мне довелось видеть, не приносило веселья. Я хочу уехать отсюда. Я долго размышлял об этом. И купил ферму в Беотии, огромные пастбища с большим числом коров. Как только Перимед и его палачи предстанут перед судом… кто-то же должен обуздать все возрастающую власть криптеи…
– Согласен, – прервал его Ипполит. – Но кто-то другой. Не ты.
– Почему? Они дали мне прекрасную возможность.
– Они ничего тебе не дали, стратег! Это повлечет за собой только смерть Аристона, которой ты, полагаю, уже не жаждешь… если и жаждал когда-то…
– Нет. Пусть мальчик живет. Он милый юноша и, конечно же, не виноват в своем рождении и в грехах матери. Может, в один прекрасный день он даже достигнет каких-нибудь высот, в чем я, правда, сомневаюсь… Что ты мне говорил?
– Что криптея не дала тебе никакой возможности, кро– ме одной-единственной: невольно убить мальчика, а самому – если в тебе есть хоть капля человечности – сойти с ума и, вполне вероятно, последовать примеру Тала. Послушайся меня, Теламон! Ты не должен! Не можешь!
Теламон смерил своего толстого низенького шурина долгим, спокойным взглядом.
– Значит, это не простое прелюбодеяние?
– Не простое прелюбодеяние? О да, зять! Видишь этот кинжал? Я трус. В будущем месяце у меня свадьба. Я люблю жизнь и ужасно боюсь крови, боли, смерти. И все-таки прежде чем сказать тебе или кому-нибудь еще, что таится за этой историей, я воткну кинжал по самую рукоятку в свой живот, который я холил и лелеял всю жизнь. И выпущу себе кишки у тебя на глазах. Ясно?
– Вполне, – кивнул Теламон.
– Тогда, может, ты согласишься замять это дело?
– Нет, – сказал бывший геронт, бывший стратег, но вечный спартанец.
Так что никакой надежды не осталось. Аристон лежал в доме отчима, солдаты десятой илы городской стражи караулили его день и ночь, чтобы он не попытался снова наложить на себя руки. Сперва его приходилось кормить насильно, но через некоторое время он начал молча съедать в день пару ломтиков хлеба и выпивать глоток воды. Естественно, выглядел он плачевно: скелет, глядевший на мир голубыми глазами, в которых полыхало пламя, подобное священному Дельфийскому огню.
А вот разговорить его никак не удавалось. Он не отвечал ни на приветствия, ни на вопросы, не вступал в беседы. Когда илиарх Орхомен попробовал расспросить Аристона о смерти его родителей, юноша молча отвернулся к стене.
Его пришлось принести в суд на носилках. Никто не понимал, какой прок от его молчаливого присутствия. Аристона нельзя было заставить говорить против его воли, он все еще считался меллираном, сыном – по крайней мере, официально – гомойои, спартанца. Для того, чтобы подвергнуть Аристона пыткам, его следовало сперва обратить в рабство. А это, в свою очередь, могло произойти только после того, как эфоры публично объявят Алкмену виновной и во всеуслышание признают перед лицом всего мира немыслимое: что знатные спартанки, жены, матери – такие же женщины, как и все прочие.
Это уничтожило бы самый дух Спарты.
Вот почему Аристон, лежавший на носилках в герусии, был в такой же безопасности, как и великий Зевс. Во-первых, – и с этим никто не спорил – его даже не судили. Перед судом предстал Ксанф, легко вооруженный солдат тайной полиции. Во-вторых, никто не сомневался в исходе суда: Теламон будет с достоинством носить рога и доказывать, что сын его законнорожденный, хотя сам прекрасно знает – козлоногий Пан и сатиры тому свидетели! – что мальчик не его сын; Перимед как-нибудь выкрутится, а бедный Ксанф умрет, быстро, тихо и бескровно. Все это знали. Но все ошибались. Страшно, кошмарно ошибались.
Ибо Перимед встал и, сохраняя полное спокойствие, обратился к суду.
– Благородные судьи! – начал он. – Калокагаты! Стратеги! Равные! Поскольку в интересах нашего полиса поскорее прекратить это дело, пока безобразные слухи, ползущие по улицам, не уничтожили все правильные, прекрасные, истинно спартанские принципы нашей жизни, не ослабили наш дух и не обезоружили нас морально перед врагами, позвольте мне заявить, что сфарей Ксанф, юноша знатного происхождения, как и подобает, – я считаю нужным напомнить об этом суду – всем членам криптеи, действительно убил женщину по имени Алкмена…
– Женщину?! – воскликнул Теламон.
– Да, мой дорогой стратег! Женщину. Или ты хочешь, чтобы я называл ее благородной спартанкой, супругой? Что ж, воля твоя, великий Теламон! Я могу назвать ее так из уважения к твоим сединам, заслугам, славе. Ибо она была твоей супругой, правда же? То, что она виновна в прелюбодеянии и хуже того…
Главный эфор поднял жезл.
– калокагаты! – громко произнес он. – Я прошу вас уважать достоинство суда и соблюдать приличия, как и подобает мужчинам, равным спартанцам!
– Перимед поклонился.
– Примите мои извинения, великие эфоры и благородный стратег, – кротко сказал он. – Я поддался чувству негодования. Так же, как и Ксанф, когда он уяснил истинную причину того, почему Тал намеревался убить своего собственного сына…
– Калокагаты! – воскликнул Теламон.
– Я беру свои слова назад, – тут же заявил Перимед, – ибо хотя я и все присутствующие в суде ЗНАЮТ правду, ее невозможно доказать. Прошу писца изменить запись. Пусть будет «почему Тал намеревался убить сына женщины… благородной спартанки! Жены! Алкмены!» Это я доказать сумею. Прошу принять во внимание смягчающие обстоятельства: Ксанф пришел в ужас и ярость при виде столь чудовищного поведения этой… благородной спартанки, жены… а сие вполне объяснимо, если вспомнить о его спартанском воспитании. Кроме того, она погибла случайно: Ксанф пытался вырвать мальчика из рук Тала…
Один из эфоров поднял жезл.
– Ты говоришь, что неодамод Тал намеревался убить меллирана Аристона, – сказал он. – И в то же время утверждаешь, что Аристон – внебрачный сын Тала. Как бывший член Евгенического Совета, я кое-что об этом знаю, но из уважения к великому Теламону, чьи заслуги перед полисом следует помнить, предлагаю не обсуждать вопрос об отцовстве, как не имеющий отношения к данному делу. Вы согласны, калокагаты?
Все эфоры торжественно подняли жезлы.
– Согласны! – молвили они хором. Однако заявление Перимеда уже было сделано.
– В связи со сказанным, – продолжал эфор, – у меня возник вопрос: зачем Талу было убивать мальчика? Или ты считаешь, благородный буагор криптеи, что неодамод не разделял твоих соображений по поводу того, кто был истинным отцом меллирана? Погоди, дорогой стратег! Я обсуждаю здесь не вопрос об отцовстве, а то, верил Тал в это или не верил. А сие совершенно другой вопрос, и он имеет отношение к делу.
– Хорошо, благородный эфор, – кивнул Теламон.
– Он верил, – сказал Перимед, явно подавляя смешок. – У него были… как бы поточнее выразиться?.. веские основания считать мальчика своим сыном.
– И все же ты говоришь, что он пытался убить мальчика, которого считал своим ребенком. Странно. Очень странно. Позволь суду осведомиться: почему?
– Из ревности, благородные господа, – заявил Пери-мед.
– Из ревности? – ахнули эфоры.
– Да. Из обыкновенной презренной ревности, которую отвергнутый мужчина питает к своему более удачливому сопернику. В данном случае ревность усиливалась еще и тем, что всех троих связывали особые узы. Это привело Тала в ярость, калокагаты. В такую же ярость, которая ослепила моего бедного Ксанфа, и он метнул копье, не подумав о…
Эфоры, все до единого, вскочили на ноги.
– Буагор! – громовым голосом воскликнул главный судья. – Ты понимаешь, что говоришь?
– Да, благородные спартанцы, – сказал Перимед. – Я говорю, что повторилась история Эдипа, Лая и Иокасты. С вариациями, разумеется. Эдип не убил своего… своего отца. Во всяком случае, непосредственно. А благородная Иокаста не сплела себе петлю из шелковых шнурков; за нее это сделал Ксанф… хотя у меня нет доказательств, что она чувствовала раскаяние. А Эдип не ослеп… если только мы не сочтем его перерезанные запястья заменой выколотых глаз. Как вы полагаете, калокагаты? В конце концов, у нашей Иокасты не было пряжек, остриями которых Эдип мог бы выколоть себе глаза.
Теламон перемахнул зал с такой резвостью, которую трудно было ожидать от человека его возраста. Рука стратега потянулась к поясу, но – увы! В суд эфоров не разрешалось приность оружие, только стражники, стоявшие за дверью, были вооружены, да палачи, когда приходилось вырывать признание у какого-нибудь упрямого раба, прибегали к помощи оружия. Впрочем, это и оружием-то назвать было нельзя, скорее, то были особые орудия.
– Стратег! – закричал главный эфор.
Теламон замер. Многолетняя привычка соблюдать дис– циплину взяла верх даже над гневом. Но никто на него в тот момент уже не смотрел. Все глядели на Аристона. Юноша повернулся на бок и начал блевать кровью.
Это только затруднило положение Теламона.
– Калокагаты, равные! – сказал полководец. – Я прошу привести лекаря, чтобы он занялся этим ма… моим сыном. И прошу убрать его из зала суда. Если он наслушается тут всяких мерзостей, то, боюсь, он может умереть. Аристон слишком слаб.
Эфоры шепотом посовещались. Потом главный судья обратился к Перимеду.
– Благородный буагор криптеи, – сказал он, – означает ли это, что ты во всеуслышание обвиняешь милларана Аристона, считающегося сыном стратега Теламона, в святотатственном преступлении – инцесте? Подумай хорошенько, прежде чем отвечать. Это серьезное дело, самое серьезное из всех, с какими мне пришлось столкнуться за многие годы, проведенные в этом суде. На карту поставлена не только жизнь юноши. Если слухи о происшедшем достигнут чужих пределов – а сие непременно случится, несмотря на все наши старания! – наш любимый полис потерпит поражение, сравнимое с поражением в очень крупной битве. Все люди – и эллины, и варвары – боятся Спарты. Но других племен тоже боялись! К примеру, Персию перед битвой при Фермопилах. Разница, буагор, состоит в том, что нас при этом уважают, нами восхищаются. Наша честность, неподкупность, достоинство, целомудрие наших женщин никогда не ставились под сомнение. А теперь будут поставлены! Ввиду всего этого, неужели ты, благородный буагор, выдвигаешь свое обвинение?
Перимед не колебался ни мгновения.
– Да, – ответил он. Теламон вскочил с места.
– Если суд не возражает, я хочу спросить у буагора, известно ли ему, какая кара предусмотрена за ложное обвинение? И за то, когда человек порочит… мертвого?
– Известно, – ответил Перимед.
– И ты… упорствуешь? – прошептал Теламон.
– Упорствую, – кивнул буагор.
Воцарилось жуткое молчание. Оно было таким осязаемым, что, казалось, его можно потрогать. Оно давило на присутствующих, словно темнота.
– В таком случае, – вздохнул главный эфор, – юношу нельзя вынести из зала суда.
– Но… но… – Голос Теламона едва слышался. – Хотя бы врача…
– Это можно. Приведите лекаря Полора, – велел главный эфор.
Теперь Теламон наконец понял, какую он совершил ошибку. Она была огромной. Ибо когда эфоры спросили, желает ли он подвергнуть пытке рабыню Арисбу, он, разъяренный наглостью и дерзостью, с которой она упорно повторяла свои чудовищные обвинения, позабыл про здравый смысл. Гораздо лучше было бы, как он теперь понимал, потребовать перекрестного допроса, подловить ее на противоречиях, уличить во лжи. Он же прекрасно знал, что упрямей беотийских крестьян на всем свете не сыскать! То, как Арисба выносила пытки, вызывало восхищение. Нет, она, конечно, кричала. Удержаться было невозможно. Палачи уже потрудились над ней так, что от ее вида вытошнило бы даже козла. Но всякий раз, когда Теламон знаком приказывал им отойти и спрашивал: «Так ты все равно утверждаешь, что мой сын…», она неизменно шипела:
– Да! Утверждаю! Я видела!..
…Теламон снова кивнул уродливым, потным зверюгам. Крики Арисбы разорвали ночь пополам, заглушая все прочие звуки. Теламон поглядел на Аристона. Сердце его замерло, дыхание прервалось. То, что он увидел в глазах мальчика, способно было остановить даже время.
Аристон оттолкнулся руками о носилки. Встал. Когда его принесли в суд, он был совсем без сил и не смог бы поднять даже листок папируса, такой крошечный, что на нем с трудом уместилось бы его имя. Но теперь он встал и, шатаясь, сделал первый шаг по направлению к палачам. Потом другой, третий… Крики Арисбы терзали его слух… Он сделал еще один шаг и закачался, точно подрубленный дуб. А потом рухнул и растянулся на полу.
Лекарь Полор подбежал и опустился подле него на колени. Но едва он потянулся к юноше, как тот вперил в него голубые глаза, в которых плясало холодное пламя, и рука лекаря застыла в воздухе.
– Не трогай меня, – сказал Аристон.
Он оперся о пол. Опять оттолкнулся. По его лбу тек пот. Из носа струилась кровь, тоненькие алые линии прочертили подбородок вниз от уголков губ. Но юноша все же встал, встал на ноги посреди гробового молчания. Это было непостижимо, ибо человеческий дух, возвысившийся над измученной, истерзанной плотью, превозмогший боль, страх, тоску, преодолевший даже смерть, – это, по меньшей мере, чудо.
Аристон, шатаясь, сделал несколько шагов и налетел на потного палача. Рука юноши метнулась к рукоятке кинжала, сверкнуло лезвие. Зажав кинжал в руке, Аристон подошел к обугленному, окровавленному, сплошь переломанному живому существу, которое когда-то было человеком, женщиной.
–.Арисба! – прошептал он. – Они не будут… не будут больше терзать тебя. Я… не позволю. Ну, скажи им правду. Ты же знаешь… я не спал со своей матерью. Я порвал на ней одежду. Вот и все. Все! Я думал… это ты… Было темно. Очень темно. Ну, скажи им…
Лицо Арисбы исказилось. В глазах отразилась бездонная ненависть.
– Нет, спал! – взвизгнула она. – Я тебя видела. Ты был голый. А она лежала сверху с задранной юбкой. А ты…
И тут Аристон яростно, вслепую взмахнул кинжалом. Но мгновенный, неестественный прилив сил, вызванный ужасом, отчаянным сознанием того, что нужно напрячься, вдруг кончился. Лезвие кинжала вонзилось в покрытую волдырями, почерневшую, исполосованную, искромсанную плоть меньше чем на полдюйма. Аристон вытащил кинжал из раны и тупо уставился на его кончик, с которого капала кровь. Потом попытался воткнуть его себе в грудь, но тоже безуспешно. У него не осталось сил.
Здоровенный палач навалился на него и вырвал кинжал.
Затем оба палача поглядели на Теламона и кивнули бритыми головами на умирающую девушку.
Стратег медленно склонил свою голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Теламон удивленно поднял брови.
– Тебе жаль меня? – переспросил он.
– Да. Ибо что у тебя есть, кроме репутации? Ты же человек чести! Ты никогда себя ничем не запятнал! Ты настоящий спартанец! Ты не жил, Теламон. Не знал сладость греха. Не чувствовал, как у тебя все тает внутри от малейшего прикосновения любимых рук. От его… или ее взгляда, улыбки, любой гримаски. Если моя невеста наставит мне рога – а она наверняка это сделает при первой же возможности, – она изменит изменщику. Ведь я, хвала Эросу, украсил рогами столько благородных спартанских лбов! И в то же время, спасибо Афродите, я мог проплакать всю ночь напролет из-за несчастной, неразделенной любви. Я был похотливой свиньей, предавался мерзким порокам, но был и возлюбленным. То есть я обыкновенный человек, а ты…
– А я, – произнес Теламон, – всю жизнь был, как ты правильно выразился, спартанцем.
– Да. Надеюсь, Зевс над тобой сжалится. Послушай, зять, брось ты эту затею! Алкмена тебе изменила. Оставь ее смерть неотмщенной. Пусть смерть будет наказанием за ее измену. Считай, что вы квиты, мой благородный зять! Прояви милосердие, в котором мы все нуждаемся, ибо боги – если они существуют – никогда не бывают милосердны. Я молю не о сострадании к себе или к мальчику. Нет, пожалей себя, Теламон! Ты никогда не жил, а значит, нуждаешься в сострадании. Взять хотя бы такую мелочь: скажи, как ты будешь поддерживать дисциплину в войсках, если воины начнут шептаться за твоей спиной и исподтишка показывать тебе рожки? Скажи, как?
Теламон слабо улыбнулся.
– Я попросил об отставке, Ипполит, – спокойно сказал он. – Как раз сейчас раб несет мое письмо в герусию, в коем я извещаю благородных членов этого благородного собрания, что не могу долее пребывать в их числе. В каком-то смысле я рад, что мне представился удобный случай, шурин. Мне шестьдесят семь лет. Я устал от государственных дел и от войн. Да, наверно, и от жизни тоже устал. То, что мне довелось видеть, не приносило веселья. Я хочу уехать отсюда. Я долго размышлял об этом. И купил ферму в Беотии, огромные пастбища с большим числом коров. Как только Перимед и его палачи предстанут перед судом… кто-то же должен обуздать все возрастающую власть криптеи…
– Согласен, – прервал его Ипполит. – Но кто-то другой. Не ты.
– Почему? Они дали мне прекрасную возможность.
– Они ничего тебе не дали, стратег! Это повлечет за собой только смерть Аристона, которой ты, полагаю, уже не жаждешь… если и жаждал когда-то…
– Нет. Пусть мальчик живет. Он милый юноша и, конечно же, не виноват в своем рождении и в грехах матери. Может, в один прекрасный день он даже достигнет каких-нибудь высот, в чем я, правда, сомневаюсь… Что ты мне говорил?
– Что криптея не дала тебе никакой возможности, кро– ме одной-единственной: невольно убить мальчика, а самому – если в тебе есть хоть капля человечности – сойти с ума и, вполне вероятно, последовать примеру Тала. Послушайся меня, Теламон! Ты не должен! Не можешь!
Теламон смерил своего толстого низенького шурина долгим, спокойным взглядом.
– Значит, это не простое прелюбодеяние?
– Не простое прелюбодеяние? О да, зять! Видишь этот кинжал? Я трус. В будущем месяце у меня свадьба. Я люблю жизнь и ужасно боюсь крови, боли, смерти. И все-таки прежде чем сказать тебе или кому-нибудь еще, что таится за этой историей, я воткну кинжал по самую рукоятку в свой живот, который я холил и лелеял всю жизнь. И выпущу себе кишки у тебя на глазах. Ясно?
– Вполне, – кивнул Теламон.
– Тогда, может, ты согласишься замять это дело?
– Нет, – сказал бывший геронт, бывший стратег, но вечный спартанец.
Так что никакой надежды не осталось. Аристон лежал в доме отчима, солдаты десятой илы городской стражи караулили его день и ночь, чтобы он не попытался снова наложить на себя руки. Сперва его приходилось кормить насильно, но через некоторое время он начал молча съедать в день пару ломтиков хлеба и выпивать глоток воды. Естественно, выглядел он плачевно: скелет, глядевший на мир голубыми глазами, в которых полыхало пламя, подобное священному Дельфийскому огню.
А вот разговорить его никак не удавалось. Он не отвечал ни на приветствия, ни на вопросы, не вступал в беседы. Когда илиарх Орхомен попробовал расспросить Аристона о смерти его родителей, юноша молча отвернулся к стене.
Его пришлось принести в суд на носилках. Никто не понимал, какой прок от его молчаливого присутствия. Аристона нельзя было заставить говорить против его воли, он все еще считался меллираном, сыном – по крайней мере, официально – гомойои, спартанца. Для того, чтобы подвергнуть Аристона пыткам, его следовало сперва обратить в рабство. А это, в свою очередь, могло произойти только после того, как эфоры публично объявят Алкмену виновной и во всеуслышание признают перед лицом всего мира немыслимое: что знатные спартанки, жены, матери – такие же женщины, как и все прочие.
Это уничтожило бы самый дух Спарты.
Вот почему Аристон, лежавший на носилках в герусии, был в такой же безопасности, как и великий Зевс. Во-первых, – и с этим никто не спорил – его даже не судили. Перед судом предстал Ксанф, легко вооруженный солдат тайной полиции. Во-вторых, никто не сомневался в исходе суда: Теламон будет с достоинством носить рога и доказывать, что сын его законнорожденный, хотя сам прекрасно знает – козлоногий Пан и сатиры тому свидетели! – что мальчик не его сын; Перимед как-нибудь выкрутится, а бедный Ксанф умрет, быстро, тихо и бескровно. Все это знали. Но все ошибались. Страшно, кошмарно ошибались.
Ибо Перимед встал и, сохраняя полное спокойствие, обратился к суду.
– Благородные судьи! – начал он. – Калокагаты! Стратеги! Равные! Поскольку в интересах нашего полиса поскорее прекратить это дело, пока безобразные слухи, ползущие по улицам, не уничтожили все правильные, прекрасные, истинно спартанские принципы нашей жизни, не ослабили наш дух и не обезоружили нас морально перед врагами, позвольте мне заявить, что сфарей Ксанф, юноша знатного происхождения, как и подобает, – я считаю нужным напомнить об этом суду – всем членам криптеи, действительно убил женщину по имени Алкмена…
– Женщину?! – воскликнул Теламон.
– Да, мой дорогой стратег! Женщину. Или ты хочешь, чтобы я называл ее благородной спартанкой, супругой? Что ж, воля твоя, великий Теламон! Я могу назвать ее так из уважения к твоим сединам, заслугам, славе. Ибо она была твоей супругой, правда же? То, что она виновна в прелюбодеянии и хуже того…
Главный эфор поднял жезл.
– калокагаты! – громко произнес он. – Я прошу вас уважать достоинство суда и соблюдать приличия, как и подобает мужчинам, равным спартанцам!
– Перимед поклонился.
– Примите мои извинения, великие эфоры и благородный стратег, – кротко сказал он. – Я поддался чувству негодования. Так же, как и Ксанф, когда он уяснил истинную причину того, почему Тал намеревался убить своего собственного сына…
– Калокагаты! – воскликнул Теламон.
– Я беру свои слова назад, – тут же заявил Перимед, – ибо хотя я и все присутствующие в суде ЗНАЮТ правду, ее невозможно доказать. Прошу писца изменить запись. Пусть будет «почему Тал намеревался убить сына женщины… благородной спартанки! Жены! Алкмены!» Это я доказать сумею. Прошу принять во внимание смягчающие обстоятельства: Ксанф пришел в ужас и ярость при виде столь чудовищного поведения этой… благородной спартанки, жены… а сие вполне объяснимо, если вспомнить о его спартанском воспитании. Кроме того, она погибла случайно: Ксанф пытался вырвать мальчика из рук Тала…
Один из эфоров поднял жезл.
– Ты говоришь, что неодамод Тал намеревался убить меллирана Аристона, – сказал он. – И в то же время утверждаешь, что Аристон – внебрачный сын Тала. Как бывший член Евгенического Совета, я кое-что об этом знаю, но из уважения к великому Теламону, чьи заслуги перед полисом следует помнить, предлагаю не обсуждать вопрос об отцовстве, как не имеющий отношения к данному делу. Вы согласны, калокагаты?
Все эфоры торжественно подняли жезлы.
– Согласны! – молвили они хором. Однако заявление Перимеда уже было сделано.
– В связи со сказанным, – продолжал эфор, – у меня возник вопрос: зачем Талу было убивать мальчика? Или ты считаешь, благородный буагор криптеи, что неодамод не разделял твоих соображений по поводу того, кто был истинным отцом меллирана? Погоди, дорогой стратег! Я обсуждаю здесь не вопрос об отцовстве, а то, верил Тал в это или не верил. А сие совершенно другой вопрос, и он имеет отношение к делу.
– Хорошо, благородный эфор, – кивнул Теламон.
– Он верил, – сказал Перимед, явно подавляя смешок. – У него были… как бы поточнее выразиться?.. веские основания считать мальчика своим сыном.
– И все же ты говоришь, что он пытался убить мальчика, которого считал своим ребенком. Странно. Очень странно. Позволь суду осведомиться: почему?
– Из ревности, благородные господа, – заявил Пери-мед.
– Из ревности? – ахнули эфоры.
– Да. Из обыкновенной презренной ревности, которую отвергнутый мужчина питает к своему более удачливому сопернику. В данном случае ревность усиливалась еще и тем, что всех троих связывали особые узы. Это привело Тала в ярость, калокагаты. В такую же ярость, которая ослепила моего бедного Ксанфа, и он метнул копье, не подумав о…
Эфоры, все до единого, вскочили на ноги.
– Буагор! – громовым голосом воскликнул главный судья. – Ты понимаешь, что говоришь?
– Да, благородные спартанцы, – сказал Перимед. – Я говорю, что повторилась история Эдипа, Лая и Иокасты. С вариациями, разумеется. Эдип не убил своего… своего отца. Во всяком случае, непосредственно. А благородная Иокаста не сплела себе петлю из шелковых шнурков; за нее это сделал Ксанф… хотя у меня нет доказательств, что она чувствовала раскаяние. А Эдип не ослеп… если только мы не сочтем его перерезанные запястья заменой выколотых глаз. Как вы полагаете, калокагаты? В конце концов, у нашей Иокасты не было пряжек, остриями которых Эдип мог бы выколоть себе глаза.
Теламон перемахнул зал с такой резвостью, которую трудно было ожидать от человека его возраста. Рука стратега потянулась к поясу, но – увы! В суд эфоров не разрешалось приность оружие, только стражники, стоявшие за дверью, были вооружены, да палачи, когда приходилось вырывать признание у какого-нибудь упрямого раба, прибегали к помощи оружия. Впрочем, это и оружием-то назвать было нельзя, скорее, то были особые орудия.
– Стратег! – закричал главный эфор.
Теламон замер. Многолетняя привычка соблюдать дис– циплину взяла верх даже над гневом. Но никто на него в тот момент уже не смотрел. Все глядели на Аристона. Юноша повернулся на бок и начал блевать кровью.
Это только затруднило положение Теламона.
– Калокагаты, равные! – сказал полководец. – Я прошу привести лекаря, чтобы он занялся этим ма… моим сыном. И прошу убрать его из зала суда. Если он наслушается тут всяких мерзостей, то, боюсь, он может умереть. Аристон слишком слаб.
Эфоры шепотом посовещались. Потом главный судья обратился к Перимеду.
– Благородный буагор криптеи, – сказал он, – означает ли это, что ты во всеуслышание обвиняешь милларана Аристона, считающегося сыном стратега Теламона, в святотатственном преступлении – инцесте? Подумай хорошенько, прежде чем отвечать. Это серьезное дело, самое серьезное из всех, с какими мне пришлось столкнуться за многие годы, проведенные в этом суде. На карту поставлена не только жизнь юноши. Если слухи о происшедшем достигнут чужих пределов – а сие непременно случится, несмотря на все наши старания! – наш любимый полис потерпит поражение, сравнимое с поражением в очень крупной битве. Все люди – и эллины, и варвары – боятся Спарты. Но других племен тоже боялись! К примеру, Персию перед битвой при Фермопилах. Разница, буагор, состоит в том, что нас при этом уважают, нами восхищаются. Наша честность, неподкупность, достоинство, целомудрие наших женщин никогда не ставились под сомнение. А теперь будут поставлены! Ввиду всего этого, неужели ты, благородный буагор, выдвигаешь свое обвинение?
Перимед не колебался ни мгновения.
– Да, – ответил он. Теламон вскочил с места.
– Если суд не возражает, я хочу спросить у буагора, известно ли ему, какая кара предусмотрена за ложное обвинение? И за то, когда человек порочит… мертвого?
– Известно, – ответил Перимед.
– И ты… упорствуешь? – прошептал Теламон.
– Упорствую, – кивнул буагор.
Воцарилось жуткое молчание. Оно было таким осязаемым, что, казалось, его можно потрогать. Оно давило на присутствующих, словно темнота.
– В таком случае, – вздохнул главный эфор, – юношу нельзя вынести из зала суда.
– Но… но… – Голос Теламона едва слышался. – Хотя бы врача…
– Это можно. Приведите лекаря Полора, – велел главный эфор.
Теперь Теламон наконец понял, какую он совершил ошибку. Она была огромной. Ибо когда эфоры спросили, желает ли он подвергнуть пытке рабыню Арисбу, он, разъяренный наглостью и дерзостью, с которой она упорно повторяла свои чудовищные обвинения, позабыл про здравый смысл. Гораздо лучше было бы, как он теперь понимал, потребовать перекрестного допроса, подловить ее на противоречиях, уличить во лжи. Он же прекрасно знал, что упрямей беотийских крестьян на всем свете не сыскать! То, как Арисба выносила пытки, вызывало восхищение. Нет, она, конечно, кричала. Удержаться было невозможно. Палачи уже потрудились над ней так, что от ее вида вытошнило бы даже козла. Но всякий раз, когда Теламон знаком приказывал им отойти и спрашивал: «Так ты все равно утверждаешь, что мой сын…», она неизменно шипела:
– Да! Утверждаю! Я видела!..
…Теламон снова кивнул уродливым, потным зверюгам. Крики Арисбы разорвали ночь пополам, заглушая все прочие звуки. Теламон поглядел на Аристона. Сердце его замерло, дыхание прервалось. То, что он увидел в глазах мальчика, способно было остановить даже время.
Аристон оттолкнулся руками о носилки. Встал. Когда его принесли в суд, он был совсем без сил и не смог бы поднять даже листок папируса, такой крошечный, что на нем с трудом уместилось бы его имя. Но теперь он встал и, шатаясь, сделал первый шаг по направлению к палачам. Потом другой, третий… Крики Арисбы терзали его слух… Он сделал еще один шаг и закачался, точно подрубленный дуб. А потом рухнул и растянулся на полу.
Лекарь Полор подбежал и опустился подле него на колени. Но едва он потянулся к юноше, как тот вперил в него голубые глаза, в которых плясало холодное пламя, и рука лекаря застыла в воздухе.
– Не трогай меня, – сказал Аристон.
Он оперся о пол. Опять оттолкнулся. По его лбу тек пот. Из носа струилась кровь, тоненькие алые линии прочертили подбородок вниз от уголков губ. Но юноша все же встал, встал на ноги посреди гробового молчания. Это было непостижимо, ибо человеческий дух, возвысившийся над измученной, истерзанной плотью, превозмогший боль, страх, тоску, преодолевший даже смерть, – это, по меньшей мере, чудо.
Аристон, шатаясь, сделал несколько шагов и налетел на потного палача. Рука юноши метнулась к рукоятке кинжала, сверкнуло лезвие. Зажав кинжал в руке, Аристон подошел к обугленному, окровавленному, сплошь переломанному живому существу, которое когда-то было человеком, женщиной.
–.Арисба! – прошептал он. – Они не будут… не будут больше терзать тебя. Я… не позволю. Ну, скажи им правду. Ты же знаешь… я не спал со своей матерью. Я порвал на ней одежду. Вот и все. Все! Я думал… это ты… Было темно. Очень темно. Ну, скажи им…
Лицо Арисбы исказилось. В глазах отразилась бездонная ненависть.
– Нет, спал! – взвизгнула она. – Я тебя видела. Ты был голый. А она лежала сверху с задранной юбкой. А ты…
И тут Аристон яростно, вслепую взмахнул кинжалом. Но мгновенный, неестественный прилив сил, вызванный ужасом, отчаянным сознанием того, что нужно напрячься, вдруг кончился. Лезвие кинжала вонзилось в покрытую волдырями, почерневшую, исполосованную, искромсанную плоть меньше чем на полдюйма. Аристон вытащил кинжал из раны и тупо уставился на его кончик, с которого капала кровь. Потом попытался воткнуть его себе в грудь, но тоже безуспешно. У него не осталось сил.
Здоровенный палач навалился на него и вырвал кинжал.
Затем оба палача поглядели на Теламона и кивнули бритыми головами на умирающую девушку.
Стратег медленно склонил свою голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55