зрелище трагическое, видения ужасные. Страшней всего была тамошняя владычица, лютая волчица, страшилище из страшилищ, порождение кошмаров, кикимора страхолюдная, короче – и хуже не скажешь – старуха. Восседала она на троне из белых ребер, некогда слоновой кости, в окружении дыб, кобыл и станков, распорядительницей пыток, там, где каждый день – злосчастный вторник. Свита ее – свора палачей, заклятых врагов жизни и поставщиков смерти; никто из них не сидел без дела – исповедовали преступников, снимали допрос под пыткой, объявляя своим жертвам, что они, вассалы жестокой сей королевы, впредь обязаны платить подушное, – и так придушат, что бедняги, надрываясь от кашля, пикнуть не смели. И хотя местечко было неуютное и постели прежесткие, старики лежали пластом, вставать не хотели.
Вот один угодил к мучителям в когти, его нещадно терзали на кобыле легко прожитой, зато теперь ух, какой тяжелой, молодости, – жестокая пытка медленной смертью. А он все отрицал, качая головой и твердя «нет»: старикам свойственно отрицать, как детям – признаваться. В устах старика всегда наготове «нет», в устах ребенка – «да». Спрашивают его, откуда явился, а он, двояко глухой, притворно и взаправду, все понимает наоборот и отвечает:
– Говорите, я очень стар? Вовсе нет.
И качает головой. Затянут веревки потуже и снова спрашивают:
– Знаешь, куда ты идешь?
А он:
– По-вашему, умираю? Ничего подобного.
Слушает и ушами хлопает. Родным детям, когда просили, отвечал:
– Чтобы я передал вам имущество? Еще рано.
И, отчаянно мотая головой:
– Жезл отдам только с жизнью.
Другой, отнекиваясь, уверял, что чувствует себя еще совсем молодым – мол, желудок у него француза, голова испанца и ноги итальянца. Пытались убедить его в обратном, ссылаясь на многих свидетелей; он возражал – свидетели, да не очевидцы. На что ему отвечали:
– Дедушка, тут главные свидетели – отсутствующие: пропавшее зрение, выпавшие зубы, вылезшие волосы, иссякнувшие силы, исчезнувшая бодрость.
И Старость вынесла ему приговор почти смертный. Некий гнилой старикашка пытался увильнуть, твердя, что вина не в нем, а в других:
– Господа, ныне люди не говорят, а, будто заговорщики, шепчутся – ничего не расслышишь, не поймешь, а в мое-то время говорили громко, потому что говорили правду. Даже зеркала теперь фальшивят – прежде они показывали лица свежие, веселые, румяные, одно удовольствие было глядеться. Моды теперь, что ни день, неудобней – обувь носят узкую, тесную, платье куцее, затянутое, не повернешься. Земля и то не та, не родит такие сытные и сочные плоды, как бывало, да и мясо не такое вкусное. Даже климат изменился; прежде у нас тут был такой здоровый климат – воздух чистый, небо ясное, безоблачное, а теперь все наоборот: климат стал препротивный, вредный, кругом катарры, насморки, бронхиты, болезни глаз, головные боли и сотни прочих хворей. Но более всего огорчает, что прислуга испортилась, толком ничего не сделает: слуги – неслухи, врали, прожоры; служанки – лентяйки, неряхи, болтуньи, ничего не умеют, олья всегда безвкусная, постель жесткая и неровная, стол накрыт некрасиво, полы подметены плохо, всюду грязь, беспорядок. Вот и получается, что теперь плохо слышишь, дурно ешь, неудобно одеваешься, не спишь, в общем, не живешь. И чего доброго, еще скажут – ты, дескать, стар, это все стариковские причуды.
И смешно и грустно было смотреть, как прибывали в эти края прежние щеголи да красавчики, Нарциссы и Адонисы, – теперь они не могли на себя смотреть без ужаса. А былые Флоры и Елены, даже сама Венера, – каково было увидеть их, облысевших и беззубых! Подобно тому, как грубая мужицкая рука, вооружась подлым топором, обрушивается на самое пышное, самое тенистое дерево, дивное украшение луга, радость года, нарядную игрушку весны и обрубает крепкие ветви, отсекает зеленые побеги, сшибает свежие отростки и швыряет все наземь, так что остается один никчемный ствол, пугало для цветов, жуткий скелет средь луга, – так и Время, взвалив лет бремя, как тиран беспощадный, ломает, мнет, гнет красавицу из красавиц, сушит розы щек, губит гвоздики губ, сминает жасмин чела, крошит жемчуг зубов, это ожерелье улыбчивой Авроры, срывает пышную крону, волос корону, сбивает пыл, подсекает задор, рубит изящество, губит прелесть, все идет прахом.
По поводу некоего вельможи возникло сомнение, действительно ли он стар, – годков много, да мозгов мало, – и пришли к выводу, что еще зелен. Но Старость изрекла:
– Он из породы диких фиговых пальм, плоды на них никогда не созревают, показывая благоразумию фигу.
Какой-то лысый и другой, седой, заявляли, что еще молоды.
– Вот что значит торопиться жить, – отвечали им, – кто слишком рано предается утехам юности, тот рано старится. Беспутные проказы молодости приводят к проказе старости.
– Почему-то из столицы совсем не прибывают седые? – удивлялся Андренио.
На это ему ответил в двух словах и в одном стихе Марциал:
– Кто ночью лебедем был, днем вороном стал .
Некто, хромая, уверял, что это не от подагры, не от ревматизма, – просто, мол, споткнулся. Ему со смехом сказали:
– Гляди, впредь не спотыкайся, каждая такая спотычка, пусть не свалит, к могиле приблизит.
Без брани и издевок встретили человека, что был в летах, но не в сединах; узнали его секрет – от седин он избавился тем, что избавлялся от забот. Ему разрешили пользоваться привилегиями старика и преимуществами молодого, а Старость заметила:
– Умеющий жить пусть живет.
Пришел другой – лет мало, седин много; осмотрев, нашли, что они какого-то странного – не то зеленого, не то желтого – цвета.
– Эти седины не сами у него появились, – заметил кто-то, – его в седину вогнали. Ты, братец, наверно, вырос в монашеском приюте (не скажу, уюте), где вгонят в седину и новорожденного.
Одну женщину назвали бабушкой, и она в ярости вскричала:
– Я внучка, даже правнучка!
И едкий Марциал, который опять был тут, сказал:
– Коль числом бы волос года считали,
То Лигейя была б всего трехлеткой .
Другая уверяла, что золото кудрей на серебре корней было ее собственное. Никто ей не верил, но за нее галантно вступился тот же поэт:
– Да, что купила, считать можешь по праву своим .
Нестерпимые пытки сопровождались жалостными стонами. Обжоры и пьяницы не могли теперь и капли проглотить, а их заставляли пить с холста , грызть землю – мало кто из чревоугодников доживает до старости. Муки были ужасные, лица от слез покрывались солью, бедняги, пытаемые Старостью, ходили удрученные, скрюченные и хромые, беззубые, полуслепые, но, как на крестьян, на них налагали все новые повинности. Вот страшные стражники принялись за еще не вполне зрелого Андренио. Его схватили. Однако прежде, чем рассказать, что он испытал и как его пытали, взглянем на Критило, который, войдя в дверь почестей, достиг высшего почета. Опыт и Авторитет ввели его в амфитеатр, весьма древний и обширный, ибо собрались там древние старцы и мужи ума обширного. На царственном троне восседала почтенная матрона, во всем величава. Лик не страшен, а ясен, не тревожен, а покоен, глава серебром увенчана, как подобает королеве возрастов. Владычица жаловала своих придворных великими милостями и привилегиями. В это время она воздавала почести государственному мужу, согбенному под бременем лет и мудрости, – все оказывали ему знаки уважения. Критило спросил у своего спутника, у Януса, – тот не покидал его ни на миг, – кто сей муж, снискавший всеобщее почтение.
– Это, – отвечал Янус, – политический Атлант.
– А как ты полагаешь, отчего он так согнулся?
– Оттого, что держит на своих плечах весь мир.
– Возможно ли, – удивился Критило, – ведь он сам еле держится?
– Знай, что мужи государственные чем старее, тем крепче; больше лет – больше сил, куда до них молодым, и дело провалят и сами свалятся.
Увидали другого – тот, коснувшись своим посохом горы трудностей, опрокинул ее, как рычагом, хотя до него молодые и сильные с места стронуть не могли.
– Видишь, – молвил Янус, – какие дела вершит искусство умудренного годами старца. А вон того, видишь? Огромное сооружение, из многих корон сложенное, готово было рухнуть, но явился он, подпер ветхим своим посохом, и вот – уверенно и надежно поддерживает. А у того, на которого ты сейчас смотришь, дрожат руки, зато перед ним дрожат армии во всеоружии. Так и сказал дону Фелипе де Сильва трубач-француз: «Мой командир, маршал де Ламот, опасается не ваших скованных подагрою ног, но вашей не знающей оков головы»
– Как скрючены пальцы у того, кого зовут Старым королем!
– Поверишь ли, он ими удерживает два света – Старый и Новый.
– А вон тот слепой арагонский венценосец , ох, и здорово машет он дубинкой, круша мечи и копья бунтовщиков!
В этот миг направились к выходу шестеро седовласых мужей – чем гора выше, тем снегу на ней больше! Критило объяснили, что Старость посылает в королевский ареопаг их да еще четверых – на подмогу государю, что вступает на трон молодым, – безбородому нужны советники седовласые.
Критило и его спутник встретили там зрящих во мраке и непроницаемых в замыслах – величайшая ясность ума в сочетании с глубиной.
– Погляди, – молвил Янус, – на того, полуслепого: с одного взгляда узрит больше многих молодых, хвастающих острым зрением. Знай, по мере того, как пять чувств притупляются, ум обостряется; сердце у старцев бесстрастное и суждение безошибочное. А тот, что сидит, стоять не в силах, – он в один миг полмира обходит; говорят даже, будто мир у него под пятой и он посохом своим крутит-вертит мир как хочет; когда миром правят старики, их длань чувствуют все. А этот, задыхающийся и косноязычный, одним словечком выскажет больше, чем иные сотней слов. Не прогляди и того, одолеваемого недугами, – во всем теле здорового местечка нет, зато мозги невредимы, суждение здраво. Ноги слабы, а ступают уверенно; сами хромы, а кому хочешь подножку поставят. Из чахлой груди сих сенаторов не чахоточная мокрота извергается, но лишь те тайны, что уже цены не имеют.
– Очень странно мне, – сказал Критило, – что здесь не видно и не слышно черни.
– Неужто ты не понимаешь, – сказал Янус, – что среди этих старцев ее быть не может, невежеству тут нет места. Они много знают – много видали и читали.
– Как медленно двигается вон тот!
– Зато быстро восстанавливает в старости все, что растранжирил в юности.
– А как важно беседуют те старцы, что сидят на скамье Сида! Каждое их слово – оракул!
– Да, слушать их – счастье, а для молодежи поучение и наслаждение.
– Блаженное спокойствие! – восхищался Критило.
– Здесь общаются, – молвил Янус, – сдержанность, степенность и зрелость с благоразумием, серьезностью и прямодушием. Здесь не услышишь легковесных суждений, тем паче дерзостей или похвальбы, не гремит музыка, ни обычная, ни военная, – она запрещена Благоразумием и Покоем.
Наконец, проницательный Янус решился представить своего уже зрелого Критило пред очи почтенной Старости. Критило подошел с легкой душой, и она встретила его с дорогой душой. Но вот диво! В тот самый миг, как Критило простерся у ее стоп, раздвинулись две завесы по бокам высокого трона, и взорам явилась обратная его сторона – тогда увидели и признали друг друга Критило и Андренио, этот среди почестей, тот среди горестей, и каждый лицезрел один из ликов Старости; подобно Янусу двуликая, она правила в двух местах зараз, в одном награждая, в другом досаждая. Тут Старость повелела зачитать громко и внятно указ о новых привилегиях, даруемых ввиду заслуг премногих добропорядочным, и, напротив, о новых сугубых тяготах, налагаемых на беспутных; одним чины, другим кручины. Послушать об этом и узнать будет всякому полезно. Итак, кому желательны первые, пусть соизволит прочитать следующий кризис.
Кризис II. Болото пороков
Очень метко назвал божественный философ человеческое существо звучащим, одушевленным инструментом, который, коль хорошо отлажен, издает дивную гармонию, но, расстроенный, режет ухо диссонансами. Состоит он из многих и весьма различных частей, настроить которые трудно, а разладить ничего не стоит. Одни говорят – трудней всего приучить к умеренности язык, другие – алчную руку. Кто говорит – глаза, ненасытно пожирающие все суетное; другой называет уши, которым всегда мало, – дескать, мало им льстят и мало о других злословят. Иной назовет безудержное воображение, иной – неутолимую похоть. Находятся и такие, что винят бездонное сердце, и такие, что указывают на злобное нутро. Однако я, не в обиду им всем будь сказано, назвал бы желудок, причем во всех возрастах: в детстве лакомство, в молодости жадность, в зрелом возрасте обжорство, в старости пьянство. Да, желудок – в человеческом нашем строе струна самая низкая, низменная, и все же для многих нет иного бога. Даже мудрецов делал он отступниками. Скольких – не скажу, думаю, что большинство; и чем меньше у человека разума, тем успешней желудок против разума ополчается. Пьянство – источник различных бед, манок для всех пороков, родитель всяческих уродств, причина многих бесчинств, да еще с престранным свойством – ежели прочие пороки к старости дряхлеют и слабеют, пьянство тогда-то входит в силу; пусть другие пороки уже похоронены, оно их оживляет – порок этот не живет один, но в компании. Кроме того, пьянство – кум ереси; пусть скажут о том страны северные – я назвал бы их «семерные», не по числу звезд в созвездии, что их озаряет, а по числу смертных грехов, что их омрачают; пьянство – друг раздоров; о том пусть прокричат обе Германии , вечно раздираемые смутой; пьянство – товарищ жестокости; да восплачет о сем Англия с казненными на плахе королями; и королевами; пьянство – приятель свирепости, пусть возгласит о том Швеция на краю света, не дающая всей Европе покоя; пьянство – неразлучный спутник разврата, весь мир пусть в том признается; наконец, пьянство – сводник во всяком злодеянии, поставщик всякого порока, роковой риф для старости, на коем терпит крушение жизни человеческой ветхое судно, – идет на дно, когда уже близко к гавани. Пояснение к сей истине дано будет вслед за изложением суровых законов, что повелела огласить Старость по всему стариковскому краю, – для одних милости, для других строгости.
Взойдя на высокий помост, Секретарь начал чтение:
– Достолюбезным нашим старцам, людям достойным в жизни и равнодушным к смерти, указываем, приказываем и повелеваем:
Первое: они не токмо могут, но обязаны говорить правду, не опасаясь сказать глупость, – ежели у правды много врагов, зато им, старцам, много годов, терять нечего. Напротив, строго запрещается любая лесть, активная и пассивная, – сиречь, не должно им ни высказывать ее, ни выслушивать; их прямодушию не подобает прибегать к пошлым ухищрениям обмана, ни, следуя всеобщей глупости, поддаваться обману.
Нет, пусть дают советы, почитая сие своим долгом, как учители благоразумия и наставники опыта. И делают это, не дожидаясь, пока совета спросят, – ведь пошлое самомнение ныне этим небрежет. Но да памятуют, что слова без дел бесплодны; посему повелеваем, чтобы совету всегда предшествовал пример. Пусть обо всем высказывают свое суждение, хотя бы их не просили, – голос одного многоопытного старика ценнее голосов сотни вздорных юнцов. Пусть говорят дурно; сие не значит злословить, но судить справедливо; а ежели они осторожно промолчат, молодые сочтут это одобрением. Пусть всегда хвалят прошлое – воистину все доброе прежде было, все дурное есть и сейчас, благо быстротечно, зло долговечно. Им дозволено быть недовольными – ибо они изведали хорошее, и им должно отдавать все лучшее. Дозволяется им средь разговора дремать, даже храпеть, коли разговор им не по душе, что часто бывает. Постоянно да распекают они молодых – не по прихоти, но по долгу, – и пусть всегда держат поводья натянутыми, дабы молодежь не свалилась в бездну порока и не погрязла во тьме невежества. Старикам даруется право журить и бранить, ибо замечено, что беда дому, где нет ворчливого старика или сварливой свекрови.
Item , им дозволяется забывать – большая часть дел мирских воистину достойна забвения. Старики могут смело входить в чужие дома, подсаживаться к очагу, просить напиться, тянуться к тарелке – для почтенных седин нет закрытых дверей. Разрешается им иной раз озлиться, но в меру, не вредя своему здоровью, – не злятся никогда только скоты.
Item, им разрешено говорить много, ибо они говорят хорошо, и говорить перед многими, ибо они говорят лучше всех. Дается им право повторять присловья да побасенки, семижды приятные и поучительные притчи доморощенной философии. Да остерегутся быть тароватыми, не то в деньгах будет нехватка, а в годах – излишек. Их должно извинять, коли не кланяются, – это не из лени, а оттого что уже не видят тех личностей, что раньше были, а нынешних не узнают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Вот один угодил к мучителям в когти, его нещадно терзали на кобыле легко прожитой, зато теперь ух, какой тяжелой, молодости, – жестокая пытка медленной смертью. А он все отрицал, качая головой и твердя «нет»: старикам свойственно отрицать, как детям – признаваться. В устах старика всегда наготове «нет», в устах ребенка – «да». Спрашивают его, откуда явился, а он, двояко глухой, притворно и взаправду, все понимает наоборот и отвечает:
– Говорите, я очень стар? Вовсе нет.
И качает головой. Затянут веревки потуже и снова спрашивают:
– Знаешь, куда ты идешь?
А он:
– По-вашему, умираю? Ничего подобного.
Слушает и ушами хлопает. Родным детям, когда просили, отвечал:
– Чтобы я передал вам имущество? Еще рано.
И, отчаянно мотая головой:
– Жезл отдам только с жизнью.
Другой, отнекиваясь, уверял, что чувствует себя еще совсем молодым – мол, желудок у него француза, голова испанца и ноги итальянца. Пытались убедить его в обратном, ссылаясь на многих свидетелей; он возражал – свидетели, да не очевидцы. На что ему отвечали:
– Дедушка, тут главные свидетели – отсутствующие: пропавшее зрение, выпавшие зубы, вылезшие волосы, иссякнувшие силы, исчезнувшая бодрость.
И Старость вынесла ему приговор почти смертный. Некий гнилой старикашка пытался увильнуть, твердя, что вина не в нем, а в других:
– Господа, ныне люди не говорят, а, будто заговорщики, шепчутся – ничего не расслышишь, не поймешь, а в мое-то время говорили громко, потому что говорили правду. Даже зеркала теперь фальшивят – прежде они показывали лица свежие, веселые, румяные, одно удовольствие было глядеться. Моды теперь, что ни день, неудобней – обувь носят узкую, тесную, платье куцее, затянутое, не повернешься. Земля и то не та, не родит такие сытные и сочные плоды, как бывало, да и мясо не такое вкусное. Даже климат изменился; прежде у нас тут был такой здоровый климат – воздух чистый, небо ясное, безоблачное, а теперь все наоборот: климат стал препротивный, вредный, кругом катарры, насморки, бронхиты, болезни глаз, головные боли и сотни прочих хворей. Но более всего огорчает, что прислуга испортилась, толком ничего не сделает: слуги – неслухи, врали, прожоры; служанки – лентяйки, неряхи, болтуньи, ничего не умеют, олья всегда безвкусная, постель жесткая и неровная, стол накрыт некрасиво, полы подметены плохо, всюду грязь, беспорядок. Вот и получается, что теперь плохо слышишь, дурно ешь, неудобно одеваешься, не спишь, в общем, не живешь. И чего доброго, еще скажут – ты, дескать, стар, это все стариковские причуды.
И смешно и грустно было смотреть, как прибывали в эти края прежние щеголи да красавчики, Нарциссы и Адонисы, – теперь они не могли на себя смотреть без ужаса. А былые Флоры и Елены, даже сама Венера, – каково было увидеть их, облысевших и беззубых! Подобно тому, как грубая мужицкая рука, вооружась подлым топором, обрушивается на самое пышное, самое тенистое дерево, дивное украшение луга, радость года, нарядную игрушку весны и обрубает крепкие ветви, отсекает зеленые побеги, сшибает свежие отростки и швыряет все наземь, так что остается один никчемный ствол, пугало для цветов, жуткий скелет средь луга, – так и Время, взвалив лет бремя, как тиран беспощадный, ломает, мнет, гнет красавицу из красавиц, сушит розы щек, губит гвоздики губ, сминает жасмин чела, крошит жемчуг зубов, это ожерелье улыбчивой Авроры, срывает пышную крону, волос корону, сбивает пыл, подсекает задор, рубит изящество, губит прелесть, все идет прахом.
По поводу некоего вельможи возникло сомнение, действительно ли он стар, – годков много, да мозгов мало, – и пришли к выводу, что еще зелен. Но Старость изрекла:
– Он из породы диких фиговых пальм, плоды на них никогда не созревают, показывая благоразумию фигу.
Какой-то лысый и другой, седой, заявляли, что еще молоды.
– Вот что значит торопиться жить, – отвечали им, – кто слишком рано предается утехам юности, тот рано старится. Беспутные проказы молодости приводят к проказе старости.
– Почему-то из столицы совсем не прибывают седые? – удивлялся Андренио.
На это ему ответил в двух словах и в одном стихе Марциал:
– Кто ночью лебедем был, днем вороном стал .
Некто, хромая, уверял, что это не от подагры, не от ревматизма, – просто, мол, споткнулся. Ему со смехом сказали:
– Гляди, впредь не спотыкайся, каждая такая спотычка, пусть не свалит, к могиле приблизит.
Без брани и издевок встретили человека, что был в летах, но не в сединах; узнали его секрет – от седин он избавился тем, что избавлялся от забот. Ему разрешили пользоваться привилегиями старика и преимуществами молодого, а Старость заметила:
– Умеющий жить пусть живет.
Пришел другой – лет мало, седин много; осмотрев, нашли, что они какого-то странного – не то зеленого, не то желтого – цвета.
– Эти седины не сами у него появились, – заметил кто-то, – его в седину вогнали. Ты, братец, наверно, вырос в монашеском приюте (не скажу, уюте), где вгонят в седину и новорожденного.
Одну женщину назвали бабушкой, и она в ярости вскричала:
– Я внучка, даже правнучка!
И едкий Марциал, который опять был тут, сказал:
– Коль числом бы волос года считали,
То Лигейя была б всего трехлеткой .
Другая уверяла, что золото кудрей на серебре корней было ее собственное. Никто ей не верил, но за нее галантно вступился тот же поэт:
– Да, что купила, считать можешь по праву своим .
Нестерпимые пытки сопровождались жалостными стонами. Обжоры и пьяницы не могли теперь и капли проглотить, а их заставляли пить с холста , грызть землю – мало кто из чревоугодников доживает до старости. Муки были ужасные, лица от слез покрывались солью, бедняги, пытаемые Старостью, ходили удрученные, скрюченные и хромые, беззубые, полуслепые, но, как на крестьян, на них налагали все новые повинности. Вот страшные стражники принялись за еще не вполне зрелого Андренио. Его схватили. Однако прежде, чем рассказать, что он испытал и как его пытали, взглянем на Критило, который, войдя в дверь почестей, достиг высшего почета. Опыт и Авторитет ввели его в амфитеатр, весьма древний и обширный, ибо собрались там древние старцы и мужи ума обширного. На царственном троне восседала почтенная матрона, во всем величава. Лик не страшен, а ясен, не тревожен, а покоен, глава серебром увенчана, как подобает королеве возрастов. Владычица жаловала своих придворных великими милостями и привилегиями. В это время она воздавала почести государственному мужу, согбенному под бременем лет и мудрости, – все оказывали ему знаки уважения. Критило спросил у своего спутника, у Януса, – тот не покидал его ни на миг, – кто сей муж, снискавший всеобщее почтение.
– Это, – отвечал Янус, – политический Атлант.
– А как ты полагаешь, отчего он так согнулся?
– Оттого, что держит на своих плечах весь мир.
– Возможно ли, – удивился Критило, – ведь он сам еле держится?
– Знай, что мужи государственные чем старее, тем крепче; больше лет – больше сил, куда до них молодым, и дело провалят и сами свалятся.
Увидали другого – тот, коснувшись своим посохом горы трудностей, опрокинул ее, как рычагом, хотя до него молодые и сильные с места стронуть не могли.
– Видишь, – молвил Янус, – какие дела вершит искусство умудренного годами старца. А вон того, видишь? Огромное сооружение, из многих корон сложенное, готово было рухнуть, но явился он, подпер ветхим своим посохом, и вот – уверенно и надежно поддерживает. А у того, на которого ты сейчас смотришь, дрожат руки, зато перед ним дрожат армии во всеоружии. Так и сказал дону Фелипе де Сильва трубач-француз: «Мой командир, маршал де Ламот, опасается не ваших скованных подагрою ног, но вашей не знающей оков головы»
– Как скрючены пальцы у того, кого зовут Старым королем!
– Поверишь ли, он ими удерживает два света – Старый и Новый.
– А вон тот слепой арагонский венценосец , ох, и здорово машет он дубинкой, круша мечи и копья бунтовщиков!
В этот миг направились к выходу шестеро седовласых мужей – чем гора выше, тем снегу на ней больше! Критило объяснили, что Старость посылает в королевский ареопаг их да еще четверых – на подмогу государю, что вступает на трон молодым, – безбородому нужны советники седовласые.
Критило и его спутник встретили там зрящих во мраке и непроницаемых в замыслах – величайшая ясность ума в сочетании с глубиной.
– Погляди, – молвил Янус, – на того, полуслепого: с одного взгляда узрит больше многих молодых, хвастающих острым зрением. Знай, по мере того, как пять чувств притупляются, ум обостряется; сердце у старцев бесстрастное и суждение безошибочное. А тот, что сидит, стоять не в силах, – он в один миг полмира обходит; говорят даже, будто мир у него под пятой и он посохом своим крутит-вертит мир как хочет; когда миром правят старики, их длань чувствуют все. А этот, задыхающийся и косноязычный, одним словечком выскажет больше, чем иные сотней слов. Не прогляди и того, одолеваемого недугами, – во всем теле здорового местечка нет, зато мозги невредимы, суждение здраво. Ноги слабы, а ступают уверенно; сами хромы, а кому хочешь подножку поставят. Из чахлой груди сих сенаторов не чахоточная мокрота извергается, но лишь те тайны, что уже цены не имеют.
– Очень странно мне, – сказал Критило, – что здесь не видно и не слышно черни.
– Неужто ты не понимаешь, – сказал Янус, – что среди этих старцев ее быть не может, невежеству тут нет места. Они много знают – много видали и читали.
– Как медленно двигается вон тот!
– Зато быстро восстанавливает в старости все, что растранжирил в юности.
– А как важно беседуют те старцы, что сидят на скамье Сида! Каждое их слово – оракул!
– Да, слушать их – счастье, а для молодежи поучение и наслаждение.
– Блаженное спокойствие! – восхищался Критило.
– Здесь общаются, – молвил Янус, – сдержанность, степенность и зрелость с благоразумием, серьезностью и прямодушием. Здесь не услышишь легковесных суждений, тем паче дерзостей или похвальбы, не гремит музыка, ни обычная, ни военная, – она запрещена Благоразумием и Покоем.
Наконец, проницательный Янус решился представить своего уже зрелого Критило пред очи почтенной Старости. Критило подошел с легкой душой, и она встретила его с дорогой душой. Но вот диво! В тот самый миг, как Критило простерся у ее стоп, раздвинулись две завесы по бокам высокого трона, и взорам явилась обратная его сторона – тогда увидели и признали друг друга Критило и Андренио, этот среди почестей, тот среди горестей, и каждый лицезрел один из ликов Старости; подобно Янусу двуликая, она правила в двух местах зараз, в одном награждая, в другом досаждая. Тут Старость повелела зачитать громко и внятно указ о новых привилегиях, даруемых ввиду заслуг премногих добропорядочным, и, напротив, о новых сугубых тяготах, налагаемых на беспутных; одним чины, другим кручины. Послушать об этом и узнать будет всякому полезно. Итак, кому желательны первые, пусть соизволит прочитать следующий кризис.
Кризис II. Болото пороков
Очень метко назвал божественный философ человеческое существо звучащим, одушевленным инструментом, который, коль хорошо отлажен, издает дивную гармонию, но, расстроенный, режет ухо диссонансами. Состоит он из многих и весьма различных частей, настроить которые трудно, а разладить ничего не стоит. Одни говорят – трудней всего приучить к умеренности язык, другие – алчную руку. Кто говорит – глаза, ненасытно пожирающие все суетное; другой называет уши, которым всегда мало, – дескать, мало им льстят и мало о других злословят. Иной назовет безудержное воображение, иной – неутолимую похоть. Находятся и такие, что винят бездонное сердце, и такие, что указывают на злобное нутро. Однако я, не в обиду им всем будь сказано, назвал бы желудок, причем во всех возрастах: в детстве лакомство, в молодости жадность, в зрелом возрасте обжорство, в старости пьянство. Да, желудок – в человеческом нашем строе струна самая низкая, низменная, и все же для многих нет иного бога. Даже мудрецов делал он отступниками. Скольких – не скажу, думаю, что большинство; и чем меньше у человека разума, тем успешней желудок против разума ополчается. Пьянство – источник различных бед, манок для всех пороков, родитель всяческих уродств, причина многих бесчинств, да еще с престранным свойством – ежели прочие пороки к старости дряхлеют и слабеют, пьянство тогда-то входит в силу; пусть другие пороки уже похоронены, оно их оживляет – порок этот не живет один, но в компании. Кроме того, пьянство – кум ереси; пусть скажут о том страны северные – я назвал бы их «семерные», не по числу звезд в созвездии, что их озаряет, а по числу смертных грехов, что их омрачают; пьянство – друг раздоров; о том пусть прокричат обе Германии , вечно раздираемые смутой; пьянство – товарищ жестокости; да восплачет о сем Англия с казненными на плахе королями; и королевами; пьянство – приятель свирепости, пусть возгласит о том Швеция на краю света, не дающая всей Европе покоя; пьянство – неразлучный спутник разврата, весь мир пусть в том признается; наконец, пьянство – сводник во всяком злодеянии, поставщик всякого порока, роковой риф для старости, на коем терпит крушение жизни человеческой ветхое судно, – идет на дно, когда уже близко к гавани. Пояснение к сей истине дано будет вслед за изложением суровых законов, что повелела огласить Старость по всему стариковскому краю, – для одних милости, для других строгости.
Взойдя на высокий помост, Секретарь начал чтение:
– Достолюбезным нашим старцам, людям достойным в жизни и равнодушным к смерти, указываем, приказываем и повелеваем:
Первое: они не токмо могут, но обязаны говорить правду, не опасаясь сказать глупость, – ежели у правды много врагов, зато им, старцам, много годов, терять нечего. Напротив, строго запрещается любая лесть, активная и пассивная, – сиречь, не должно им ни высказывать ее, ни выслушивать; их прямодушию не подобает прибегать к пошлым ухищрениям обмана, ни, следуя всеобщей глупости, поддаваться обману.
Нет, пусть дают советы, почитая сие своим долгом, как учители благоразумия и наставники опыта. И делают это, не дожидаясь, пока совета спросят, – ведь пошлое самомнение ныне этим небрежет. Но да памятуют, что слова без дел бесплодны; посему повелеваем, чтобы совету всегда предшествовал пример. Пусть обо всем высказывают свое суждение, хотя бы их не просили, – голос одного многоопытного старика ценнее голосов сотни вздорных юнцов. Пусть говорят дурно; сие не значит злословить, но судить справедливо; а ежели они осторожно промолчат, молодые сочтут это одобрением. Пусть всегда хвалят прошлое – воистину все доброе прежде было, все дурное есть и сейчас, благо быстротечно, зло долговечно. Им дозволено быть недовольными – ибо они изведали хорошее, и им должно отдавать все лучшее. Дозволяется им средь разговора дремать, даже храпеть, коли разговор им не по душе, что часто бывает. Постоянно да распекают они молодых – не по прихоти, но по долгу, – и пусть всегда держат поводья натянутыми, дабы молодежь не свалилась в бездну порока и не погрязла во тьме невежества. Старикам даруется право журить и бранить, ибо замечено, что беда дому, где нет ворчливого старика или сварливой свекрови.
Item , им дозволяется забывать – большая часть дел мирских воистину достойна забвения. Старики могут смело входить в чужие дома, подсаживаться к очагу, просить напиться, тянуться к тарелке – для почтенных седин нет закрытых дверей. Разрешается им иной раз озлиться, но в меру, не вредя своему здоровью, – не злятся никогда только скоты.
Item, им разрешено говорить много, ибо они говорят хорошо, и говорить перед многими, ибо они говорят лучше всех. Дается им право повторять присловья да побасенки, семижды приятные и поучительные притчи доморощенной философии. Да остерегутся быть тароватыми, не то в деньгах будет нехватка, а в годах – излишек. Их должно извинять, коли не кланяются, – это не из лени, а оттого что уже не видят тех личностей, что раньше были, а нынешних не узнают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82