Надевают на него богатый кафтан, глядь – уже не кафтан, а саван, и гость остался в дураках. Все это разыгрывалось при громком хохоте и бурном веселье публики – как другого надувают, всякому глядеть приятно. А на себе обмана не примечали; пока глазели, как завороженные, на чужую беду, у них у самих срезали кошельки и похищали плащи. Словом, и на кого глядели, и кто глядел, остались под конец равно голыми – сперва на земле, а затем и в земле.
Тут вышел к гостю другой хлебосол, с виду подобрей, но нравом не лучше первого. Лицо его светилось радушием, он умолял гостя ни в чем не стесняться. Приказал накрыть стол для того, кого давеча так ловко накрыли. Были поданы всевозможные блюда, все бесплатонно – впрочем, большинство людей и так обходится без Платона. Внесли кресла, гость уселся, да, видно, слишком расселся, и кресло под ним тоже расселось, рассыпалось; бедняга упал, а публика – в хохот. К упавшему подошла сердобольная женщина, молодая да дюжая; помогла несчастному подняться, предложила на ее пухлую руку опереться. Теперь вроде бы и угощаться можно, да оказалось, еда-то фальшивая: в жарком не шпиг, а пшик, надкусишь пирожное, оно порожнее, птица – одни утки. Все – несъедобное и неудобоваримое. Перед этим гость, падая, опрокинул солонку, и теперь примета сбылась: встал из-за стола не солоно хлебавши. Хлеб, на вид крупичатый, был каменный – хоть топором руби, не ночевали там даже отруби. Плоды несъедобные, содомские, – из садов противо-природных и бесплодных. Бокал подали узехонький – как ни исхитряйся, не вино тянешь, один воздух глотаешь. А взамен музыки струнной – все кругом над беднягой подтрунивали.
В разгаре пиршества подвела гостя хрупкая его опора – ведь то была женщина, жалостливая и жалкая. Он опять упал, да вниз покатился, пришлось в обратном порядке все ступеньки пересчитать, пока не грохнулся оземь и не свалился в грязь. Никто не потрудился его вытащить. Стал по сторонам озираться – не посочувствует ли кто, – и увидел седовласого старца. Бедняга попросил его как человека почтенного – о чем говорил его возраст, – протянуть руку. Тот охотно согласился, даже взялся тащить его на спине, что и исполнил с готовностью. Но увы, старец либо мчался, либо еле плелся, к тому ж был хром и коварен, как все кругом. Шаг-другой, и вот, споткнувшись о собственный костыль, упал старец в ловчую яму, прикрытую, как пиршественный стол, цветами и зеленью; туда же сбросил он и гостя, сдернув с того на лету последнее платье; итак, чужестранца поглотила яма, больше его не слышно, не видно, и память о нем заглохла в криках веселящихся зрителей подлого сего театра. Андренио, хлопая, хохотал над проделками хитрецов и глупостью человеческой. А обернулся, видит – Критило не смеется, как все, но плачет.
– Что с тобой? – спросил Андренио. – Неужто тебе нравится всегда идти всем наперекор? Другие смеются, ты плачешь, все веселятся, ты вздыхаешь!
– Именно так, – отвечал Критило. – Для меня представление было не веселым, но печальным; не забавой, но пыткой. Поверь, коль ты поймешь его смысл, плакать будешь вместе со мной.
– Какой же тут еще смысл? – удивился Андренио. – Просто показали нам глупца-чужестранца, всем он верит, и все его обманывают – поделом дураку за дурацкую доверчивость. Предпочитаю, глядя на подобное зрелище, смеяться с Демокритом, чем плакать с Гераклитом.
– А скажи, – спросил Критило, – понравилось бы тебе, будь ты тем человеком, над которым смеешься?
– Я? Каким образом? Как это я могу быть им, когда я – вон он здесь, жив, здоров и не так уж глуп?
– Великое заблуждение! – воскликнул Критило. – Знай же, злосчастный чужестранец – это Всякий Человек, это мы все. В трагедийный сей театр он вступает с плачем. Сперва ему сладко поют, пускают пыль в глаза. Нагим приходит он и нагим уходит, ничего не заработав у столь подлых хозяев. Встречает его первый обманщик – Мир. Много обещает, да ничего не исполняет. Дает то, что отнял у других, и тут же у него отымает, да как проворно! Одною рукой подает, другою отбирает, в итоге – ничего. Второй, манящий к сладкой жизни, это Удовольствие – радости его мнимые, горести ощутимые; пищу подносит несытную, питье – ядовитое. Оперся человек на Истину, а та подводит, и он рушится наземь. Приходит Здоровье в облике женщины – чем больше веришь ей, тем пуще врет. Теснят человека Злыдни, трунят над ним Горести, улюлюкают Скорби – вся подлая сволочь Фортуны. В конце старик – тот хуже всех, матерый обманщик Время, он ставит подножку, валит в могилу, покидает горемыку мертвого, голого, одинокого, всеми позабытого. Как поразмыслишь, все на земле над бедным человеком глумится; Мир обманывает, Жизнь лжет, Фортуна надувает, Здоровье подводит, Юность проходит, Злыдни теснят, Добра не видать, Годы летят, Радости не приходят, Время мчится, Жизнь кончается, Смерть хватает, Могила пожирает, Земля накрывает, Тлен разрушает, Забвенье уничтожает; вчера человек, сегодня прах, завтра ничто. Так до-коле же мы, теряясь, будем терять драгоценное время? Вернемся на наш прямой путь, а здесь, как погляжу, ждать нечего – обман на обмане.
Однако Андренио, околдованный суетой, был весьма радушно принят во Дворце. Он входил туда и выходил, когда хотел, преклоняясь перед величием короля, сплошь воображаемым, ничего существенного не имеющим. Чем больше его обвораживали, тем сильней обморачивали. Осыпали милостями, сулили славу, и он возмечтал об особо счастливой судьбе. Каждый день хлопотал о том, чтобы увидеть короля и облобызать ему ноги, сам еще не стоя на ногах. В ответ твердили – как-нибудь вечером, в сумерки, а вечер все не наступал, хотя сумерки были постоянно.
Критило снова стал уговаривать юношу, что надо уходить. Просил его, Молил и, наконец, хоть не убедил, так рассердил вечным своим «Пора», не в пору сказанным. Как бы то ни было, они направились к воротам города с намерением его покинуть, но – о, неизбывное злосчастье! – там стояла стража, которая никого не выпускала, только всех впускала. Пришлось повернуть обратно. Критило шел, расстраиваясь от неудачи; Андренио – раскаиваясь в своем раскаянии. И снова он поддался глупой страсти делать карьеру, стал обивать пороги во Дворце. Каждый день для него находилась отговорка, обещания не исполнялись, а сам он ума не набирался. Критило беспрестанно размышлял, как бы излечить друга; о необычном способе, им примененном, мы расскажем дальше, а пока сообщим кое-что о чудесах достославной Артемии .
Кризис VIII. Чудеса Артемии
Против изменчивой фортуны – высокий дух; против сурового закона – высокая мораль; против несовершенной природы – высокое искусство; и во всем – высокий разум. Искусство – дополнение природы, второе ее бытие, в своих произведениях оно ее украшает и порой даже превосходит. Оно гордится тем, что к миру изначальному прибавило другой, мир искусства, оно исправляет промахи природы, совершенствуя ее во всем; без помощи искусства она осталась бы неотделанной и грубой.
Таково, несомненно, было назначение человека в Раю, когда Создатель определил ему быть в мире главою и трудиться, улучшая мир, – сиречь упорядочивать и отделывать с помощью искусства. Итак, искусство – украшение природы, блеск, придаваемый грубой натуре; оно творит чудеса. И ежели оно способно обратить пустыню в рай, чего не достигнет оно, когда благородные искусства примутся за душу человека? Подтверждение тому – юноши Рима, а коль взять поближе – наш Андренио, хотя сейчас ум его затуманен мутью фальшивого двора. Критило, однако, не зря ломал голову, он сумел вызволить друга, о чем мы вскоре узнаем.
Жила-была великая королева, славившаяся дивными своими делами; владения ее соседствовали с владениями уже упомянутого короля, а потому она с ним враждовала; почти непрестанно шла меж ними открытая и кровопролитная война. Имя сей мудрой, прозорливей королевы, не противореча славе ее и деяниям, было «Артемия», имя знаменитое во все века благодаря чудесам, ею свершенным; отзываются, впрочем, о ней по-разному: люди разумные (и средь них равно отважный и мудрый герцог дель Инфантадо ) судят о ее делах сообразно своему достоинству и ее заслугам; обычно же молва называет ее могучей волшебницей, великой чудодейкой, но не страх вселяющей, а восхищенье, отнюдь не похожей на Цирцею, ибо Артемия превращает не людей в животных, но, напротив, зверей в людей, не околдовывает, а расколдовывает.
Из скотов делала она людей, и вполне разумных. Говорили, что, бывало, входил в ее дворец тупоумный осел, а через какое-то время выходил оттуда человек человеком. Из крота сделать рысь было ей нипочем. Воронов обращал в кротких голубей, что не легче, чем придать зайцу нрав льва, или стервятнику – орла. Филин становился в ее руках щеглом. Отдадут ей битюга, а когда забирают, он только что не говорит. Да что там, она, сказывают, и впрямь научала скотов говорить и, что куда важнее, молчать – чего от них добиться не так-то просто.
Статуи наделяла она жизнью и картины – душой. Из всяческих фигур да фигурок создавала настоящих личностей. И что самое удивительное – скоморохов, пустозвонов, вертопрахов превращала в людей степенных, а пересмешников научала серьезности. Фитюльку преображала в великана, зряшную болтовню в зрелую речь, шута в сурового Кагона. Под ее призором карлик в несколько дней вырастал с Тития . Даже дергунчиков могла перекроить в людей основательных и глубоких, что не под силу самой мудрости. Из слепцов воспитывала Аргусов и умела научать беспечных узнавать о том, что их касается, не последними. Чучела тряпичные, соломенных человечков делала настоящими людьми. Ядовитых гадов не только лишала яда, но изготовляла из него целебное снадобье.
Что ж до личностей, то на них ее влияние и власть сказывались тем разительней, чем больше была трудность. В самых неспособных людей умела она вложить знания, и благодаря ей в мире почти не осталось дураков, хотя злые встречаются. Она не только наделяла выскочек памятью, но также неудачников – благоразумием; отъявленного гуляку делала Сенекой, безотцовщину – могущественным министром; неженка становился храбрым военачальником, вроде герцога де Альбуркерке ; дерзкий юнец – светлейшим вице-королем Неаполя; пигмей – индийским великаном. Из образин получались у нее ангелы красоты, что особенно ценили женщины.
Бывало, она вдруг превращала голую степь в цветущий сад, и крупные черешни вырастали там, где не принялись бы даже черешки. Куда ни ступит ее нога, там возникает утонченный двор или город, вроде Флоренции. И даже, при желании, она могла бы воздвигнуть второй победоносный Рим.
В таком духе и роде рассказывали о ней были и небылицы, удивительные и увлекательные. Дошла эта молва и до слуха отнюдь не глухого Критило, когда он был уже в полном отчаянии. Подробно осведомившись, кто такая Артемия, где и как правит, он сразу смекнул, что вся надежда лишь на нее. От Андренио он ни мольбами, ни уговорами не мог добиться, чтобы тот последовал за ним. И вот, хорошенько все взвесив, Критило решил бежать; оказалось, это не так трудно, как он воображал, – в делах такого рода кто хочет, тот может. Он порвал со всем – это единственный способ – и ускользнул через калитку «понял-суть»; у кого глаза раскрылись, тот всегда найдет эту калитку. Ушел Критило из города – на счастье свое и радость – и, очутившись на свободе, пустился в путь ко двору сем желанной Артемии просить совета, как вызволить друга, который ем больше заполнял его сердце, чем дальше от него Критило уходил.
По дороге встретил он многих, направлявшихся туда же, – одни из любопытства, другие, более разумные, ради пользы. Все рассказывали и пересказывали дивные дела Артемии: она, говорят, укрощает львов и, шепнув два слова, делает их терпеливыми и человечными; снимает проклятье с гадов, и они начинают ходить прямо; вынимает у василисков зрачки, чтобы не убивали глядя и когда на них глядят, – все дела весьма полезные и необычайные.
– Э, все это пустяки, – сказал кто-то, – она ведь даже сирен переделывает в почтенных матрон, волчиц в голубиц. И нечто вообще невообразимое – Венеру любострастную превратила в весталку целомудренную.
– Да, штука нелегкая, – согласились все.
Но вот показался искусно построенный дворец, царивший над окрестностью. И хотя стоял он на большой высоте, воды рек поднимались к нему – дабы изъявить покорность его могучему искусству, – по хитроумному сооружению, образцу того, коим славный мастер сумел рассечь хрустальные струи самого Тахо. Дворец утопал в цветах, сады там также были чудом, чудом ароматов, – вместо шипов росли розы, и ночные красавицы цвели днем. На вязах висели груши, на терновнике – виноградные гроздья; из сухой пробки извлекали там сок и даже нектар, а дули, столь жесткие в Арагоне, росли обсахаренными прямо на дереве. На прудах лебеди пели в любое время – этому Критило очень удивился, ибо в других краях лебеди столь молчаливы, что даже в смертный их час – вопреки молве – никто не слыхал их голоса.
– Лебеди, – отвечали ему, – от природы чисты и, коли поют, то чистую правду, а правду, сами знаете, слушать не любят, потому они и предпочли онеметь. Лишь в последний горький час – то ли от угрызений совести, то ли уразумев, что терять уж нечего, – они, бывает, и пропоют правду. Потому-то мы часто слышим, что вот проповедник такой-то или министр такой-то «сказал напрямик», что секретарь Имярек «выложил все как есть», а советник Как-бишь-его «открыл свое сердце», – но только перед кончиной.
У входа во дворец лежал лев, превращенный в мирную овцу, и тигр, кроткий, как агнец. На балконах полно трещоток – я разумею, птиц, тараторивших наперебой; пуще всех изощрялись попугаи, а щеглы сердились на упреки в щегольстве. Коты и бульдоги в этом дворце не царапались злобно, не кусали яростно, но, смиренно склоняясь пред великой своей госпожой, лобызали ее благородные стопы. У входа, в ожидании гостей, стояли ее прислужницы: на нижних ступенях, скромно, но опрятно одетые, из простого, но честного семейства Прикладных , а выше – семеро Свободных, благородных, которые и повели Критило наверх, в залу, где восседала премудрая Артемия в окружении выдающихся мужей (место каждому указывал тонкий ценитель всего выдающегося, дон Винсенсио де Ластаноса ); она как раз была занята тем, что превращала в личностей несколько чурбанов. Лицо у нее было величавое, покойное, очи проницательные. Речь, хоть и небыстрая, звучала приятно. Особенно хороши были руки – они наделяли жизнью все, к чему прикасались. Черты лица отличались тонкостью, фигура была статная и соразмерная – одним словом, Артемия была сама гармония.
Ласковой улыбкой встретила королева пришельца и похвалила за приверженность к ней, о чем она сразу, мол, догадалась по его лицу. И прибавила, что не зря лицо называют зеркалом души, а по-латыни «лицо» и «делаешь» – одно слово faciеs; ведь лицо говорит, каковы дела человека. Критило приветствовал ее, благодаря за лестные слова. Королева выразила удивление, что видит столь разумного человека не просто в одиночестве, но и вправду одного; беседа, сказала она, утеха разумных, в ней должны быть соль и грация, а Граций, как известно, ровным счетом три. Критило, чье сердце, плавясь от жгучей муки, истекало слезами, ответствовал:
– Да, обычно нас трое, есть у меня товарищ, мною покинутый ради него же, и еще к нам всегда присоединяется третий из того края, куда мы прибываем, – иногда он нас водит, а иногда подводит, как случилось теперь. Потому и явился я к тебе, о великая утешительница в горестях, ища твоей милости и помощи, чтобы вызволить мое второе «я», оставшееся без меня плененным, неведомо кем и как.
– Но ежели ты не знаешь, где его оставил, как же мы его найдем?
– Тут не обойтись без твоих чудес, – возразил Критило. – Я знаю лишь, что он остался при дворе (готов поклясться, там ждет его гибель) короля знаменитого, но безымянного, сильного своим всевластием и единственного в своей таинственности.
– Довольно, – сказала Артемия. – Все понятно, ему оказана большая милость. Он, как я понимаю, остался в столице – вернее, в Вавилоне – злейшего моего врага Фальшемира, от чьих козней гибнет мир и всем конец приходит, кто ко мне не приходит. Но чем Фортуна злей, тем держись храбрей, – найдется у нас супротив обмана своя хитрость.
И королева велела позвать одного из главных министров, ближайшего своего помощника, который явился быстро и охотно. Был то муж большого ума и редкостных качеств – прямой и правдивый. Ему и было поручено дело, причем Критило подробно ознакомил его с прошлым, а Артемия – с предстоящим. Вручив министру зеркало чистейшего стекла, великое создание одного из семи мудрецов-греков, она объяснила, как с ним обращаться и как оно действует. Министр расторопно принялся за Дело. Прежде всего оделся по моде того края, вырядился в ливрею, какую носили слуги Фальшемира, со множеством складок и подкладок, опушек и подушек, заходов, карманов, накладок, ложных фалд, да поверх накинул плащ – все прикрывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Тут вышел к гостю другой хлебосол, с виду подобрей, но нравом не лучше первого. Лицо его светилось радушием, он умолял гостя ни в чем не стесняться. Приказал накрыть стол для того, кого давеча так ловко накрыли. Были поданы всевозможные блюда, все бесплатонно – впрочем, большинство людей и так обходится без Платона. Внесли кресла, гость уселся, да, видно, слишком расселся, и кресло под ним тоже расселось, рассыпалось; бедняга упал, а публика – в хохот. К упавшему подошла сердобольная женщина, молодая да дюжая; помогла несчастному подняться, предложила на ее пухлую руку опереться. Теперь вроде бы и угощаться можно, да оказалось, еда-то фальшивая: в жарком не шпиг, а пшик, надкусишь пирожное, оно порожнее, птица – одни утки. Все – несъедобное и неудобоваримое. Перед этим гость, падая, опрокинул солонку, и теперь примета сбылась: встал из-за стола не солоно хлебавши. Хлеб, на вид крупичатый, был каменный – хоть топором руби, не ночевали там даже отруби. Плоды несъедобные, содомские, – из садов противо-природных и бесплодных. Бокал подали узехонький – как ни исхитряйся, не вино тянешь, один воздух глотаешь. А взамен музыки струнной – все кругом над беднягой подтрунивали.
В разгаре пиршества подвела гостя хрупкая его опора – ведь то была женщина, жалостливая и жалкая. Он опять упал, да вниз покатился, пришлось в обратном порядке все ступеньки пересчитать, пока не грохнулся оземь и не свалился в грязь. Никто не потрудился его вытащить. Стал по сторонам озираться – не посочувствует ли кто, – и увидел седовласого старца. Бедняга попросил его как человека почтенного – о чем говорил его возраст, – протянуть руку. Тот охотно согласился, даже взялся тащить его на спине, что и исполнил с готовностью. Но увы, старец либо мчался, либо еле плелся, к тому ж был хром и коварен, как все кругом. Шаг-другой, и вот, споткнувшись о собственный костыль, упал старец в ловчую яму, прикрытую, как пиршественный стол, цветами и зеленью; туда же сбросил он и гостя, сдернув с того на лету последнее платье; итак, чужестранца поглотила яма, больше его не слышно, не видно, и память о нем заглохла в криках веселящихся зрителей подлого сего театра. Андренио, хлопая, хохотал над проделками хитрецов и глупостью человеческой. А обернулся, видит – Критило не смеется, как все, но плачет.
– Что с тобой? – спросил Андренио. – Неужто тебе нравится всегда идти всем наперекор? Другие смеются, ты плачешь, все веселятся, ты вздыхаешь!
– Именно так, – отвечал Критило. – Для меня представление было не веселым, но печальным; не забавой, но пыткой. Поверь, коль ты поймешь его смысл, плакать будешь вместе со мной.
– Какой же тут еще смысл? – удивился Андренио. – Просто показали нам глупца-чужестранца, всем он верит, и все его обманывают – поделом дураку за дурацкую доверчивость. Предпочитаю, глядя на подобное зрелище, смеяться с Демокритом, чем плакать с Гераклитом.
– А скажи, – спросил Критило, – понравилось бы тебе, будь ты тем человеком, над которым смеешься?
– Я? Каким образом? Как это я могу быть им, когда я – вон он здесь, жив, здоров и не так уж глуп?
– Великое заблуждение! – воскликнул Критило. – Знай же, злосчастный чужестранец – это Всякий Человек, это мы все. В трагедийный сей театр он вступает с плачем. Сперва ему сладко поют, пускают пыль в глаза. Нагим приходит он и нагим уходит, ничего не заработав у столь подлых хозяев. Встречает его первый обманщик – Мир. Много обещает, да ничего не исполняет. Дает то, что отнял у других, и тут же у него отымает, да как проворно! Одною рукой подает, другою отбирает, в итоге – ничего. Второй, манящий к сладкой жизни, это Удовольствие – радости его мнимые, горести ощутимые; пищу подносит несытную, питье – ядовитое. Оперся человек на Истину, а та подводит, и он рушится наземь. Приходит Здоровье в облике женщины – чем больше веришь ей, тем пуще врет. Теснят человека Злыдни, трунят над ним Горести, улюлюкают Скорби – вся подлая сволочь Фортуны. В конце старик – тот хуже всех, матерый обманщик Время, он ставит подножку, валит в могилу, покидает горемыку мертвого, голого, одинокого, всеми позабытого. Как поразмыслишь, все на земле над бедным человеком глумится; Мир обманывает, Жизнь лжет, Фортуна надувает, Здоровье подводит, Юность проходит, Злыдни теснят, Добра не видать, Годы летят, Радости не приходят, Время мчится, Жизнь кончается, Смерть хватает, Могила пожирает, Земля накрывает, Тлен разрушает, Забвенье уничтожает; вчера человек, сегодня прах, завтра ничто. Так до-коле же мы, теряясь, будем терять драгоценное время? Вернемся на наш прямой путь, а здесь, как погляжу, ждать нечего – обман на обмане.
Однако Андренио, околдованный суетой, был весьма радушно принят во Дворце. Он входил туда и выходил, когда хотел, преклоняясь перед величием короля, сплошь воображаемым, ничего существенного не имеющим. Чем больше его обвораживали, тем сильней обморачивали. Осыпали милостями, сулили славу, и он возмечтал об особо счастливой судьбе. Каждый день хлопотал о том, чтобы увидеть короля и облобызать ему ноги, сам еще не стоя на ногах. В ответ твердили – как-нибудь вечером, в сумерки, а вечер все не наступал, хотя сумерки были постоянно.
Критило снова стал уговаривать юношу, что надо уходить. Просил его, Молил и, наконец, хоть не убедил, так рассердил вечным своим «Пора», не в пору сказанным. Как бы то ни было, они направились к воротам города с намерением его покинуть, но – о, неизбывное злосчастье! – там стояла стража, которая никого не выпускала, только всех впускала. Пришлось повернуть обратно. Критило шел, расстраиваясь от неудачи; Андренио – раскаиваясь в своем раскаянии. И снова он поддался глупой страсти делать карьеру, стал обивать пороги во Дворце. Каждый день для него находилась отговорка, обещания не исполнялись, а сам он ума не набирался. Критило беспрестанно размышлял, как бы излечить друга; о необычном способе, им примененном, мы расскажем дальше, а пока сообщим кое-что о чудесах достославной Артемии .
Кризис VIII. Чудеса Артемии
Против изменчивой фортуны – высокий дух; против сурового закона – высокая мораль; против несовершенной природы – высокое искусство; и во всем – высокий разум. Искусство – дополнение природы, второе ее бытие, в своих произведениях оно ее украшает и порой даже превосходит. Оно гордится тем, что к миру изначальному прибавило другой, мир искусства, оно исправляет промахи природы, совершенствуя ее во всем; без помощи искусства она осталась бы неотделанной и грубой.
Таково, несомненно, было назначение человека в Раю, когда Создатель определил ему быть в мире главою и трудиться, улучшая мир, – сиречь упорядочивать и отделывать с помощью искусства. Итак, искусство – украшение природы, блеск, придаваемый грубой натуре; оно творит чудеса. И ежели оно способно обратить пустыню в рай, чего не достигнет оно, когда благородные искусства примутся за душу человека? Подтверждение тому – юноши Рима, а коль взять поближе – наш Андренио, хотя сейчас ум его затуманен мутью фальшивого двора. Критило, однако, не зря ломал голову, он сумел вызволить друга, о чем мы вскоре узнаем.
Жила-была великая королева, славившаяся дивными своими делами; владения ее соседствовали с владениями уже упомянутого короля, а потому она с ним враждовала; почти непрестанно шла меж ними открытая и кровопролитная война. Имя сей мудрой, прозорливей королевы, не противореча славе ее и деяниям, было «Артемия», имя знаменитое во все века благодаря чудесам, ею свершенным; отзываются, впрочем, о ней по-разному: люди разумные (и средь них равно отважный и мудрый герцог дель Инфантадо ) судят о ее делах сообразно своему достоинству и ее заслугам; обычно же молва называет ее могучей волшебницей, великой чудодейкой, но не страх вселяющей, а восхищенье, отнюдь не похожей на Цирцею, ибо Артемия превращает не людей в животных, но, напротив, зверей в людей, не околдовывает, а расколдовывает.
Из скотов делала она людей, и вполне разумных. Говорили, что, бывало, входил в ее дворец тупоумный осел, а через какое-то время выходил оттуда человек человеком. Из крота сделать рысь было ей нипочем. Воронов обращал в кротких голубей, что не легче, чем придать зайцу нрав льва, или стервятнику – орла. Филин становился в ее руках щеглом. Отдадут ей битюга, а когда забирают, он только что не говорит. Да что там, она, сказывают, и впрямь научала скотов говорить и, что куда важнее, молчать – чего от них добиться не так-то просто.
Статуи наделяла она жизнью и картины – душой. Из всяческих фигур да фигурок создавала настоящих личностей. И что самое удивительное – скоморохов, пустозвонов, вертопрахов превращала в людей степенных, а пересмешников научала серьезности. Фитюльку преображала в великана, зряшную болтовню в зрелую речь, шута в сурового Кагона. Под ее призором карлик в несколько дней вырастал с Тития . Даже дергунчиков могла перекроить в людей основательных и глубоких, что не под силу самой мудрости. Из слепцов воспитывала Аргусов и умела научать беспечных узнавать о том, что их касается, не последними. Чучела тряпичные, соломенных человечков делала настоящими людьми. Ядовитых гадов не только лишала яда, но изготовляла из него целебное снадобье.
Что ж до личностей, то на них ее влияние и власть сказывались тем разительней, чем больше была трудность. В самых неспособных людей умела она вложить знания, и благодаря ей в мире почти не осталось дураков, хотя злые встречаются. Она не только наделяла выскочек памятью, но также неудачников – благоразумием; отъявленного гуляку делала Сенекой, безотцовщину – могущественным министром; неженка становился храбрым военачальником, вроде герцога де Альбуркерке ; дерзкий юнец – светлейшим вице-королем Неаполя; пигмей – индийским великаном. Из образин получались у нее ангелы красоты, что особенно ценили женщины.
Бывало, она вдруг превращала голую степь в цветущий сад, и крупные черешни вырастали там, где не принялись бы даже черешки. Куда ни ступит ее нога, там возникает утонченный двор или город, вроде Флоренции. И даже, при желании, она могла бы воздвигнуть второй победоносный Рим.
В таком духе и роде рассказывали о ней были и небылицы, удивительные и увлекательные. Дошла эта молва и до слуха отнюдь не глухого Критило, когда он был уже в полном отчаянии. Подробно осведомившись, кто такая Артемия, где и как правит, он сразу смекнул, что вся надежда лишь на нее. От Андренио он ни мольбами, ни уговорами не мог добиться, чтобы тот последовал за ним. И вот, хорошенько все взвесив, Критило решил бежать; оказалось, это не так трудно, как он воображал, – в делах такого рода кто хочет, тот может. Он порвал со всем – это единственный способ – и ускользнул через калитку «понял-суть»; у кого глаза раскрылись, тот всегда найдет эту калитку. Ушел Критило из города – на счастье свое и радость – и, очутившись на свободе, пустился в путь ко двору сем желанной Артемии просить совета, как вызволить друга, который ем больше заполнял его сердце, чем дальше от него Критило уходил.
По дороге встретил он многих, направлявшихся туда же, – одни из любопытства, другие, более разумные, ради пользы. Все рассказывали и пересказывали дивные дела Артемии: она, говорят, укрощает львов и, шепнув два слова, делает их терпеливыми и человечными; снимает проклятье с гадов, и они начинают ходить прямо; вынимает у василисков зрачки, чтобы не убивали глядя и когда на них глядят, – все дела весьма полезные и необычайные.
– Э, все это пустяки, – сказал кто-то, – она ведь даже сирен переделывает в почтенных матрон, волчиц в голубиц. И нечто вообще невообразимое – Венеру любострастную превратила в весталку целомудренную.
– Да, штука нелегкая, – согласились все.
Но вот показался искусно построенный дворец, царивший над окрестностью. И хотя стоял он на большой высоте, воды рек поднимались к нему – дабы изъявить покорность его могучему искусству, – по хитроумному сооружению, образцу того, коим славный мастер сумел рассечь хрустальные струи самого Тахо. Дворец утопал в цветах, сады там также были чудом, чудом ароматов, – вместо шипов росли розы, и ночные красавицы цвели днем. На вязах висели груши, на терновнике – виноградные гроздья; из сухой пробки извлекали там сок и даже нектар, а дули, столь жесткие в Арагоне, росли обсахаренными прямо на дереве. На прудах лебеди пели в любое время – этому Критило очень удивился, ибо в других краях лебеди столь молчаливы, что даже в смертный их час – вопреки молве – никто не слыхал их голоса.
– Лебеди, – отвечали ему, – от природы чисты и, коли поют, то чистую правду, а правду, сами знаете, слушать не любят, потому они и предпочли онеметь. Лишь в последний горький час – то ли от угрызений совести, то ли уразумев, что терять уж нечего, – они, бывает, и пропоют правду. Потому-то мы часто слышим, что вот проповедник такой-то или министр такой-то «сказал напрямик», что секретарь Имярек «выложил все как есть», а советник Как-бишь-его «открыл свое сердце», – но только перед кончиной.
У входа во дворец лежал лев, превращенный в мирную овцу, и тигр, кроткий, как агнец. На балконах полно трещоток – я разумею, птиц, тараторивших наперебой; пуще всех изощрялись попугаи, а щеглы сердились на упреки в щегольстве. Коты и бульдоги в этом дворце не царапались злобно, не кусали яростно, но, смиренно склоняясь пред великой своей госпожой, лобызали ее благородные стопы. У входа, в ожидании гостей, стояли ее прислужницы: на нижних ступенях, скромно, но опрятно одетые, из простого, но честного семейства Прикладных , а выше – семеро Свободных, благородных, которые и повели Критило наверх, в залу, где восседала премудрая Артемия в окружении выдающихся мужей (место каждому указывал тонкий ценитель всего выдающегося, дон Винсенсио де Ластаноса ); она как раз была занята тем, что превращала в личностей несколько чурбанов. Лицо у нее было величавое, покойное, очи проницательные. Речь, хоть и небыстрая, звучала приятно. Особенно хороши были руки – они наделяли жизнью все, к чему прикасались. Черты лица отличались тонкостью, фигура была статная и соразмерная – одним словом, Артемия была сама гармония.
Ласковой улыбкой встретила королева пришельца и похвалила за приверженность к ней, о чем она сразу, мол, догадалась по его лицу. И прибавила, что не зря лицо называют зеркалом души, а по-латыни «лицо» и «делаешь» – одно слово faciеs; ведь лицо говорит, каковы дела человека. Критило приветствовал ее, благодаря за лестные слова. Королева выразила удивление, что видит столь разумного человека не просто в одиночестве, но и вправду одного; беседа, сказала она, утеха разумных, в ней должны быть соль и грация, а Граций, как известно, ровным счетом три. Критило, чье сердце, плавясь от жгучей муки, истекало слезами, ответствовал:
– Да, обычно нас трое, есть у меня товарищ, мною покинутый ради него же, и еще к нам всегда присоединяется третий из того края, куда мы прибываем, – иногда он нас водит, а иногда подводит, как случилось теперь. Потому и явился я к тебе, о великая утешительница в горестях, ища твоей милости и помощи, чтобы вызволить мое второе «я», оставшееся без меня плененным, неведомо кем и как.
– Но ежели ты не знаешь, где его оставил, как же мы его найдем?
– Тут не обойтись без твоих чудес, – возразил Критило. – Я знаю лишь, что он остался при дворе (готов поклясться, там ждет его гибель) короля знаменитого, но безымянного, сильного своим всевластием и единственного в своей таинственности.
– Довольно, – сказала Артемия. – Все понятно, ему оказана большая милость. Он, как я понимаю, остался в столице – вернее, в Вавилоне – злейшего моего врага Фальшемира, от чьих козней гибнет мир и всем конец приходит, кто ко мне не приходит. Но чем Фортуна злей, тем держись храбрей, – найдется у нас супротив обмана своя хитрость.
И королева велела позвать одного из главных министров, ближайшего своего помощника, который явился быстро и охотно. Был то муж большого ума и редкостных качеств – прямой и правдивый. Ему и было поручено дело, причем Критило подробно ознакомил его с прошлым, а Артемия – с предстоящим. Вручив министру зеркало чистейшего стекла, великое создание одного из семи мудрецов-греков, она объяснила, как с ним обращаться и как оно действует. Министр расторопно принялся за Дело. Прежде всего оделся по моде того края, вырядился в ливрею, какую носили слуги Фальшемира, со множеством складок и подкладок, опушек и подушек, заходов, карманов, накладок, ложных фалд, да поверх накинул плащ – все прикрывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82