В них чувствуется словно чуждое что-то. Основская, к примеру, напоминает орхидею. Цветок очень оригинальный и красивый, но чужой какой-то. И панна Линета тоже. Да!.. Нет в ней чего-то близкого сердцу. Про них не скажешь, что нас взрастила одна земля, согревало то же солнце, поливал тот же дождик…
– До чего наблюдателен наш поэт! – заметил Поланецкий.
Завиловский оживился, на лбу его сквозь нежную кожу игреком проступили жилы. Он чувствовал, что, порицая новых знакомых, косвенно хвалит Марыню, и это делало его красноречивым.
– И потом, – продолжал он, – какое-то особое чутье подсказывает, когда люди непритворно доброжелательны. А здесь чутье молчит. Они милы, любезны, но это видимость, и человек простодушный и доверчивый может, по-моему, горько в них разочароваться. Принимать плевелы светскости за хлеб – глупо и унизительно. Что до меня, я потому и сторонюсь людей. И хотя пан Поланецкий похвалил мою наблюдательность, по сути, я очень наивен и знаю это. И всякая такая фальшь причиняет мне душевные страдания. Нервы просто не выдерживают. Помню, еще ребенком я заметил, что при родителях люди относятся ко мне иначе, и это было для меня одним из самых тяжелых переживаний детства. Мне это казалось недостойным и так терзало, точно я сам совершаю постыдный поступок.
– Потому что вы правдивый человек, – сказала пани Бигель.
Он вытянул вперед свои длинные руки, которыми, будучи увлечен, имел обыкновение размахивать, позабывая всякую застенчивость.
– Ах, правдивость! Искренность! Что может быть важней в искусстве и в жизни!
Но Марыня стала защищать знакомых дам.
– Люди, особенно мужчины, часто бывают несправедливы, принимая за правду свои поверхностные наблюдения, а то и предположения. Разве можно, дважды повидавшись, уже делать заключение, будто пани Основская и Линета неискренни? Они веселы, добры, любезны, а разве доброта не предполагает искренности? – И полушутя, полусерьезно прибавила, поддразнивая Завиловского: – А вы, оказывается, не так прямодушны, как считает пани Бигель, дамы о вас хорошо говорят, а вы о них – плохо…
– Ах, ты тоже наивна, – перебил Поланецкий с обычной своей решительностью, – меряешь всех на свой аршин. Да будет тебе известно, что показная доброта и любезность прекрасно могут проистекать и из эгоизма, потому что так легче и веселей. – И продолжал, обратясь к Завиловскому: – Если вы такой горячий поклонник искренности, вот ее живое олицетворение перед вами!
– Да, я это знаю! – с горячностью воскликнул Завиловский.
– А ты хотел бы, чтобы я была другой? – смеясь, спросила Марыня.
– Нет, не хотел бы. Но подумай, какое было бы несчастье, будь ты, допустим, маленького роста и тебе пришлось бы носить туфли на высоких каблуках: ведь ты обязательно заболела бы хроническими угрызениями совести, считая себя обманщицей.
Марыня, поймав взгляд Завиловского, невольно убрала ноги под стул и переменила разговор.
– Я слышала, скоро выйдет сборник ваших стихов?
– Он вышел бы уже, – ответил Завиловский, – но я добавил одно стихотворение, и получилась задержка.
– Как оно называется, если не секрет?
– «Лилия».
– И эта лилия – Линета?
– Нет, не Линета.
Лицо Марыни приняло серьезное выражение. По ответу нетрудно было догадаться, кому посвящено стихотворение, и ей стало не по себе – выходило, будто их с Завиловским связывает какая-то тайна, ведомая лишь им одним. А разве это совместимо с искренностью, о которой только что говорилось, разве хорошо по отношению к Стаху. Делиться же с ним своими догадками было бы совершенно неуместно. Впервые она ощутила, в какое затруднительное положение может поставить даже самую целомудренную и преданно любящую женщину один нескромный взгляд постороннего мужчины. И впервые за все время их знакомства рассердилась на Завиловского. Нервическая натура художника тотчас отозвалась на это, как барометр на перемену погоды, воспринятую по жизненной неопытности трагически. Он уже вообразил, что ему теперь откажут от дома, Марыня его возненавидит, и он никогда ее больше не увидит, – все вдруг представилось Завиловскому в самом мрачном свете. С богатым воображением уживались в нем эгоизм и поистине женская чувствительность, которая нуждалась в тепле и любви. Познакомясь с Марыней, он привязался к ней со всем себялюбием сибарита: мне хорошо, а об остальном не желаю думать. Вознеся ее на высоты своей поэтической фантазии, возвеличив стократ ее красоту, он сотворил себе почти божество. Вместе с тем его чувствительное сердце, страдавшее в одиночестве, без участия, тронула доброта, с какой она отнеслась к нему. В результате зародилось чувство, приметами своими напоминающее любовь, но чувство платоническое. Завиловскому, как, впрочем, большинству артистов, наряду с порывами идеальными, истинно духовными не чужда была и чувственность сатира; но на сей раз она не пробудилась. Марыню окружил он ореолом столь священным, что ничего плотского к ней не испытывал. И если бы, вопреки всякой очевидности, она кинулась ему на шею, то эстетически перестала бы для него быть тем, кем была и кем хотелось ее видеть: существом идеальным. Поэтому он не считал свои чувства предосудительными и ему жаль было бы упоения, которое столь сладко тешило фантазию и заполняло житейскую пустоту. Как отрадно было, вернувшись домой, мысленно вызывать перед собой образ женщины, повергая к стопам ее свою душу, мечтая о ней, посвящая ей стихи. И ему подумалось: если Поланецкая догадается о его чувстве к ней и он не сумеет скрывать его искусней, их отношения прервутся, и пустота вокруг станет еще томительней. И он стал ломать голову, как это предотвратить и не только не лишиться того, что есть, но видеть ее еще чаще. В пылком его воображении возникло множество способов, но, перебрав их, он остановился на одном, как ему показалось, самом подходящем.
«Прикинусь влюбленным в панну Кастелли, – сказал он себе, – и стану поверять ей свои печали. Это ее не только от меня не отдалит, а, напротив, еще больше нас сблизит. Она будет моей наперсницей».
И тут же сочинил, как стихи, целую историю. Он представил себе, будто на самом деле влюблен в «спящую красавицу» и посвящает Марыню в свою тайну, и она, склонясь к нему, слушает его со слезами сочувствия, кладя, как сестра, руку ему на лоб. Завиловский был так впечатлителен, настолько уверовал во все рисуемое воображением, что увлеченно принялся даже подыскивать слова для своей исповеди, простые и трогательные, а найдя, искренне расчувствовался.
Возвращаясь с мужем домой, Марыня все думала о стихотворении «Лилия», из-за которого задержалось издание книги. И, как всякой женщине, ей было любопытно и немного страшно. Пугали ее и возможные сложности в будущих отношениях с Завиловским.
– Знаешь, о чем я думаю? – сказала она мужу под влиянием этих мыслей. – По-моему, Линета – настоящая находка для Завиловского.
– Чего это вам приспичило сватать Завиловского и эту дылду итальянскую, скажи на милость? – спросил Поланецкий.
– Я, Стах, вовсе не сватаю их, а просто говорю, что это было бы хорошо. Анета Основская – та и правда загорелась этой идеей, она такая пылкая.
– Взбалмошная она, а не пылкая, и вовсе не простая, можешь мне поверить, во всех ее поступках есть какой-нибудь умысел. Мне иногда кажется, Линета интересует ее не больше, чем меня, и движет ею что-то другое.
– Но что же?
– Не знаю и знать не хочу. Вообще не доверяю я этим дамам.
На том и прервался разговор – навстречу им спешил Машко: он только что подъехал к их дому на извозчике.
– Хорошо, что мы встретились, – поздоровавшись с Марыней, сказал он Поланецкому. – Завтра я на несколько дней уезжаю, а сегодня срок платежа, и я принес деньги. – И, обратясь к Марыне: – Я только что от вашего отца. Пан Плавицкий превосходно выглядит, но говорит, что тоскует по деревне, по занятиям хозяйством и подумывает купить небольшое имение поблизости от города. Я сказал ему: если выиграем дело по завещанию, Плошов, может статься, перейдет к нему.
Легкая ирония, сквозившая в тоне адвоката, делала этот разговор неприятным для Марыни, и она его не поддержала. Поланецкий увел Машко к себе в кабинет.
– Итак, дела твои поправились?
– Вот первый взнос в счет долга, – сказал Машко. – Будь любезен расписку дать.
Поланецкий присел к столу, написал расписку.
– У меня к тебе еще одно дело, – продолжал между тем Машко. – Как ты помнишь, я продал тебе кшеменьскую дубраву, с условием, что смогу откупить ее за ту же цену под соответствующий процент. Вот деньги с процентами. Надеюсь, ты не будешь возражать. От души тебе благодарен, ты оказал мне поистине дружескую услугу и, если когда-нибудь смогу быть тебе полезен, располагай мной без всяких церемоний. Как говорится, услуга за услугу; Ты меня знаешь, в долгу я не останусь.
«Никак, эта обезьяна собирается мне покровительствовать», – подумал Поланецкий. Но поскольку Машко был его гостем, отказал себе в удовольствии произнести это вслух.
– С какой стати мне возражать, раз был уговор, – заметил он. – И потом, я никогда к этому не подходил как к коммерческой операции.
– Тем ценнее услуга, – заверил Машко великодушно.
– Ну, а вообще что слышно у тебя? – спросил Поланецкий. – Ты, я вижу, летишь на всех парусах. Как процесс?
– Благотворительные заведения представляет на суде молодой какой-то адвокатишка по фамилии Селедка. Ничего себе фамилия, не находишь? Назови я так своего кота, он бы три дня кряду мяукал. Но я эту селедку поперчу да проглочу! Как процесс, спрашиваешь? Вот доведу до конца, – и навсегда, пожалуй, оставлю адвокатскую практику, которая, кстати, совсем не по мне. В Кшемене поселюсь.
– С наличными в кармане?
– Да, и с немалыми. Адвокатура уже вот тут, в печенках у меня. Кто сам от земли, того она к себе тянет. Это в крови у нас. Но хватит об этом. Как я тебе сказал, завтра я уезжаю на несколько дней, и на время моего отсутствия поручаю вам жену, тем более, что и теща моя отправилась в Вену к окулисту. Заскочу еще к Основским, тоже попрошу не забывать ее.
– Хорошо, с удовольствием! – отвечал Поланецкий и спросил, вспомнив разговор с Марыней: – Ты давно с Основскими знаком?
– Довольно давно. Но жена знает их лучше. Он человек очень состоятельный; единственная сестра его умерла, и дядюшка, страшный скупец, огромное состояние оставил. Что до нее – как тебе сказать? Барышней много, без разбора читала, была у нее претензия казаться умней, артистичней – и масса всяческих претензий, что не помешало ей влюбиться в Коповского; тут тебе она и вся как на ладони.
– А пани Бронич и панна Кастелли?
– Панна Кастелли больше нравится женщинам, чем мужчинам, а впрочем, о ней известно мне лишь то только, что в свете говорят, а именно: что за ней ухаживает все тот же Коповский. А пани Бронич… – засмеялся он. – Пирамиду Хеопса осматривала она в сопровождении самого хедива, покойный Альфонс, король испанский, встречаясь с ней в Каннах, здоровался каждый день: «Bonjour, madame la comtesse!» Добрый день, графиня! (фр.)
, Мюссе в пятьдесят шестом писал ей стихи в альбом, Мольтке сиживал у нее в Карлсбаде на кушетке, – словом, богатое воображение. Теперь, когда Линета подросла, верней, вымахала в высоту на пять футов и сколько-то там вершков, тетка Сахар-Медовичева приписывает воображаемые успехи уже не себе, а племяннице, в чем ей с некоторых пор помогает Анета, с таким рвением, будто сама в этом заинтересована. Вот, пожалуй, и все. Сам же Бронич скончался шесть лет назад неизвестно от какой болезни – супруга его всякий раз называет другую, не забывая прибавить, что он последний из Рюриковичей, но умалчивая, что предпоследний представитель рода, то есть его отец, служил у Рдултовских управляющим, оттуда и состояние… Но довольно об этом… Vanity's fair!.. Ярмарка-тщеславия!.. (англ.)
Желаю здоровья, успехов; в случае чего можешь на меня рассчитывать. Будь я уверен, что такая необходимость вскоре возникнет, взял бы с тебя слово ни к кому другому не обращаться. До свидания!
И, пожав чрезвычайно милостиво руку Поланецкому, Машко удалился.
«Хорошо еще, по плечу меня не похлопал!.. – сказал себе Поланецкий и поежился. – „Vanity's fair! Vanity's fair!“ Человек вроде неглупый, а не замечает за собой недостатков, которые сам высмеивает. А ведь еще недавно был совсем другой! И никого не корчил из себя. Но опасность миновала – и пыжится опять».
На память ему пришли рассуждения Васковского о суетности и лицедействе, и он подумал: «Везет, однако же, у нас таким людям!»
ГЛАВА XLIII
Основская забыла и думать о своих «римско-флорентийских» вечерах и очень удивилась, когда муж о них напомнил. Какие вечера? Сейчас не до них! Она поглощена другим – «приручением орла». Не видеть, что Линета и Завиловский созданы друг для друга, может разве слепец, но тут уж, извините, ничем не поможешь. «Мужчины вообще многого не понимают, чуткости не хватает! Может быть, Завиловский в этом смысле исключение, но неплохо бы Марыне Поланецкой по-дружески сказать ему, чтобы бороду отпустил и одевался помодней. Линетка такая утонченная, ее всякая мелочь задевает, хотя, с другой стороны, она увлечена им, даже прямо заворожена… Артистическая натура, что ж… неудивительно!»
Слушая щебетанье жены, Основский таял от восторга и, пользуясь моментом, завладел ее ручками и стал до локтей покрывать их поцелуями. Но при этом задал ей вполне естественный вопрос, тот самый, что и Поланецкий своей жене:
– Скажи, почему ты принимаешь это так близко к сердцу?
– La reine s'amuse! Королева забавляется! (фр.)
– ответила Анета кокетливо. – Писать романы дело нехитрое. Есть талант, пусть маленький, и ничего больше не надо, а вот устроить в жизни то, о чем пишется, – потруднее. Но так увлекательно!.. – И прибавила, помолчав: – А если ты думаешь, у меня какая-то цель, попробуй-ка, отгадай, какая.
– На ушко тебе скажу, – ответил Оcновский.
Она с шаловливой гримаской подставила ухо, и ее фиалковые глаза округлились от любопытства.
Но Оcновский не затем приблизил губы, чтобы сообщить секрет, а чтобы поцеловать.
– La reine s'amuse! – чмокнув ее в ушко, повторил он.
И это была правда. Какую бы цель она ни преследовала, сводя Завиловского с «Линеткой», ей прежде всего хотелось помочь осуществиться роману в жизни, и эта роль доброго гения влюбленных несказанно увлекала и забавляла ее.
В этой роли она теперь частенько наведывалась к Марыне Поланецкой – разузнать что-нибудь про «орла» – и возвращалась обычно обнадеженная. Желая усыпить бдительность Марыни, Завиловский все чаще беседовал с ней о панне Линете. Расчет его оказался столь верен, что, когда Основская прямо спросила однажды Марыню, не влюблен ли он в нее, та только рассмеялась.
– Придется нам, Анетка, смириться с тем, что он не влюблен ни в меня, ни в тебя. Яблоко досталось Линете, а нам с тобой остается только плакать – или радоваться за нее.
Линету же, в свой черед, окружала атмосфера, внушавшая мысли и чувства, которые льстили ее самолюбию. С утра до вечера ей твердили, что этот парящий над облаками «орел» готов пасть к ее ногам, влюбленный в нее без памяти, – может ли остаться к этому равнодушной натура столь незаурядная, столь исключительная, как она? Нет, для нее это было слишком лестно, чтобы оставить равнодушной. Рисуя Коповского, она искренне восхищалась его «дивными чертами»; нравилось ей также изощряться в остроумии на его счет, тем паче что словечки ее подхватывались и повторялись в доказательство ее ума и наблюдательности. Привлекал он ее и по другим причинам; но и Завиловский был недурен собой, хотя не носил бороды и одевался не по моде. И потом, столько говорилось о его «заоблачном» парении – и ее возвышенной душе, которая не может этого не оценить… Говорилось не только Анетой, а буквально всеми. Тетушка, не допускавшая прежде мысли, что кто-то может не влюбиться в нее самое, а теперь перенесшая столь же преувеличенные ожидания на племянницу, естественно, присоединилась к Основской, щедро расшивая канву реальности узорами своей фантазии. К общему хору примкнул в конце концов и сам Основский. Любя жену, он готов был полюбить и Линету, и тетушку, и все, что имеет какое-либо касательство к «Анетке», а потому тоже принял затею близко к сердцу. Завиловский был ему симпатичен, и сведения, собранные о нем, тоже были благоприятны. Из них явствовало, во всяком случае, что Завиловский нелюдим, амбициозен и настойчив в осуществлении задуманного, замкнут и очень талантлив. Дам все это очень к нему расположило, и он тоже подумал: «А может, правда, неплохо бы?..» Поведение Завиловского в известной мере подтверждало серьезность его намерений – с некоторых пор он стал частым гостем в их общем салоне и подолгу разговаривал с Линетой. И если первое было следствием любезных приглашений Основской, то второе – выражением лишь доброй воли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
– До чего наблюдателен наш поэт! – заметил Поланецкий.
Завиловский оживился, на лбу его сквозь нежную кожу игреком проступили жилы. Он чувствовал, что, порицая новых знакомых, косвенно хвалит Марыню, и это делало его красноречивым.
– И потом, – продолжал он, – какое-то особое чутье подсказывает, когда люди непритворно доброжелательны. А здесь чутье молчит. Они милы, любезны, но это видимость, и человек простодушный и доверчивый может, по-моему, горько в них разочароваться. Принимать плевелы светскости за хлеб – глупо и унизительно. Что до меня, я потому и сторонюсь людей. И хотя пан Поланецкий похвалил мою наблюдательность, по сути, я очень наивен и знаю это. И всякая такая фальшь причиняет мне душевные страдания. Нервы просто не выдерживают. Помню, еще ребенком я заметил, что при родителях люди относятся ко мне иначе, и это было для меня одним из самых тяжелых переживаний детства. Мне это казалось недостойным и так терзало, точно я сам совершаю постыдный поступок.
– Потому что вы правдивый человек, – сказала пани Бигель.
Он вытянул вперед свои длинные руки, которыми, будучи увлечен, имел обыкновение размахивать, позабывая всякую застенчивость.
– Ах, правдивость! Искренность! Что может быть важней в искусстве и в жизни!
Но Марыня стала защищать знакомых дам.
– Люди, особенно мужчины, часто бывают несправедливы, принимая за правду свои поверхностные наблюдения, а то и предположения. Разве можно, дважды повидавшись, уже делать заключение, будто пани Основская и Линета неискренни? Они веселы, добры, любезны, а разве доброта не предполагает искренности? – И полушутя, полусерьезно прибавила, поддразнивая Завиловского: – А вы, оказывается, не так прямодушны, как считает пани Бигель, дамы о вас хорошо говорят, а вы о них – плохо…
– Ах, ты тоже наивна, – перебил Поланецкий с обычной своей решительностью, – меряешь всех на свой аршин. Да будет тебе известно, что показная доброта и любезность прекрасно могут проистекать и из эгоизма, потому что так легче и веселей. – И продолжал, обратясь к Завиловскому: – Если вы такой горячий поклонник искренности, вот ее живое олицетворение перед вами!
– Да, я это знаю! – с горячностью воскликнул Завиловский.
– А ты хотел бы, чтобы я была другой? – смеясь, спросила Марыня.
– Нет, не хотел бы. Но подумай, какое было бы несчастье, будь ты, допустим, маленького роста и тебе пришлось бы носить туфли на высоких каблуках: ведь ты обязательно заболела бы хроническими угрызениями совести, считая себя обманщицей.
Марыня, поймав взгляд Завиловского, невольно убрала ноги под стул и переменила разговор.
– Я слышала, скоро выйдет сборник ваших стихов?
– Он вышел бы уже, – ответил Завиловский, – но я добавил одно стихотворение, и получилась задержка.
– Как оно называется, если не секрет?
– «Лилия».
– И эта лилия – Линета?
– Нет, не Линета.
Лицо Марыни приняло серьезное выражение. По ответу нетрудно было догадаться, кому посвящено стихотворение, и ей стало не по себе – выходило, будто их с Завиловским связывает какая-то тайна, ведомая лишь им одним. А разве это совместимо с искренностью, о которой только что говорилось, разве хорошо по отношению к Стаху. Делиться же с ним своими догадками было бы совершенно неуместно. Впервые она ощутила, в какое затруднительное положение может поставить даже самую целомудренную и преданно любящую женщину один нескромный взгляд постороннего мужчины. И впервые за все время их знакомства рассердилась на Завиловского. Нервическая натура художника тотчас отозвалась на это, как барометр на перемену погоды, воспринятую по жизненной неопытности трагически. Он уже вообразил, что ему теперь откажут от дома, Марыня его возненавидит, и он никогда ее больше не увидит, – все вдруг представилось Завиловскому в самом мрачном свете. С богатым воображением уживались в нем эгоизм и поистине женская чувствительность, которая нуждалась в тепле и любви. Познакомясь с Марыней, он привязался к ней со всем себялюбием сибарита: мне хорошо, а об остальном не желаю думать. Вознеся ее на высоты своей поэтической фантазии, возвеличив стократ ее красоту, он сотворил себе почти божество. Вместе с тем его чувствительное сердце, страдавшее в одиночестве, без участия, тронула доброта, с какой она отнеслась к нему. В результате зародилось чувство, приметами своими напоминающее любовь, но чувство платоническое. Завиловскому, как, впрочем, большинству артистов, наряду с порывами идеальными, истинно духовными не чужда была и чувственность сатира; но на сей раз она не пробудилась. Марыню окружил он ореолом столь священным, что ничего плотского к ней не испытывал. И если бы, вопреки всякой очевидности, она кинулась ему на шею, то эстетически перестала бы для него быть тем, кем была и кем хотелось ее видеть: существом идеальным. Поэтому он не считал свои чувства предосудительными и ему жаль было бы упоения, которое столь сладко тешило фантазию и заполняло житейскую пустоту. Как отрадно было, вернувшись домой, мысленно вызывать перед собой образ женщины, повергая к стопам ее свою душу, мечтая о ней, посвящая ей стихи. И ему подумалось: если Поланецкая догадается о его чувстве к ней и он не сумеет скрывать его искусней, их отношения прервутся, и пустота вокруг станет еще томительней. И он стал ломать голову, как это предотвратить и не только не лишиться того, что есть, но видеть ее еще чаще. В пылком его воображении возникло множество способов, но, перебрав их, он остановился на одном, как ему показалось, самом подходящем.
«Прикинусь влюбленным в панну Кастелли, – сказал он себе, – и стану поверять ей свои печали. Это ее не только от меня не отдалит, а, напротив, еще больше нас сблизит. Она будет моей наперсницей».
И тут же сочинил, как стихи, целую историю. Он представил себе, будто на самом деле влюблен в «спящую красавицу» и посвящает Марыню в свою тайну, и она, склонясь к нему, слушает его со слезами сочувствия, кладя, как сестра, руку ему на лоб. Завиловский был так впечатлителен, настолько уверовал во все рисуемое воображением, что увлеченно принялся даже подыскивать слова для своей исповеди, простые и трогательные, а найдя, искренне расчувствовался.
Возвращаясь с мужем домой, Марыня все думала о стихотворении «Лилия», из-за которого задержалось издание книги. И, как всякой женщине, ей было любопытно и немного страшно. Пугали ее и возможные сложности в будущих отношениях с Завиловским.
– Знаешь, о чем я думаю? – сказала она мужу под влиянием этих мыслей. – По-моему, Линета – настоящая находка для Завиловского.
– Чего это вам приспичило сватать Завиловского и эту дылду итальянскую, скажи на милость? – спросил Поланецкий.
– Я, Стах, вовсе не сватаю их, а просто говорю, что это было бы хорошо. Анета Основская – та и правда загорелась этой идеей, она такая пылкая.
– Взбалмошная она, а не пылкая, и вовсе не простая, можешь мне поверить, во всех ее поступках есть какой-нибудь умысел. Мне иногда кажется, Линета интересует ее не больше, чем меня, и движет ею что-то другое.
– Но что же?
– Не знаю и знать не хочу. Вообще не доверяю я этим дамам.
На том и прервался разговор – навстречу им спешил Машко: он только что подъехал к их дому на извозчике.
– Хорошо, что мы встретились, – поздоровавшись с Марыней, сказал он Поланецкому. – Завтра я на несколько дней уезжаю, а сегодня срок платежа, и я принес деньги. – И, обратясь к Марыне: – Я только что от вашего отца. Пан Плавицкий превосходно выглядит, но говорит, что тоскует по деревне, по занятиям хозяйством и подумывает купить небольшое имение поблизости от города. Я сказал ему: если выиграем дело по завещанию, Плошов, может статься, перейдет к нему.
Легкая ирония, сквозившая в тоне адвоката, делала этот разговор неприятным для Марыни, и она его не поддержала. Поланецкий увел Машко к себе в кабинет.
– Итак, дела твои поправились?
– Вот первый взнос в счет долга, – сказал Машко. – Будь любезен расписку дать.
Поланецкий присел к столу, написал расписку.
– У меня к тебе еще одно дело, – продолжал между тем Машко. – Как ты помнишь, я продал тебе кшеменьскую дубраву, с условием, что смогу откупить ее за ту же цену под соответствующий процент. Вот деньги с процентами. Надеюсь, ты не будешь возражать. От души тебе благодарен, ты оказал мне поистине дружескую услугу и, если когда-нибудь смогу быть тебе полезен, располагай мной без всяких церемоний. Как говорится, услуга за услугу; Ты меня знаешь, в долгу я не останусь.
«Никак, эта обезьяна собирается мне покровительствовать», – подумал Поланецкий. Но поскольку Машко был его гостем, отказал себе в удовольствии произнести это вслух.
– С какой стати мне возражать, раз был уговор, – заметил он. – И потом, я никогда к этому не подходил как к коммерческой операции.
– Тем ценнее услуга, – заверил Машко великодушно.
– Ну, а вообще что слышно у тебя? – спросил Поланецкий. – Ты, я вижу, летишь на всех парусах. Как процесс?
– Благотворительные заведения представляет на суде молодой какой-то адвокатишка по фамилии Селедка. Ничего себе фамилия, не находишь? Назови я так своего кота, он бы три дня кряду мяукал. Но я эту селедку поперчу да проглочу! Как процесс, спрашиваешь? Вот доведу до конца, – и навсегда, пожалуй, оставлю адвокатскую практику, которая, кстати, совсем не по мне. В Кшемене поселюсь.
– С наличными в кармане?
– Да, и с немалыми. Адвокатура уже вот тут, в печенках у меня. Кто сам от земли, того она к себе тянет. Это в крови у нас. Но хватит об этом. Как я тебе сказал, завтра я уезжаю на несколько дней, и на время моего отсутствия поручаю вам жену, тем более, что и теща моя отправилась в Вену к окулисту. Заскочу еще к Основским, тоже попрошу не забывать ее.
– Хорошо, с удовольствием! – отвечал Поланецкий и спросил, вспомнив разговор с Марыней: – Ты давно с Основскими знаком?
– Довольно давно. Но жена знает их лучше. Он человек очень состоятельный; единственная сестра его умерла, и дядюшка, страшный скупец, огромное состояние оставил. Что до нее – как тебе сказать? Барышней много, без разбора читала, была у нее претензия казаться умней, артистичней – и масса всяческих претензий, что не помешало ей влюбиться в Коповского; тут тебе она и вся как на ладони.
– А пани Бронич и панна Кастелли?
– Панна Кастелли больше нравится женщинам, чем мужчинам, а впрочем, о ней известно мне лишь то только, что в свете говорят, а именно: что за ней ухаживает все тот же Коповский. А пани Бронич… – засмеялся он. – Пирамиду Хеопса осматривала она в сопровождении самого хедива, покойный Альфонс, король испанский, встречаясь с ней в Каннах, здоровался каждый день: «Bonjour, madame la comtesse!» Добрый день, графиня! (фр.)
, Мюссе в пятьдесят шестом писал ей стихи в альбом, Мольтке сиживал у нее в Карлсбаде на кушетке, – словом, богатое воображение. Теперь, когда Линета подросла, верней, вымахала в высоту на пять футов и сколько-то там вершков, тетка Сахар-Медовичева приписывает воображаемые успехи уже не себе, а племяннице, в чем ей с некоторых пор помогает Анета, с таким рвением, будто сама в этом заинтересована. Вот, пожалуй, и все. Сам же Бронич скончался шесть лет назад неизвестно от какой болезни – супруга его всякий раз называет другую, не забывая прибавить, что он последний из Рюриковичей, но умалчивая, что предпоследний представитель рода, то есть его отец, служил у Рдултовских управляющим, оттуда и состояние… Но довольно об этом… Vanity's fair!.. Ярмарка-тщеславия!.. (англ.)
Желаю здоровья, успехов; в случае чего можешь на меня рассчитывать. Будь я уверен, что такая необходимость вскоре возникнет, взял бы с тебя слово ни к кому другому не обращаться. До свидания!
И, пожав чрезвычайно милостиво руку Поланецкому, Машко удалился.
«Хорошо еще, по плечу меня не похлопал!.. – сказал себе Поланецкий и поежился. – „Vanity's fair! Vanity's fair!“ Человек вроде неглупый, а не замечает за собой недостатков, которые сам высмеивает. А ведь еще недавно был совсем другой! И никого не корчил из себя. Но опасность миновала – и пыжится опять».
На память ему пришли рассуждения Васковского о суетности и лицедействе, и он подумал: «Везет, однако же, у нас таким людям!»
ГЛАВА XLIII
Основская забыла и думать о своих «римско-флорентийских» вечерах и очень удивилась, когда муж о них напомнил. Какие вечера? Сейчас не до них! Она поглощена другим – «приручением орла». Не видеть, что Линета и Завиловский созданы друг для друга, может разве слепец, но тут уж, извините, ничем не поможешь. «Мужчины вообще многого не понимают, чуткости не хватает! Может быть, Завиловский в этом смысле исключение, но неплохо бы Марыне Поланецкой по-дружески сказать ему, чтобы бороду отпустил и одевался помодней. Линетка такая утонченная, ее всякая мелочь задевает, хотя, с другой стороны, она увлечена им, даже прямо заворожена… Артистическая натура, что ж… неудивительно!»
Слушая щебетанье жены, Основский таял от восторга и, пользуясь моментом, завладел ее ручками и стал до локтей покрывать их поцелуями. Но при этом задал ей вполне естественный вопрос, тот самый, что и Поланецкий своей жене:
– Скажи, почему ты принимаешь это так близко к сердцу?
– La reine s'amuse! Королева забавляется! (фр.)
– ответила Анета кокетливо. – Писать романы дело нехитрое. Есть талант, пусть маленький, и ничего больше не надо, а вот устроить в жизни то, о чем пишется, – потруднее. Но так увлекательно!.. – И прибавила, помолчав: – А если ты думаешь, у меня какая-то цель, попробуй-ка, отгадай, какая.
– На ушко тебе скажу, – ответил Оcновский.
Она с шаловливой гримаской подставила ухо, и ее фиалковые глаза округлились от любопытства.
Но Оcновский не затем приблизил губы, чтобы сообщить секрет, а чтобы поцеловать.
– La reine s'amuse! – чмокнув ее в ушко, повторил он.
И это была правда. Какую бы цель она ни преследовала, сводя Завиловского с «Линеткой», ей прежде всего хотелось помочь осуществиться роману в жизни, и эта роль доброго гения влюбленных несказанно увлекала и забавляла ее.
В этой роли она теперь частенько наведывалась к Марыне Поланецкой – разузнать что-нибудь про «орла» – и возвращалась обычно обнадеженная. Желая усыпить бдительность Марыни, Завиловский все чаще беседовал с ней о панне Линете. Расчет его оказался столь верен, что, когда Основская прямо спросила однажды Марыню, не влюблен ли он в нее, та только рассмеялась.
– Придется нам, Анетка, смириться с тем, что он не влюблен ни в меня, ни в тебя. Яблоко досталось Линете, а нам с тобой остается только плакать – или радоваться за нее.
Линету же, в свой черед, окружала атмосфера, внушавшая мысли и чувства, которые льстили ее самолюбию. С утра до вечера ей твердили, что этот парящий над облаками «орел» готов пасть к ее ногам, влюбленный в нее без памяти, – может ли остаться к этому равнодушной натура столь незаурядная, столь исключительная, как она? Нет, для нее это было слишком лестно, чтобы оставить равнодушной. Рисуя Коповского, она искренне восхищалась его «дивными чертами»; нравилось ей также изощряться в остроумии на его счет, тем паче что словечки ее подхватывались и повторялись в доказательство ее ума и наблюдательности. Привлекал он ее и по другим причинам; но и Завиловский был недурен собой, хотя не носил бороды и одевался не по моде. И потом, столько говорилось о его «заоблачном» парении – и ее возвышенной душе, которая не может этого не оценить… Говорилось не только Анетой, а буквально всеми. Тетушка, не допускавшая прежде мысли, что кто-то может не влюбиться в нее самое, а теперь перенесшая столь же преувеличенные ожидания на племянницу, естественно, присоединилась к Основской, щедро расшивая канву реальности узорами своей фантазии. К общему хору примкнул в конце концов и сам Основский. Любя жену, он готов был полюбить и Линету, и тетушку, и все, что имеет какое-либо касательство к «Анетке», а потому тоже принял затею близко к сердцу. Завиловский был ему симпатичен, и сведения, собранные о нем, тоже были благоприятны. Из них явствовало, во всяком случае, что Завиловский нелюдим, амбициозен и настойчив в осуществлении задуманного, замкнут и очень талантлив. Дам все это очень к нему расположило, и он тоже подумал: «А может, правда, неплохо бы?..» Поведение Завиловского в известной мере подтверждало серьезность его намерений – с некоторых пор он стал частым гостем в их общем салоне и подолгу разговаривал с Линетой. И если первое было следствием любезных приглашений Основской, то второе – выражением лишь доброй воли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73