А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она, правда, убеждала себя, что он мужчина и, кроме нее, у него есть работа и другие отвлеченные интересы. Но прежде она надеялась, что он возьмет ее за руку и введет в свой мир или хотя бы дома будет разделять с ней свои заботы; однако теперь не хотела обольщаться: этого не произошло. В действительности все было даже хуже, чем она думала. Поланецкий, по его собственным словам, взял ее – и кончено дело; взаимное чувство перешло в сферу обыденных взаимных обязанностей, к которым, как он полагал, и относиться следует не иначе, как к обычным, обыденным обязанностям. Ему и в голову не приходило, что этот огонь не дровами поддерживается, это не печь, в него мирру и ладан сыпать надо, как перед алтарем. Скажи ему кто-нибудь об этом, он только плечами пожал бы и романтиком почел такого человека. Поэтому был он примерным мужем, но не ведал трепетной нежности влюбленного, заботливой тревоги и той робости, какая из чувств земных сопоставима лишь с благоговением. Когда-то, после продажи Кшеменя, отвергнутый Марыней, он все это пережил и перечувствовал, но теперь – и даже еще раньше, после смерти Литки, – стал относиться к ней как к своей собственности и заботиться о ней не больше, чем полагается о собственности. Преобладавшее в его чувстве физическое влечение было удовлетворено и с годами могло лишь притупиться, остыть, опошлиться.
А между тем уже и теперь, еще не охладев, он не был с ней так ласков и неусыпно нежен, как в свое время с Литкой. И это от нее не укрылось. Почему – на этот вопрос Марыня не находила ответа, но инстинктивно чувствовала: она, мечтавшая быть для Стаха всем, оказалась для него и заурядней, и безразличней умершей девочки.
Ей не приходило в голову – просто не умещалось в голове, – что причина одна: та девочки ему не принадлежала, а она принадлежит душой и телом. Чем больше отдаешь, тем больше получаешь, считала Марыня. Но жизнь и тут сильно ее разочаровала. Она не могла не заметить, что всем нравится, все ее ценят, хвалят, – Свирский, Бигель, Завиловский, даже Основский не просто восхищались ею, но преклонялись перед ней, и только он, ее Стах, достоинств ее словно не видел. У нее ни на минуту не возникало мысли, что он не способен понять и оценить ее, как это с легкостью удавалось другим. Так в чем же все-таки дело? Вопрос этот мучил ее, ни днем, ни ночью не давая покоя. То, что Поланецкий, по ее наблюдениям, старается казаться суше и непреклонней, чем на самом деле, всего, увы, не объясняло. Оставалось одно: «Он недостаточно меня любит и потому не ценит, как другие». Как ни печально, ни горько, но это было так.
Женский инстинкт, который редко обманывает в таких вещах, подсказал Марыне: она нравится Завиловскому, и с каждой встречей все больше. Открытие это не возмутило ее, она не восклицала: «Да как он смеет!» – впрочем, он ничего и не «смел». Напротив, влюбленность его вернула ей уже было утраченную веру в себя, в свою красоту, но вместе с тем наполнила и горечью: отчего же не Стах, а человек посторонний восхищается ею и боготворит ее? Что до Завиловского, он был ей симпатичен, и только, и никаких задних мыслей у нее не было. Мучить же его, чтобы потешить свое тщеславие, была она неспособна, а потому, опасаясь, как бы его чувство не зашло слишком далеко, и отнеслась одобрительно к плану Основской познакомить с Завиловским Линету, равно неожиданному и нелепому. Впрочем, ум ее и сердце всецело занимало другое: почему ее Стах – такой добрый, умный и горячо любимый – не разделяет с ней своих высоких чувств? Почему не хочет оценить по заслугам? Почему любит, но не влюблен? Почему любовь ее для него нечто само собой разумеющееся, и он ею не дорожит? С чего это началось и в чем причина?
Человек недалекий и эгоистичный обвинил бы во всем его, Марыня же приписала вину себе. К такому заключению пришла она, правда, не без посторонней помощи, но все равно готова была всегда выгородить своего Стаха. Поэтому, испугавшись, одновременно чуть ли не обрадовалась.
Как-то вечером, когда Марыня, сложив руки на коленях, сидела в одиночестве, терзаясь мучительными и неразрешимыми вопросами, дверь отворилась и показались белый чепец и темное одеяние сестры милосердия.
– Эмилька? – радостно вскричала она.
– Да, это я, – отвечала сестра. – Сегодня я свободна и решила вас навестить. А где пан Станислав?
– Стах у Машко, но вот-вот придет. Ах, как он будет рад! Присядь, отдохни.
– Я бы и чаще приходила, – говорила, садясь, пани Эмилия, – да некогда. Воспользовалась вот нынче свободным днем, побывала на Литкиной могиле. Ты не представляешь себе, как там все зазеленело, а сколько птиц!
– Мы были на днях на кладбище. Все в цвету – и такая тишина! Жалко, что Стаха нет!
– Да… У него несколько Литкиных писем есть, я бы хотела их позаимствовать. А в следующее воскресенье верну.
О Литке она вспоминала теперь без волнения. Быть может, оттого что сама уже была не жилица на этом свете, собираясь скоро его покинуть; как бы то ни было, она обрела душевный покой. Мысли ее не были поглощены целиком только горем, исчезло и безразличие ко всему, что не имело отношения к Литке. Сделавшись милосердной сестрой, она снова оказалась среди людей и разделяла их счастье и несчастья, радости и печали вплоть до самых скромных и непритязательных.
– Как уютно у вас? – сказала она, помолчав. – После наших белых стен-все мне кажется прямо-таки роскошью. А пан Станислав прежде был домоседом: к нам выбирался да к Бигелям, почти нигде больше не бывал. Теперь он, наверно, переменился и вы часто принимаете гостей?
– Нет, – отвечала Марыня. – И сами только у Машко бываем, у Бигелей, у пани Бронич да еще у Основских.
– Постой, я ведь знаю Основскую. Еще девушкой ее помню. И Бронича с женой тоже знала, и племянницу их, тогда она совсем маленькая была. Бронич шесть лет назад умер. Видишь, все знаю! – Во всяком случае, больше моего, – засмеялась Марыня. – Я с Основскими только в Риме познакомилась.
– Когда столько в Варшаве живешь, поневоле всего наслушаешься. Вроде бы дома сидела, но светскими новостями интересовалась. Вот какая была легкомысленная! Твой Стах тоже был с Основской знаком…
– Да, он говорил. Они встречались на балах.
– Она за Коповского хотела замуж. Но ни слезы, ни мольбы не помогли – отец ее был против. И в результате ей повезло, правда ведь? Основский всегда считался человеком порядочным.
– И очень ее любит. А я и не знала, что она хотела выйти за Коповского. Странно, она ведь неглупая…
– Слава богу, что счастлива. Лишь бы умела ценить. Счастье – большая редкость, надо к нему бережно относиться. Теперь, когда я на жизнь смотрю со стороны, ничего для себя уже от нее не ожидая, мне знаешь что часто приходит в голову? Что счастье как глаз: малейшая соринка – и уже мешает, и слезы текут.
– Ой, до чего же верно? – отозвалась Марыня с грустной улыбкой.
Наступило минутное молчание, и пани Эмилия, поглядев пристально на собеседницу, ласково положила на ее руку свою, почти прозрачную.
– А ты счастлива, Марыня? – спросила она.
Той вдруг захотелось плакать, и стоило большого труда сдержаться. Но это длилось один миг. При мысли о том, что ее грусть и слезы могут бросить тень на мужа, чистая душа Марыни содрогнулась, и, овладев собой, она подняла спокойный, прояснившийся взор:
– Лишь бы Стах был счастлив!
– Литка испросит для вас счастье у бога? – сказала пани Эмилия. – Я спрашиваю только потому, что застала тебя как будто чем-то расстроенной. Я-то ведь знаю, как он тебя любил и какой был несчастный, когда ты рассердилась на него из-за Кшеменя.
Марыня просияла. Малейшее напоминание о прежней его любви радовало ее, и она готова была слушать об этом без конца.
– А ты, противная девчонка, – дотронувшись до ее руки, продолжала пани Эмилия, – до чего ты безжалостная была, не берегла и не уважала настоящего чувства, я иногда даже сердилась на тебя. Боялась, как бы наш добрый пан Станислав не отчаялся, не свихнулся с горя, не впал в мизантропию. Бывает, видишь ли, так, что чуточку оцарапаешь сердце, а саднит потом всю жизнь.
Марыня подняла голову, мигая, будто ослепленная ярким светом.
– Эмилька! Эмилька! – воскликнула она. – Как ты правильно подметила!
Пани Эмилия была теперь сестрой Анелей, но Марыня называла ее прежним именем.
– А, что тут правильного? – ответила та. – Вспоминаю просто старое да казнюсь. Но Литка испросит у бога счастье для вас, и он пошлет вам его, потому что вы его достойны.
Сказала и стала собираться. Тщетно уговаривала ее Марыня дождаться возвращения мужа – сестра Анеля торопилась в лазарет. Тем не менее они проболтали еще с четверть часа, стоя в дверях, как уж водится у женщин. Наконец гостья ушла, пообещав зайти в следующее воскресенье.
А Марыня опустилась опять в кресло и, подперев голову рукой, задумалась над ее словами.
– Да, это я виновата!.. – сказала она вполголоса.
И ей показалось, что ключ к разгадке у нее в руках.
Да, не сумела оценить большую, истинную любовь, не склонилась перед ее могуществом. И сердце у нее упало, ибо любовь представилась неким разгневанным божеством, которое мстит теперь за обиду. Поланецкий был в ту пору у ее ног. Заглядывал при встрече в глаза, словно моля сжалиться над ним во имя общих воспоминаний – пусть скудных, мимолетных, но милых сердцу. Сумей она тогда быть добрей и великодушней, протяни ему руку, как подсказывал тайный голос сердца, он всю жизнь был бы ей за это благодарен, он боготворил бы ее, любя тем нежней, чем больше сознавал бы свою вину перед ней и ее доброту. Но она предпочитала носиться со своей обидой, раздувать ее и кокетничать с Машко. Нужно было забыть – не сумела, нужно было простить – тоже не сумела. Страдая сама, хотела, чтобы и он пострадал. И согласилась стать его женой, лишь когда не согласиться стало невозможно, когда отказ равносилен был бы тупому и непростительному упрямству. Заглохшая было любовь вспыхнула тогда, правда, с новой силой, и она полюбила его всей душой, но уже поздно. Любовь была оскорблена. Что-то надломилось, исчезло невозвратно, на сердце у него появилась та самая зловещая царапина, о которой говорила Эмилька, и теперь она, Марыня, пожинает плоды содеянного.
Он тут ни в чем не виноват, и если уж разбираться, кто кому испортил жизнь, то не он ей, а она ему.
Это повергло ее в такой ужас и отчаяние, что она вздрогнула, представив себе свое будущее. И ей захотелось плакать, как плачут маленькие дети. Будь здесь сейчас пани Эмилия, она выплакалась бы у нее на груди. Сознание вины настолько угнетало, что попытайся ее кто-нибудь разубедить и сказать: «Ты невинна, как горлица», – она сочла бы это низкой ложью. Разыгравшаяся в ее душе драма была тем страшней, что ей казалось, будто несчастье непоправимо и дальше будет хуже: Стах окончательно ее разлюбит, и его нельзя за это осуждать, словом, спасения нет.
Простая логика подсказывала: сейчас еще все хорошо по сравнению с тем, что ждет ее завтра, послезавтра, через месяц, через год… А впереди ведь целая жизнь.
И бедняжка ломала себе голову: как найти дорогу, хотя бы тропочку, которая выведет из этого лабиринта несчастья. Наконец, после долгих раздумий и горьких слез, ей показалось, что впереди забрезжил свет.
И по мере того как она всматривалась, свет разгорался все ярче.
Есть сила, чья власть сильнее логики несчастья, тяжести вины, мести разгневанного божества, и эта сила – милосердие божие!
Она виновата – стало быть, должна искупить свою вину. Надо любить Стаха так, чтобы любовь вновь ожила в его сердце. Набраться терпения – и не только не роптать на свою долю, а еще благодарить бога и своего Стаха за нее: ведь могло быть и хуже. А если впереди больше горя и трудностей, надо схоронить их в сердце и ждать, долго и терпеливо, может быть, целые годы, пока бог явит свое милосердие.
Узенькая тропка превратилась в торную дорогу. «Теперь не собьюсь с пути», – подумала Марыня. Хотелось плакать от радости, но она сдержалась. С минуты на минуту придет Стах, не годится встречать его с заплаканными глазами.
И правда, он скоро пришел. Марыне захотелось кинуться ему на шею, но острое чувство вины перед ним остановило, внезапно лишив смелости.
– Заходил кто-нибудь? – спросил он, целуя ее в лоб.
– Заходила Эмилька, но не дождалась тебя. Обещала прийти в воскресенье.
– О господи! – рассердился он. – Ты же знаешь, какая для меня радость ее видеть. Почему ты не послала за мной? Знала, где я, и не подумала обо мне!
Она стала оправдываться, как провинившийся ребенок. В голосе ее слышались слезы, но то были уже слезы облегчения, а не отчаяния.
– Нет, Стах, что ты! Клянусь, я все время думала о тебе.

ГЛАВА XLII

– Ну вот, был у них, – весело рассказывал Завиловский у Бигелей на даче. – Вытаращились на меня, как на пантеру какую-нибудь или волка, но я оказался ручной: никого не укусил, ничего не разбил и отвечал более или менее членораздельно. Кстати, я давно заметил: когда поближе сойдешься, легче ладить с людьми; у меня только в первое мгновение бывает желание удрать. Дамы правда очень милые.
– Нет, вы так просто от нас не отделаетесь, расскажите-ка все по порядку, – сказала пани Бигель.
– По порядку? Ну, вошел я в калитку и остановился: не знаю, где Основские живут, где Бронич, поврозь наносить им визит или тем и другим заодно.
– Поврозь, конечно, – заметил Поланецкий. – Пани Бронич отдельно живет, хотя гостиная у них одна и считается общей.
– Вот в этой гостиной я и нашел их всех, и пани Основская вывела меня из затруднения, сказав, что я их общий гость и могу считать, что нанес визит им обеим. У них я застал пани Машко и еще некоего Коповского, вот это красавец писаный, для такой головы надо особый футляр иметь, бархатный внутри, как у ювелиров для драгоценностей. Кто что такой?
– Дурак, – ответил Поланецкий. – Слово это целиком определяет его звание, состояние, род занятий и особые приметы. Сведений более исчерпывающих даже в паспорте нет.
– Понятно, – сказал Завиловский. – Теперь мне ясен смысл некоторых оброненных там замечаний. Господин этот позировал, а дамы его писали. Основская маслом анфас, а панна Кастелли акварелью в профиль. В ситцевых фартучках поверх платьев выглядели они восхитительно! Основская, видимо, только начинающая, а панна Линета рисует уже порядочно.
– О чем вы говорили?
– Дамы о вашем здоровье опрашивали, – обратился Завиловокий к Марыне. – Я сказал, что вы с каждым днем выглядите все лучше.
Он утаил, однако, что, отвечая, покраснел до ушей, и утешался теперь задним числом лишь одним: дамы, наверно, поглощены были рисованием и не приметили ничего, – хотя глубоко в этом заблуждался. Он и сейчас смутился немного.
– Потом зашел разговор о живописи, о портретах, – продолжал Завиловский, желая скрыть смущение. – Я заметил панне Кастелли, что она слишком уменьшила голову Коповского. А она ответила: «Это не я, а природа!»
– Остра на язык!
– И ответила громко. Я засмеялся, за мной – остальные и Коповский вместе со всеми. Как видно, нрав у него покладистый. Он, кроме того, заявил, что дурно спал, поэтому хуже выглядит и ему пора в объятия Орфея.
– Орфея?
– Да. Основский поправил его без церемоний, а он возразил, что раз десять был на «Орфее» и помнит прекрасно. Дамы потешаются над ним, но он красивый малый, и они охотно пишут его портрет. А панна Кастелли, – так прямо художница! Как начала указывать кистью разные мазки, детали: «Взгляните на эту линию! А этот оттенок как вам нравится?» Даже раскраснелась. Без преувеличения, настоящая муза живописи. Больше всего она любит портреты писать, по ее словам, и на каждое лицо смотрит как на возможную модель – люди с примечательной внешностью снятся ей даже во сне.
– Ого! И вы тоже сперва будете ей сниться, а потом – позировать, – сказала Марыня. – Ну, что же, это очень хорошо.
– Она сказала, – слегка растерянно возразил Завиловский, – что взимает эту дань с хороших знакомых, а ко мне с такой просьбой не обратились, и, если бы не пани Бронич, об этом вообще речи бы не зашло.
– На помощь музе поспешила тетушка? – вставил Поланецкий.
– Наверно, это было бы хорошо! – повторила Марыня.
– Почему вы так думаете? – спросил Завиловский, устремляя на нее покорный и вместе тревожный взгляд.
При мысли о том, что она умышленно толкает его к другой, отгадав его тайну, сердце забилось у него радостно и беспокойно.
– Потому что, – сказала Марыня, – хотя Линету я мало знаю и сужу о ней с чужих слов и по первому впечатлению, она мне кажется девушкой незаурядной и глубоко чувствующей, вот почему хорошо бы вам сойтись поближе.
– Я тоже сужу по первому впечатлению, – отвечал, успокоясь, Завиловский, – и мне она тоже кажется не такой поверхностной, как Основская. А вообще они – милые, обаятельные женщины, но… я плохо знаю свет и не нахожу определений поточнее… но вышел я от них с таким ощущением, будто приятно провел время в поезде с очень симпатичными иностранками, веселыми и остроумными собеседницами, но не больше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73