Мысль хорошая, но у меня одно условие.
– Какое? – спросила пани Бигель.
– На этих встречах – никаких разговоров о делах! Будем слушать музыку – пан Бигель, надеюсь, об этом позаботится, – читать стихи, такие, как «На пороге».
– Только в мое отсутствие, – сказал Завиловский с принужденной улыбкой.
– Отчего же? – спросила, взглянув на него, Марыня со свойственной ей прямотой. – В обществе людей, искренне к вам расположенных? Мы, еще не будучи знакомы, не раз говорили, думали о вас, а теперь и сам бог велел.
Завиловский был совершенно обезоружен и подумал, что судьба свела его с людьми необыкновенными. Во всяком случае, пани Поланецкая представлялась ему именно такой. Боявшийся как огня насмешек над своими стихами, длинной шеей, острыми локтями, он утратил свою обычную скованность, перестав ее дичиться. Он чувствовал: она никогда не говорит ничего просто так, из светской любезности, – ее слова подсказывались добротой и отзывчивостью. К тому же его захватила, как Свирского в Венеции, ее внешность. И, по привычке облекать впечатления в словесную форму, он мысленно стал искать определений ее красоты, понимая, что они должны быть изысканны и вместе просты, выразительны и скромны, как сама ее красота, изящная и безыскусная. В нем заговорил поэт, нашедший тему.
Марыня между тем, движимая самыми лучшими побуждениями, стала расспрашивать его о семье, но появление в гостиной Бигеля и Поланецкого избавило его, к счастью, от неприятной, видимо, для него необходимости отвечать. Отец его, известный в свое время картежник и кутила, вот уже несколько лет как лишился рассудка и находился в больнице для умалишенных.
Конец этому щекотливому объяснению положила музыка. Бигель, посоветовавшись с Поланецким и подтвердив, что проект получается отличный, только надобно хорошенько его обдумать, взялся за виолончель.
– Удивительное дело, – помолчав, сказал он, – когда играешь, кажется, что ни о чем не думаешь, но это не так! Какие-то клеточки в мозгу продолжают работать, и, как ни странно, именно тогда и приходят самые лучшие мысли.
Он установил виолончель между колен и, закрыв глаза, заиграл «Весеннюю песню».
Завиловский ушел в тот вечер от Бигеля, очарованный и доброжелательной простотой как хозяев, так и гостей, и «Весенней песней», но особенно Поланецкой.
Она же была далека от мысли, что благодаря ей поэзию, быть может, озарит новая искра вдохновения.
ГЛАВА XXXVIII
Через неделю поте приезда Поланецким нанесли визит супруги Машко. Она в сером платье с отделкой из перьев марабу выглядела чрезвычайно эффектно. Воспаление глаз, которым она прежде страдала, прошло. Лицо ее сохраняло свое обычное безучастно-сонливое выражение, но теперь это придавало ей какую-то особую поэтичность. Старше Марыни почти на пять лет, Краславская до замужества выглядела зрелой не по возрасту, а сейчас будто помолодела. Ее высокая, очень стройная фигура в облегающем сером платье казалась девически юной. Не любивший ее Поланецкий, как ни странно, находил ее в то же время привлекательной и при встрече каждый раз говорил себе: «Все-таки в ней что-то есть!» Даже ее детски монотонный голосок обладал для него своим очарованием. И он должен был признать, что она очень хороша и, в отличие от Марыни, заметно изменилась к лучшему.
Сам Машко тоже расцвел, как подсолнух. Он весь исходил самоуверенной важностью, впрочем, с оттенком снисходительного благоволения. Вид у него был такой, будто его владений за день не объехать, – словом, он пыжился больше, чем когда-либо. Лишь любовь его к жене была непритворной – в каждом взгляде на нее читалось настоящее обожание. Да и правда, трудно было найти женщину, столь отвечавшую его понятиям о хорошем тоне, благовоспитанности и светскости. Ее невозмутимость и как бы замороженность в обращении представлялись ему чем-то непревзойденным. «Чувство собственного достоинства» не покидало ее ни при каких обстоятельствах, даже с мужем наедине. Как истинный парвеню, которому удалось жениться на княжне, – а она была ею в его глазах, – он любил ее именно за это и в ней свою удачу.
На Марынин вопрос, где провели они медовый месяц, пани Машко отвечала: «В имении мужа», – таким тоном, словно «имение» было по меньшей мере майоратом, который переходил от отца к сыну на протяжении двадцати поколений, прибавив, что за границу они собираются в будущем году, когда муж покончит с делами, а пока на летние месяцы снова поедут в «имение мужа».
– Вы любите деревню? – спросила Марыня.
– Мама любит, – последовал ответ.
– А Кшемень нравится вашей маме?
– Да, только окна в доме, как в оранжерее, в мелких переплетах!
– Ну, это отчасти по необходимости, – засмеялась Поланецкая, – разбейся такое стекло, его любой стекольщик вставит, а за большим пришлось бы аж в Варшаву посылать.
– Муж говорит, что выстроит новый дом.
Марыня тихонько вздохнула, поспешив перевести разговор на другую тему. Заговорили про общих знакомых. Оказалось, пани Машко вместе с «Анеткой» Основской и младшей ее родственницей Линетой Кастелли посещали когда-то уроки танцев и дружны до сих пор; Линета же еще красивей Анеты, а к тому же рисует и сочиняет стихи – у нее их целый альбом. Анета, по слухам, будто бы уже вернулась и до июня проживет на даче вместе с Линетой и тетушкой ее, пани Бронич. «Очень будет приятно… Такие милые люди!»
Поланецкий с Машко вышли между тем в маленькую гостиную, разговорившись о наследстве Плошовской.
– Должен тебе сказать, что, кажется, я выкарабкаюсь, – сообщил Машко. – А ведь на краю гибели был. Но вот взялся за это дело – и сразу твердую почву под ногами почуял. Давно у меня такого не было. Тут миллионами пахнет. Плошовский-то сам был побогаче своей тетки и перед тем, как пустить себе пулю в лоб, завещал свое состояние матери Кромицкой. Когда же та отказалась, все перешло к старухе Плошовской. Представляешь теперь, какое богатство осталось после старушенции.
– Тысяч около семисот, по словам Бигеля.
– Ежели твой Бигель так уж любит считать, скажи ему: почти вдвое больше. Ну-с, не так-то просто меня потопить! Умею за себя постоять, могу это сказать по праву. И самое забавное, что обязан этим знаешь кому Т Твоему тестю. Как-то он упомянул об этом, но я тогда отмахнулся. А потом начались мои злоключения, я тебе писал. Еще немножечко, и пропал бы. И вот недели три назад встречаю случайно твоего тестя, и он опять о Плошовской, ругает ее на все корки. И тут я хлоп себе по лбу. Чем, думаю, я рискую? Абсолютно ничем. Попросил нотариуса Вышинского: едва стало известно, какой я гонорар получу, если выиграю дело, ко мне моментально преисполнились доверия, заимодавцы опять вооружились терпением, открыли кредит, и вот – держусь… Помнишь, еще недавно я совсем было раскис: стал идиллии себе всякие рисовать, – тружусь упорно, как муравей, во всем себя ограничиваю… Чепуха это все, мой дорогой! Ты вот упрекал меня в актерстве, но у нас без этого не проживешь. И сейчас нужно делать вид человека состоятельного и уверенного в успехе.
– Скажи честь по чести: это дело справедливое?
– Что значит «справедливое»?
– Ну, не придется подтасовывать, чтобы его выиграть?
– Видишь ли, в каждом деле есть обстоятельства, которые можно обратить в свою пользу, и искусство адвоката как раз в том, чтобы их выявить. Здесь вопрос, собственно, в чем? Кто наследники, то есть, по закону ли составлено завещание, а закон придумал не я.
– Ты рассчитываешь выиграть?
– Когда завещание опротестовывают по суду, всегда есть шансы выиграть, потому что истец обычно действует стократ энергичней ответчика. Кто будет выступать против? Учреждения по самой природе своей медлительны, нерасторопны, представители их лично не заинтересованы в исходе дела. Возьмут адвоката – хорошо! Но что ему заплатят? Сколько могут заплатить? Не больше чем предусмотрено в таксе. Так что их адвокату, может быть, выгодней и проиграть в случае, если мы с ним вступим в соглашение. В судебном разбирательстве, как в жизни: выигрывает тот, кто больше этого хочет.
– Но ведь против тебя ополчится общественное мнение, если ты такое завещание опротестуешь. Моя жена, к примеру; хотя она до некоторой степени лицо заинтересованное…
– Как это «до некоторой степени»? Да я вас просто облагодетельствую.
– Допустим, Но мою жену возмутило и продолжает возмущать это дело.
– Твоя жена – исключение.
– Не совсем. И мне оно не по душе.
– Что я слышу?! И ты в романтику ударился?
– Милый мой, мы друг друга знаем не первый день, и меня такими фразами не возьмешь.
– Ладно. Поговорим тогда об общественном мнении. Так вот: известное недоброжелательство человеку в полном смысле comme il faut скорее на пользу, чем во вред. И еще: на меня бы ополчились, как ты выразился, если б я дело проиграл, вот ты что пойми. А если выиграю, уважать только больше будут, а я его выиграю? – И, помолчав, продолжал? – Но взглянем на все на это со стороны чисто экономической. Капитал за границу не уплывет и применение найдет, пожалуй, даже лучшее. Суди сам: ну, пустили бы эти деньги на прокормление нескольких дюжин заморышей, и выросли бы они худосочными, хилыми людьми – это же к вырождению нации ведет; или дюжина швей получила бы швейные машины; или сколько-то там баб и мужиков прожили на два, на три года дольше; общество от этого не выиграет ничего. Это непроизводительные расходы. Пора нам усвоить азы политической экономии… Наконец, скажу тебе прямо: еще немного, и мне бы конец. Мне в первую голову о себе приходится думать, о жене, о своей будущей семье. Вот окажешься когда-нибудь в таком же положении, поймешь. Я предпочел выплыть, а не идти ко дну – на это каждый имеет право. Жена моя получает пенсион, и не малый, – я писал тебе, но состояния у нес нет или почти нет. А ей еще отцу надо какую-то сумму выплачивать, которую пришлось увеличить, потому что он пригрозил в противном случае приехать, а это мне совсем не улыбается.
Значит теперь дополнительно известно, что Краславский жив? Ты, помнится, что-то про это говорил.
– Тем более не стану ничего скрывать. О жене моей и теще всякие сплетни распускают, я знаю, болтают невесть что, поэтому расскажу тебе все, как есть. Краславский живет в Бордо, он был агентом по продаже сардин и неплохо зарабатывал, но лишился места из-за пристрастия к абсенту, вдобавок обзавелся второй семьей. Мои посылают ему три тысячи франков в год, но ему не хватает, между получками он нуждается, вследствие чего пьет еще больше и бомбардирует несчастных женщин письмами, грозя написать в газеты, как они с ним обращаются, хотя он и такого обращения не заслуживает. Сразу же после свадьбы я получил от него письмо с просьбой прибавить ему тысячу франков. Он, конечно, не преминул сообщить, что они его «заели», он-де жертва их эгоизма и не видел счастья в жизни – ну, и предостерегал меня против них… Но гонор у бестии шляхетский? – со смехом продолжал Машко. – Решил с горя афишки в театре продавать, велели надеть каскетку, а он наотрез отказался. «Все бы ничего, если б не эта проклятая каскетка? – писал мне. – Как дали ее мне – ну, не могу, и все!..» С голоду предпочитал умереть, но каскетку не надел: вот он какой, мой тесть. Был я однажды в Бордо, но, убей меня бог, не помню, какие там растакие фуражки носят эти продавцы афиш, а хотелось бы поглядеть, что за фуражка… В общем, я так рассудил: приплачу лучше тысячу франков, чтобы подальше держать с этим его абсентом и фуражкой… Меня другое огорчает: злые языки болтают, будто он и здесь не то рассыльным был, не то писарем, это ложь бессовестная, стоит любой гербовник открыть – и станет ясно, кто такие Краславские. Там все родственные связи как на ладони, и Краславским их не занимать стать. Сам под гору покатился, но рода он знатного. У них много родственников, и не каких-нибудь с бору по сосенке, – рассказываю тебе не почему-нибудь, а чтобы ты знал истинное положение вещей.
Но родословная Краславских мало занимала Поланецкого, и они вернулись к дамам, тем более что пришел Завиловский – Поланецкий пригласил его к чаю, пообещав показать фотографии с итальянскими видами. Целые кипы их лежали на столе, но Завиловский взял Литкин портрет и не мог оторвать восхищенного взгляда. Поздоровался с Машко и опять стал его рассматривать, продолжая начатый разговор.
– Никогда бы не подумал, что это настоящий, живой ребенок, а не вымысел художника, – сказал он. – Головка прелестная, а выражение какое! Это ваша сестренка?
– Нет, – отвечала Поланецкая. – Этой девочки нет в живых.
Упавшая на это ангельское личико трагическая тень только усилила в глазах поэта его очарование, пробудив у Завиловского еще большее сочувствие, и он еще долго рассматривал портрет, то отстраняя его, то приближая.
– Я спросил, не сестра ли она вам, – сказал он наконец, – потому что сходство есть в чертах… верней, в выражении глаз… Да, что-то есть!
Завиловский говорил вполне искренне, но Поланецкий так свято чтил память покойной, что сравнение с Марыней, чьей красоте он сам отдавал должное, показалось ему профанацией. И, взяв портрет из рук Завиловского, он поставил его на место.
– Никакого сходства, по-моему, нет? – возразил он с горячностью, почти резкостью. – Решительно никакого! Не понимаю, как можно даже сравнивать!
– По-моему, тоже, – согласилась Марыня, хотя ее и задел этот резкий тон.
Но Поланецкому недостаточно было ее согласия.
– Вы знали Литку? – обратился он к пани Машко.
– Знала.
– Ах да, вы же ее видели у Бигелей.
– Да.
– Правда, сходства никакого?
– Правда.
Преклонявшийся перед Поланецкой Завиловский поглядел на него с удивлением, а тот любовался стройной фигурой пани адвокатши в сером облегающем платье, восклицая мысленно: «Как грациозна!»
Супруги Машко стали вскоре прощаться. Целуя руку Марыне, Машко сказал:
– На днях я, может быть, поеду в Петербург, не забывайте, пожалуйста, мою жену.
За чаем Марыня напомнила Завиловскому его обещание принести и прочесть стихотворение «На пороге» в другом варианте, Завиловский, который к ним сразу расположился, прочел не только это, но и еще одно, недавно написанное. Видно было, что он сам удивлен тем, как осмелел и разохотился.
– Мне кажется, мы уже век знакомы, хотя я был у вас всего два раза, – прочтя стихи и выслушав искренние похвалы, сказал он с такой же искренностью. – Мне это даже странно.
Поланецкий вспомнил, что сам сказал нечто подобное Марыне в Кшемене; но теперь принял слова Завиловского на свой счет.
А Завиловский имел в виду прежде всего Марыню; он покорен был ее внешностью, естественностью, добротой.
– Талантлив, бестия! Спору нет, – сказал жене после его ухода Поланецкий. – Он как будто немного изменился, ты не заметила?
– Подстригся просто, – ответила Марыня.
– А! И подбородок еще больше выдается.
Он встал и принялся собирать и укладывать фотографии на полочку над столом. Напоследок взял портрет Литки.
– Отнесу его к себе в кабинет.
– У тебя ведь висит там тот, раскрашенный, с березками.
– Да, но я не хочу, чтобы он лежал тут у всех на виду. Каждый, кому не лень, замечания будет делать, меня это раздражает. Ты не возражаешь?
– Нет, Стах, конечно, – ответила Марыня.
ГЛАВА XXXIX
Бигель настойчиво уговаривал Поланецкого не свертывать коммерческих операций и не браться очертя голову за иного рода дела. «Мы основали солидную фирму, – твердил он, – таких у нас раз-два, и обчелся, и обществу, и нам от этого польза». Было бы, по его словам, непростительно забросить дело, благодаря которому они почти удвоили свое состояние, но именно теперь всего разумней действовать с особой осторожностью и осмотрительностью, и эта первая смелая спекуляция, хотя удачная, пусть будет последней, не служа соблазном. Поланецкий соглашался: да, осторожность особенно необходима, когда дела идут успешно, но жаловался: контора не дает развернуться, хотелось бы заняться каким-нибудь производством. Но у него хватало практического смысла, чтобы не помышлять о собственной фабрике. «Маленькую иметь не стоит, – рассуждал он, – не выдержать конкуренции с крупными, которые выбрасывают товар en gros крупными партиями, оптом (фр.).
, а для большого дела средств не хватит. В акционерной же компании я бы не на себя работал, а на других». Он понимал также, что среди поляков акционеров найти нелегко, а чужаков привлекать не хотел, зная наперед, что к нему отнеслись бы с недоверием, – сама его фамилия оказалась бы уже помехой. Здравомыслие Поланецкого радовало Бигеля, для которого главным было сохранить фирму.
Но Поланецкого стало преследовать еще одно извечное, старое, как мир, желание: приобрести недвижимость. Благодаря выгодной спекуляции и записи в завещании Букацкого он сделался богатым человеком, но, несмотря на трезвый практицизм, испытывал странное ощущение, что это богатство, пусть и вложенное в надежные бумаги и запертое в несгораемой кассе, тоже бумажное и таковым остается, пока не сделается чем-то осязаемым, о чем можно сказать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
– Какое? – спросила пани Бигель.
– На этих встречах – никаких разговоров о делах! Будем слушать музыку – пан Бигель, надеюсь, об этом позаботится, – читать стихи, такие, как «На пороге».
– Только в мое отсутствие, – сказал Завиловский с принужденной улыбкой.
– Отчего же? – спросила, взглянув на него, Марыня со свойственной ей прямотой. – В обществе людей, искренне к вам расположенных? Мы, еще не будучи знакомы, не раз говорили, думали о вас, а теперь и сам бог велел.
Завиловский был совершенно обезоружен и подумал, что судьба свела его с людьми необыкновенными. Во всяком случае, пани Поланецкая представлялась ему именно такой. Боявшийся как огня насмешек над своими стихами, длинной шеей, острыми локтями, он утратил свою обычную скованность, перестав ее дичиться. Он чувствовал: она никогда не говорит ничего просто так, из светской любезности, – ее слова подсказывались добротой и отзывчивостью. К тому же его захватила, как Свирского в Венеции, ее внешность. И, по привычке облекать впечатления в словесную форму, он мысленно стал искать определений ее красоты, понимая, что они должны быть изысканны и вместе просты, выразительны и скромны, как сама ее красота, изящная и безыскусная. В нем заговорил поэт, нашедший тему.
Марыня между тем, движимая самыми лучшими побуждениями, стала расспрашивать его о семье, но появление в гостиной Бигеля и Поланецкого избавило его, к счастью, от неприятной, видимо, для него необходимости отвечать. Отец его, известный в свое время картежник и кутила, вот уже несколько лет как лишился рассудка и находился в больнице для умалишенных.
Конец этому щекотливому объяснению положила музыка. Бигель, посоветовавшись с Поланецким и подтвердив, что проект получается отличный, только надобно хорошенько его обдумать, взялся за виолончель.
– Удивительное дело, – помолчав, сказал он, – когда играешь, кажется, что ни о чем не думаешь, но это не так! Какие-то клеточки в мозгу продолжают работать, и, как ни странно, именно тогда и приходят самые лучшие мысли.
Он установил виолончель между колен и, закрыв глаза, заиграл «Весеннюю песню».
Завиловский ушел в тот вечер от Бигеля, очарованный и доброжелательной простотой как хозяев, так и гостей, и «Весенней песней», но особенно Поланецкой.
Она же была далека от мысли, что благодаря ей поэзию, быть может, озарит новая искра вдохновения.
ГЛАВА XXXVIII
Через неделю поте приезда Поланецким нанесли визит супруги Машко. Она в сером платье с отделкой из перьев марабу выглядела чрезвычайно эффектно. Воспаление глаз, которым она прежде страдала, прошло. Лицо ее сохраняло свое обычное безучастно-сонливое выражение, но теперь это придавало ей какую-то особую поэтичность. Старше Марыни почти на пять лет, Краславская до замужества выглядела зрелой не по возрасту, а сейчас будто помолодела. Ее высокая, очень стройная фигура в облегающем сером платье казалась девически юной. Не любивший ее Поланецкий, как ни странно, находил ее в то же время привлекательной и при встрече каждый раз говорил себе: «Все-таки в ней что-то есть!» Даже ее детски монотонный голосок обладал для него своим очарованием. И он должен был признать, что она очень хороша и, в отличие от Марыни, заметно изменилась к лучшему.
Сам Машко тоже расцвел, как подсолнух. Он весь исходил самоуверенной важностью, впрочем, с оттенком снисходительного благоволения. Вид у него был такой, будто его владений за день не объехать, – словом, он пыжился больше, чем когда-либо. Лишь любовь его к жене была непритворной – в каждом взгляде на нее читалось настоящее обожание. Да и правда, трудно было найти женщину, столь отвечавшую его понятиям о хорошем тоне, благовоспитанности и светскости. Ее невозмутимость и как бы замороженность в обращении представлялись ему чем-то непревзойденным. «Чувство собственного достоинства» не покидало ее ни при каких обстоятельствах, даже с мужем наедине. Как истинный парвеню, которому удалось жениться на княжне, – а она была ею в его глазах, – он любил ее именно за это и в ней свою удачу.
На Марынин вопрос, где провели они медовый месяц, пани Машко отвечала: «В имении мужа», – таким тоном, словно «имение» было по меньшей мере майоратом, который переходил от отца к сыну на протяжении двадцати поколений, прибавив, что за границу они собираются в будущем году, когда муж покончит с делами, а пока на летние месяцы снова поедут в «имение мужа».
– Вы любите деревню? – спросила Марыня.
– Мама любит, – последовал ответ.
– А Кшемень нравится вашей маме?
– Да, только окна в доме, как в оранжерее, в мелких переплетах!
– Ну, это отчасти по необходимости, – засмеялась Поланецкая, – разбейся такое стекло, его любой стекольщик вставит, а за большим пришлось бы аж в Варшаву посылать.
– Муж говорит, что выстроит новый дом.
Марыня тихонько вздохнула, поспешив перевести разговор на другую тему. Заговорили про общих знакомых. Оказалось, пани Машко вместе с «Анеткой» Основской и младшей ее родственницей Линетой Кастелли посещали когда-то уроки танцев и дружны до сих пор; Линета же еще красивей Анеты, а к тому же рисует и сочиняет стихи – у нее их целый альбом. Анета, по слухам, будто бы уже вернулась и до июня проживет на даче вместе с Линетой и тетушкой ее, пани Бронич. «Очень будет приятно… Такие милые люди!»
Поланецкий с Машко вышли между тем в маленькую гостиную, разговорившись о наследстве Плошовской.
– Должен тебе сказать, что, кажется, я выкарабкаюсь, – сообщил Машко. – А ведь на краю гибели был. Но вот взялся за это дело – и сразу твердую почву под ногами почуял. Давно у меня такого не было. Тут миллионами пахнет. Плошовский-то сам был побогаче своей тетки и перед тем, как пустить себе пулю в лоб, завещал свое состояние матери Кромицкой. Когда же та отказалась, все перешло к старухе Плошовской. Представляешь теперь, какое богатство осталось после старушенции.
– Тысяч около семисот, по словам Бигеля.
– Ежели твой Бигель так уж любит считать, скажи ему: почти вдвое больше. Ну-с, не так-то просто меня потопить! Умею за себя постоять, могу это сказать по праву. И самое забавное, что обязан этим знаешь кому Т Твоему тестю. Как-то он упомянул об этом, но я тогда отмахнулся. А потом начались мои злоключения, я тебе писал. Еще немножечко, и пропал бы. И вот недели три назад встречаю случайно твоего тестя, и он опять о Плошовской, ругает ее на все корки. И тут я хлоп себе по лбу. Чем, думаю, я рискую? Абсолютно ничем. Попросил нотариуса Вышинского: едва стало известно, какой я гонорар получу, если выиграю дело, ко мне моментально преисполнились доверия, заимодавцы опять вооружились терпением, открыли кредит, и вот – держусь… Помнишь, еще недавно я совсем было раскис: стал идиллии себе всякие рисовать, – тружусь упорно, как муравей, во всем себя ограничиваю… Чепуха это все, мой дорогой! Ты вот упрекал меня в актерстве, но у нас без этого не проживешь. И сейчас нужно делать вид человека состоятельного и уверенного в успехе.
– Скажи честь по чести: это дело справедливое?
– Что значит «справедливое»?
– Ну, не придется подтасовывать, чтобы его выиграть?
– Видишь ли, в каждом деле есть обстоятельства, которые можно обратить в свою пользу, и искусство адвоката как раз в том, чтобы их выявить. Здесь вопрос, собственно, в чем? Кто наследники, то есть, по закону ли составлено завещание, а закон придумал не я.
– Ты рассчитываешь выиграть?
– Когда завещание опротестовывают по суду, всегда есть шансы выиграть, потому что истец обычно действует стократ энергичней ответчика. Кто будет выступать против? Учреждения по самой природе своей медлительны, нерасторопны, представители их лично не заинтересованы в исходе дела. Возьмут адвоката – хорошо! Но что ему заплатят? Сколько могут заплатить? Не больше чем предусмотрено в таксе. Так что их адвокату, может быть, выгодней и проиграть в случае, если мы с ним вступим в соглашение. В судебном разбирательстве, как в жизни: выигрывает тот, кто больше этого хочет.
– Но ведь против тебя ополчится общественное мнение, если ты такое завещание опротестуешь. Моя жена, к примеру; хотя она до некоторой степени лицо заинтересованное…
– Как это «до некоторой степени»? Да я вас просто облагодетельствую.
– Допустим, Но мою жену возмутило и продолжает возмущать это дело.
– Твоя жена – исключение.
– Не совсем. И мне оно не по душе.
– Что я слышу?! И ты в романтику ударился?
– Милый мой, мы друг друга знаем не первый день, и меня такими фразами не возьмешь.
– Ладно. Поговорим тогда об общественном мнении. Так вот: известное недоброжелательство человеку в полном смысле comme il faut скорее на пользу, чем во вред. И еще: на меня бы ополчились, как ты выразился, если б я дело проиграл, вот ты что пойми. А если выиграю, уважать только больше будут, а я его выиграю? – И, помолчав, продолжал? – Но взглянем на все на это со стороны чисто экономической. Капитал за границу не уплывет и применение найдет, пожалуй, даже лучшее. Суди сам: ну, пустили бы эти деньги на прокормление нескольких дюжин заморышей, и выросли бы они худосочными, хилыми людьми – это же к вырождению нации ведет; или дюжина швей получила бы швейные машины; или сколько-то там баб и мужиков прожили на два, на три года дольше; общество от этого не выиграет ничего. Это непроизводительные расходы. Пора нам усвоить азы политической экономии… Наконец, скажу тебе прямо: еще немного, и мне бы конец. Мне в первую голову о себе приходится думать, о жене, о своей будущей семье. Вот окажешься когда-нибудь в таком же положении, поймешь. Я предпочел выплыть, а не идти ко дну – на это каждый имеет право. Жена моя получает пенсион, и не малый, – я писал тебе, но состояния у нес нет или почти нет. А ей еще отцу надо какую-то сумму выплачивать, которую пришлось увеличить, потому что он пригрозил в противном случае приехать, а это мне совсем не улыбается.
Значит теперь дополнительно известно, что Краславский жив? Ты, помнится, что-то про это говорил.
– Тем более не стану ничего скрывать. О жене моей и теще всякие сплетни распускают, я знаю, болтают невесть что, поэтому расскажу тебе все, как есть. Краславский живет в Бордо, он был агентом по продаже сардин и неплохо зарабатывал, но лишился места из-за пристрастия к абсенту, вдобавок обзавелся второй семьей. Мои посылают ему три тысячи франков в год, но ему не хватает, между получками он нуждается, вследствие чего пьет еще больше и бомбардирует несчастных женщин письмами, грозя написать в газеты, как они с ним обращаются, хотя он и такого обращения не заслуживает. Сразу же после свадьбы я получил от него письмо с просьбой прибавить ему тысячу франков. Он, конечно, не преминул сообщить, что они его «заели», он-де жертва их эгоизма и не видел счастья в жизни – ну, и предостерегал меня против них… Но гонор у бестии шляхетский? – со смехом продолжал Машко. – Решил с горя афишки в театре продавать, велели надеть каскетку, а он наотрез отказался. «Все бы ничего, если б не эта проклятая каскетка? – писал мне. – Как дали ее мне – ну, не могу, и все!..» С голоду предпочитал умереть, но каскетку не надел: вот он какой, мой тесть. Был я однажды в Бордо, но, убей меня бог, не помню, какие там растакие фуражки носят эти продавцы афиш, а хотелось бы поглядеть, что за фуражка… В общем, я так рассудил: приплачу лучше тысячу франков, чтобы подальше держать с этим его абсентом и фуражкой… Меня другое огорчает: злые языки болтают, будто он и здесь не то рассыльным был, не то писарем, это ложь бессовестная, стоит любой гербовник открыть – и станет ясно, кто такие Краславские. Там все родственные связи как на ладони, и Краславским их не занимать стать. Сам под гору покатился, но рода он знатного. У них много родственников, и не каких-нибудь с бору по сосенке, – рассказываю тебе не почему-нибудь, а чтобы ты знал истинное положение вещей.
Но родословная Краславских мало занимала Поланецкого, и они вернулись к дамам, тем более что пришел Завиловский – Поланецкий пригласил его к чаю, пообещав показать фотографии с итальянскими видами. Целые кипы их лежали на столе, но Завиловский взял Литкин портрет и не мог оторвать восхищенного взгляда. Поздоровался с Машко и опять стал его рассматривать, продолжая начатый разговор.
– Никогда бы не подумал, что это настоящий, живой ребенок, а не вымысел художника, – сказал он. – Головка прелестная, а выражение какое! Это ваша сестренка?
– Нет, – отвечала Поланецкая. – Этой девочки нет в живых.
Упавшая на это ангельское личико трагическая тень только усилила в глазах поэта его очарование, пробудив у Завиловского еще большее сочувствие, и он еще долго рассматривал портрет, то отстраняя его, то приближая.
– Я спросил, не сестра ли она вам, – сказал он наконец, – потому что сходство есть в чертах… верней, в выражении глаз… Да, что-то есть!
Завиловский говорил вполне искренне, но Поланецкий так свято чтил память покойной, что сравнение с Марыней, чьей красоте он сам отдавал должное, показалось ему профанацией. И, взяв портрет из рук Завиловского, он поставил его на место.
– Никакого сходства, по-моему, нет? – возразил он с горячностью, почти резкостью. – Решительно никакого! Не понимаю, как можно даже сравнивать!
– По-моему, тоже, – согласилась Марыня, хотя ее и задел этот резкий тон.
Но Поланецкому недостаточно было ее согласия.
– Вы знали Литку? – обратился он к пани Машко.
– Знала.
– Ах да, вы же ее видели у Бигелей.
– Да.
– Правда, сходства никакого?
– Правда.
Преклонявшийся перед Поланецкой Завиловский поглядел на него с удивлением, а тот любовался стройной фигурой пани адвокатши в сером облегающем платье, восклицая мысленно: «Как грациозна!»
Супруги Машко стали вскоре прощаться. Целуя руку Марыне, Машко сказал:
– На днях я, может быть, поеду в Петербург, не забывайте, пожалуйста, мою жену.
За чаем Марыня напомнила Завиловскому его обещание принести и прочесть стихотворение «На пороге» в другом варианте, Завиловский, который к ним сразу расположился, прочел не только это, но и еще одно, недавно написанное. Видно было, что он сам удивлен тем, как осмелел и разохотился.
– Мне кажется, мы уже век знакомы, хотя я был у вас всего два раза, – прочтя стихи и выслушав искренние похвалы, сказал он с такой же искренностью. – Мне это даже странно.
Поланецкий вспомнил, что сам сказал нечто подобное Марыне в Кшемене; но теперь принял слова Завиловского на свой счет.
А Завиловский имел в виду прежде всего Марыню; он покорен был ее внешностью, естественностью, добротой.
– Талантлив, бестия! Спору нет, – сказал жене после его ухода Поланецкий. – Он как будто немного изменился, ты не заметила?
– Подстригся просто, – ответила Марыня.
– А! И подбородок еще больше выдается.
Он встал и принялся собирать и укладывать фотографии на полочку над столом. Напоследок взял портрет Литки.
– Отнесу его к себе в кабинет.
– У тебя ведь висит там тот, раскрашенный, с березками.
– Да, но я не хочу, чтобы он лежал тут у всех на виду. Каждый, кому не лень, замечания будет делать, меня это раздражает. Ты не возражаешь?
– Нет, Стах, конечно, – ответила Марыня.
ГЛАВА XXXIX
Бигель настойчиво уговаривал Поланецкого не свертывать коммерческих операций и не браться очертя голову за иного рода дела. «Мы основали солидную фирму, – твердил он, – таких у нас раз-два, и обчелся, и обществу, и нам от этого польза». Было бы, по его словам, непростительно забросить дело, благодаря которому они почти удвоили свое состояние, но именно теперь всего разумней действовать с особой осторожностью и осмотрительностью, и эта первая смелая спекуляция, хотя удачная, пусть будет последней, не служа соблазном. Поланецкий соглашался: да, осторожность особенно необходима, когда дела идут успешно, но жаловался: контора не дает развернуться, хотелось бы заняться каким-нибудь производством. Но у него хватало практического смысла, чтобы не помышлять о собственной фабрике. «Маленькую иметь не стоит, – рассуждал он, – не выдержать конкуренции с крупными, которые выбрасывают товар en gros крупными партиями, оптом (фр.).
, а для большого дела средств не хватит. В акционерной же компании я бы не на себя работал, а на других». Он понимал также, что среди поляков акционеров найти нелегко, а чужаков привлекать не хотел, зная наперед, что к нему отнеслись бы с недоверием, – сама его фамилия оказалась бы уже помехой. Здравомыслие Поланецкого радовало Бигеля, для которого главным было сохранить фирму.
Но Поланецкого стало преследовать еще одно извечное, старое, как мир, желание: приобрести недвижимость. Благодаря выгодной спекуляции и записи в завещании Букацкого он сделался богатым человеком, но, несмотря на трезвый практицизм, испытывал странное ощущение, что это богатство, пусть и вложенное в надежные бумаги и запертое в несгораемой кассе, тоже бумажное и таковым остается, пока не сделается чем-то осязаемым, о чем можно сказать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73