А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Пожалуй. Ты от Краславских?
– Да.
– Ну и как там Машко? Пристает наконец к берегу?
– Мы только что расстались. Он меня проводил до самого дома. Машко – он иной раз такое скажет… Кто бы ожидал.
Обрадовавшись собеседнику – ему давно хотелось поговорить по душам, – Поланецкий пересказал Бигелю свой разговор с Машко, выразив удивление относительно того, что даже такому человеку не чужды романтические порывы.
– Он не мошенник, – сказал Бигель, – он только еще вступил на этот скользкий путь, и все из-за тщеславия и боязни, что скажут в свете. Но, с другой стороны, эта боязнь и спасает его от окончательного падения. А что до романтических порывов… – Бигель откусил кончик сигары, осторожно поднес к ней спичку, закурил, наморщив лоб, затем сел поудобней и продолжал: – Букацкий отпустил бы в связи с этим десяток иронических замечаний насчет нашего общества. Он вот издевается над тем, что мы не можем жить без привязанностей, – помнится, ты так мне говорил. Считает, что это глупо и бессмысленно, а по-моему, это добрый знак. Каждый должен в жизни что-то совершить, а мы что можем? Денег у нас нет, практического ума и дальновидности мы почти лишены, хозяйствовать не умеем; единственно, что нам дано, – кого-то или что-то любить: дар почти неосознанный, скорее настроение, наклонность или потребность. Я ведь, знаешь, человек деловой, положительный, здраво на вещи смотрю. И об этом только из-за Букацкого говорю… Потому что в другой стране твой Машко был бы шельма первостатейный. Я много знаю таких. А у нас и под личиной мошенника что-то человеческое можно обнаружить – и ничего удивительного тут нет! Ибо пока в душе тлеет хоть искра добра, ты еще не совсем оскотинился, а в нас есть эта искра благодаря потребности любить.
– Ты мне Васковского напоминаешь. То, что ты говоришь, очень похоже на его теорию о миссии славян как самого молодого европейского народа.
– Васковский тут ни при чем! Я говорю, что думаю. И убежден: без этого мы на части распадемся, как бочка без обруча.
– Послушай, что я тебе скажу. Я давно это для себя решил. Любить или не любить что-то или кого-то – это каждый вправе выбирать. А вот вообще не любить, ничего и никого, – нельзя. Я много думал об этом. После смерти Литки казалось мне и кажется иногда до сих пор, будто что-то во мне перегорело. Бывают минуты – не знаю, как тебе объяснить, – апатии, опустошенности, сомнения меня одолевают, и если я все-таки женюсь, то поступаю сознательно, чтобы эта неопределенная потребность в любви получила твердую, реальную почву…
– Не только поэтому, – возразил неумолимо логичный Бигель, – ты ведь не из чисто рассудочных побуждений женишься. Невеста твоя – славная, красивая девушка, тебя к ней влечет, и не внушай себе, будто это не так, а то я и тебя в притворстве заподозрю… А сомнения, милый мой, это перед женитьбой вещь обычная. Вот я, вроде бы никакой не философ, а перед свадьбой раз по десять на дню себя спрашивал: крепко ли я свою невесту люблю? И так ли, как надлежит? И может это не любовь, а страсть? Бог знает что выдумывал! А женился – жена мне попалась хорошая – и успокоился. И вам с Марыней будет хорошо, только не надо усложнять, в себе копаться, свои ощущения анализировать, это самое последнее дело.
– Может, и так, – отвечал Поланецкий. – Я не из числа тех, кто, лежа кверху брюхом, с утра до вечера копается в себе, но все же нельзя на некоторые факты глаза закрывать.
– На какие факты?
– На такие, например, что вначале мое чувство к Марыне было иным. Надеюсь, оно снова станет прежним, к этому, кажется, идет. Женюсь я вопреки этим своим наблюдениям, закрываю на них глаза, но совсем откинуть их не могу.
– Ну что ж, дело твое.
– Но еще я считаю, что лучше пусть окна выходят на солнечную сторону, иначе в квартире будет холодно.
– Вот это ты хорошо сказал.

ГЛАВА XXIX

Зима между тем пошла на убыль, пост близился к концу, а тем самым приближался и срок свадьбы как Поланецкого, так и Машко. Приглашенный шафером Букацкий прислал Поланецкому письмо, в котором, между прочим, говорилось: «Выводить высшую творческую силу из естественного состояния абсолютного покоя и принуждать ее при помощи брака воплощаться в крикливое земное существо, которому потребна люлька и которое развлекается тем, что засовывает в рот большой палец ноги, преступно. Однако же, поскольку у вас топят лучше здешнего, я приеду».
И действительно, за неделю до праздников он приехал и привез в подарок Поланецкому искусно изукрашенный листок пергамента, вроде извещения о смерти, на котором под соответствующей эмблемой – песочными часами – значилось: «Станислав Поланецкий после продолжительной и тяжелой холостяцкой жизни…» и т. д.
Подарок понравился Поланецкому, и назавтра около полудня он понес его показать Марыне. У него совершенно вылетело из головы, что было воскресенье, и, заранее предвкушая, как приятно они проведут время до обеда, он был огорчен и разочарован, увидев Марыню в шляпе.
– Вы уходите? – спросил он.
– Я в костел. Сегодня ведь воскресенье.
– Верно! Как же это я забыл? А я думал, мы вместе посидим… Так было бы славно…
– А служба божия? – спросила она просто, подняв на него свои спокойные голубые глаза.
Поланецкий не придал ее словам особого значения, не предполагая, что в духовном перерождении, которое ему суждено будет пережить, они именно бесхитростностью своей окажут на него определенное действие.
– Служба божия, – повторил он машинально. – У меня есть время, пойдемте.
Марыня искренне обрадовалась.
– Чем я счастливей, тем сильнее верую, – призналась она по дороге.
– Это знак душевного здоровья, другие только в беде про бога вспоминают.
В костеле Поланецкому опять пришло на мысль то, о чем уже думалось ему в Вонторах, где в первое его посещение Кшеменя были они с Плавицким у обедни: «Философские учсния и школы проходят бесследно, а служба – службу правят по-прежнему». В этом было для него что-то необъяснимое. Тяжело пережив смерть Литки, он постоянно возвращался мыслями к этим загадочным вопросам. Стоило только оказаться на кладбище, в костеле или в иных каких-то обстоятельствах, не связанных прямо с повседневностью, как он задумывался о загробной жизни. И его поражало, что, несмотря на все философствование и сомнения, люди живут, словно заранее уверенные в этой будущей жизни. Как много делается во имя ее; сколько мелких эгоистических желаний подавляется, сколько воздвигнуто костелов, больниц, приютов, домов призрения в надежде, что за это воздастся на небесах.
Еще сильней его поразило соображение: ведь чтобы примириться с жизнью, надо сперва примириться со смертью, а без веры в какое-то загробное воздаяние возможно ли это? Когда же веришь, вопрос отпадает сам собой, будто его и не было. Живи себе и радуйся жизни. Ибо если так, чего еще желать? Впереди иное бытие, манящее хотя бы уже своей неведомостью, и надежда на это несет мир и покой. Пример тому Марыня. Из-за близорукости она низко склонялась над молитвенником, но, едва поднимала лицо, Поланецкий видел на нем такую безмятежность, отрешенность, просветленность – поистине ангельские. «Вот она счастлива и всегда будет счастлива, – говорил себе Поланецкий, – к тому же еще и умница; потому что, будь правда на противоположной стороне, исканье ее давало бы хоть какое-то удовлетворение, а так… Изводиться из-за неразрешимых загадок просто глупо».
Поланецкий не мог забыть выражения Марыниного лица и сказал на обратном пути:
– В костеле вы напомнили мне Фра Анджелико. У вас было такое безмятежное и счастливое выражение.
– А я и на самом деле счастлива. И знаете, почему? Потому что я сейчас лучше. Прежде я таила в сердце обиду и неприязнь и никакой надежды впереди, так было горько, даже вспомнить страшно! Говорят, несчастье облагораживает, но я, видно, не отношусь к таким избранным натурам. Не знаю, может, и облагораживает, но горечь, обида, озлобленность отравляют, как яд…
– А вы очень меня ненавидели?
– Очень. По целым дням только и думала о вас, – взглянув на него, ответила Марыня.
– В проницательности Машко не откажешь, – заметил Поланецкий. – Он сказал как-то: «Она не меня любит, а тебя ненавидит».
– Ой, да! Вот уж ненавидела…
За разговором они дошли до дома. Поланецкий не мог отказать себе в удовольствии показать Марыне пергамент. Но ей шутка не понравилась. Брак был освящен в ее представлении не только чувством, но и религией. «Такими вещами не шутят», – сказала она, признавшись, что Букацкий ей неприятен.
Букацкий явился после обеда. За несколько месяцев, проведенных в Италии, он отощал еще больше, что говорило явно не в пользу кьянти, якобы исцеляющего от катара желудка. Нос его заострился наподобие кончика ножа, а уморительное, с кулачок, иронически улыбающееся личико стало словно фарфоровое. От приходился родней и Поланецкому, и Марыне и потому без стеснения нес всякий вздор. Прямо с порога заявил, что ввиду участившихся везде случаев помешательства помолвка их нисколько его не удивляет, хотя огорчает, и приехал он в надежде еще спасти их, но теперь видит, что поздно и остается только смириться. Марыня рассердилась.
– Побереги свое остроумие для свадебного застолья, – укорил и хорошо к нему относившийся Поланецкий. – Скажи лучше, как поживает Васковский?
– тоже помешался, – с серьезным видом заявил Букацкий.
– Так нельзя шутить, – возразила Марыня.
– И совсем это не смешно, – прибавил Поланецкий.
– Да, помешался, – все с тою же серьезностью продолжал Букацкий. – Вот вам доказательства: во-первых, расхаживает по Риму без шляпы, вернее, расхаживал, сейчас он в Перуджии, во-вторых, накинулся на одну хорошенькую молодую англичанку, доказывая, что англичане только в частной жизни следуют евангельским заветам, а в отношении Ирландии ведут себя не по-христиански, в-третьих, он печатает брошюру, где утверждается, будто миссия возродить и обновить историю посредством христианства возложена на самое юное арийское племя. Согласитесь, что доказательства веские.
– Это мы знали еще до его отъезда и, если больше с ним ничего не случилось, надеемся, что увидим его в добром здравии.
– А он не собирается возвращаться.
Поланецкий вынул записную книжку, написал несколько слов карандашом и протянул Марыне со словами:
– Прочтите и скажите, согласны ли вы?
– Ну, если в моем присутствии начинают обмениваться записками, то я ухожу, – сказал Букацкий.
– Нет, нет, это не секрет!
Марыня покраснела от удовольствия и, словно не веря глазам, стала спрашивать:
– Да? Это правда?..
– Зависит только от вас.
– Ах, пан Стах, я даже мечтать об этом не смела. Пойду папе скажу.
И выбежала из комнаты.
– Будь я поэтом, я бы повесился, – сказал Букацкий.
– Почему?
– Если несколько слов, нацарапанных компаньоном торгового дома «Бигель и К°», могут произвести впечатление сильнее самого совершенного сонета, лучше в подмастерья к мельнику идти, чем писать стихи.
Марыня на радостях забыла записную книжку, и Поланецкий подал ее Букацкому.
– Прочти, – сказал он.
– «После свадьбы – Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, согласны?» – вслух прочел Букацкий. – Итак, путешествие по Италии?
– Да. Представь, бедняжка еще не была за границей; Италия кажется ей заколдованным царством, куда вступить ей не дано. Это для нее большая радость, а мне доставить ей удовольствие хочется, черт возьми!
– Любовь и Италия! Боже мой, неужто тебе это еще не надоело! Ведь это старо, как мир.
– Неправда! Влюбись, и увидишь все в другом свете.
– Я, милый мой, свое отлюбил и больше не влюблюсь. Загадка сфинкса давно уже разгадана мной и больше не соблазняет.
– Женись, Букацкий!
– Не могу – по причине слабого зрения и больного желудка.
– Какое это имеет отношение к женитьбе?
– Видишь ли, женщина – это как лист бумаги, с одной стороны он исписан ангелом, с другой чертом, бумага просвечивает, слова сливаются – получается каша, которой ни разобрать, ни переварить.
– Как ты можешь всю жизнь шутить?
– Женатый, холостой – все равно от смерти не уйдешь. Мы иной раз о ней позабываем, да она-то о нас нет.
Тут вернулась Марыня с отцом, который тотчас заключил Поланецкого в объятия.
– Марыня мне сказала, что вы после свадьбы в Италию собираетесь.
– Да, если будущая моя повелительница не возражает.
– Не только не возражает, – подхватила Марыня, – но от радости совсем голову потеряла и на одной ножке прыгать готова, как будто ей десять лет.
– Если благословение одинокого старца будет вам споспешествовать в далеком путешествии, то благословляю вас, – произнес Плавицкий, возводя очи горе и подымая длань на потеху Букацкому.
Но Марыня, схватив отцовскую руку, со смехом поцеловала ее.
– Папочка, ты еще успеешь, мы ведь только после свадьбы собираемся.
– И вообще, что особенного, – прибавил Букацкий, – купили билет, сдали вещи в багаж – и вся недолга. Садись да поезжай.
– Вы уже до того дошли, что благословение одинокого старца и отца почитаете излишним? – патетически вопросил Плавицкий циника.
Букацкий обнял его вместо ответа за плечи и, поцеловав в жилетку, сказал:
– А не хотите, одинокий старец, в пикет сыграть? А эти двое безумцев пускай всласть наговорятся.
– Но с Рубиконом?.. – осведомился старик.
– С чем вам только будет угодно, – ответствовал Букацкий и предложил молодой паре: – Давайте я буду вашим чичероне в Италии.
– Боже избави, – отвечал Поланецкий. – Я только в Бельгии и Франции побывал, в Италии не довелось, но хочется посмотреть, что покажется интересным нам, а не тебе. Знаю я таких оригиналов, для вас искусство – только предлог порисоваться своими познаниями. – И продолжал, обращаясь к Марыне: – Да, да, вот до чего доходят. Великого в своей простоте искусства они не понимают, им подавай что-нибудь поизысканней, чтобы пощекотать свой пресыщенный вкус и ученость свою продемонстрировать. Они за деревьями леса не видят. Их не великие произведения привлекают, которыми станем любоваться мы, а ничтожные, о которых никто не слыхал; откапывают какие-то никому не ведомые имена, рассуждают с ученым видом о разных живописных манерах, вбивая себе и другим в голову, что вещи слабые и недотянутые лучше сильных и совершенных. Воспользоваться его услугами – значит проглядеть храмы, таращась в лупу на мелочи какие-то. Все это снобизм, пресыщенность, изощренность, а мы люди простые, вот что я вам скажу.
Марыня с гордостью смотрела на своего жениха, точно желая сказать: «Видите, как умно!» И гордость ее еще возросла при словах Букацкого:
– Ты совершенно прав. – Но тут же он прибавил: – Но будь ты даже неправ, этот суд все одно решит дело в твою пользу.
Это задело Марыню.
– Простите, не настолько уж я ослеплена.
– А я – вовсе не знаток искусства.
– Нет, знаток.
– А если так, то да будет вам известно, что доскональное, в подробностях знание предмета вовсе не исключает любви к искусству, поэтому верьте мне, а не Поланецкому.
– Нет! Я верю пану Стаху.
– Что и требовалось доказать, – отпарировал Букацкий.
Марыня растерянно переводила взгляд с одного на другого. Из затруднения ее вывело появление отца с картами. Жених с невестой стали рука об руку прохаживаться по комнатам. У Букацкого вид был скучающий, и скоро скука завладела им окончательно. Под конец вечера настроение у него совсем упало; маленькое его личико сморщилось еще больше, нос заострился сильней, и он стал похож на увядший лист.
– Ты чего скис? – спросил Поланецкий, выходя от Плавицких.
– Да я ведь как паровоз, – отвечал Букацкий, – пока с утра есть топливо, еду, а к вечеру кончается – останавливаюсь.
– Какое же топливо ты предпочитаешь? – спросил Поланецкий, глядя на него испытующе.
– Разное есть. Идем ко мне, крепким кофе тебя угощу, это нас освежит.
– Прости, может, это неделикатно с моей стороны, но мне кто-то говорил, будто ты давно уже к морфию пристрастился.
– Совсем недавно, – отвечал Букацкий. – Но знал бы ты, какие манящие дали открываются.
– Побойся бога, ведь это вредно!
– Да, вредно. А тебе незнакома такая вещь, как тоска по смерти?
– Нет, – отвечал Поланецкий. – Я уж скорее тоскую по жизни.
С минуту они помолчали.
– Не беспокойся, ни морфия, ни опиума не стану тебе предлагать, – первым нарушил молчание Букацкий. – Угощу тебя крепким кофе и настоящим бордо. Оргия вполне невинная.
Квартира Букацкого была жилищем человека богатого, немного удручающим своей неуютностью, но полным всяких художественных вещиц, картин и гравюр. В комнатах горели лампы, – Букацкий, даже когда спал, не выносил темноты.
На столе появилось вино, в спиртовке под кофейником вспыхнуло голубое пламя.
– Глядя на меня, – растянувшись на диване, сказал вдруг Букацкий, – на такого хрупкого и изможденного, ты небось не подозреваешь, что смерти я нисколько не боюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73