С этим Йошкой она обо всем договорилась. Вечером, в начале двенадцатого, они вдвоем пойдут в «Казино». Во дворе их встретит Йошка и проведет через боковой вход в маленькую пустующую галерею, откуда они смогут, никем не замеченные, видеть сверху кабинет, где Ратко каждый вечер в сомнительной компании кутит и проматывает деньги. Увидят они и Карменситу – она в это время обходит кабинеты и собирает чаевые. А потом они смогут незамеченные и неузнанные уйти тем же путем, что и пришли.
Барышня слушала все это так, словно Йованка излагала какой-то свой путаный сон, а не реальный план, который должен быть осуществлен уже сегодня вечером, да еще с ее участием. Спроси у нее кто-нибудь, вправду ли она собирается рыскать по темным галереям ночных кабаков, в которых царят расточительство и разврат и о которых она даже в книгах не любила читать, она решительно отреклась бы от этого, как от безумной, оскорбительной и невероятной затеи. Она и отказывалась, только ей это нисколько не помогало. Йованка вошла в раж. Слова сыпались, воспламеняясь друг от друга наподобие фейерверка, и сливались в залпы, от которых воля Райки слабела и всякая мысль о сопротивлении угасала. Не соглашаясь на предложения беснующейся Йованки и в душе не веря, что вообще может на них согласиться, она в конце концов сдалась и с холодней яростью подчинилась ее воле. Но перед этим сделала последнюю отчаянную попытку воспротивиться этому бессмысленному походу:
– Знаешь что, Йованка? Я не пойду.
– Ну вот. Как так не пойдешь?
– Не пойду. Ты иди, если хочешь.
Как так: «Иди, если хочешь?» – взвизгнула Йованка. – Я из-за тебя целую неделю бегала, с ног сбилась, а теперь, когда я вывела его на чистую воду, – «Я не пойду», «Иди, если хочешь»? Ты обязана пойти вместе со мной, обязана! Что это за ломанье? Негодяй украл столько денег, обвел нас, как маленьких, а мы и пальцем не пошевельнем? Ему это даром не пройдет, но прежде я хочу, чтоб ты сама во всем убедилась. Ты должна увидеть все собственными глазами!
Когда Йованка помянула деньги, у Барышни где-то в глубине души болезненно затрепетало полуотмершее чувство сожаления и утраты. Она не могла поверить, что обманута, что пустила на ветер столько денег, точно так же как не могла поверить, что отправится в ночную пору по сомнительным заведениям. Но она уже чувствовала, как отступает и сдается, бессильная, словно во сне, перед возгласом Йованки, бичом резанувшим воздух: «Обязана!»
Около десяти часов Йованка пришла на Стишскую улицу и постучала в слабо освещенное окно подле калитки. Барышня открыла ей дверь. Некоторое время женщины сидели при тусклом свете электрической лампочки, принужденно и вяло беседуя. В комнате было прохладно, и они сидели в зимних пальто, напоминая двух несчастных путниц, тщетно ожидающих поезда на глухом полустанке. Йованка не переставая курила дешевые и крепкие французские сигареты и рассказывала кое-какие детали из жизни тех, кто в настоящее время находился под ее покровительством и защитой. Барышня, то и дело покашливая, слушала. О Ратко не было сказано ни слова. Через полчаса Йованка встала и предложила двигаться. На дворе стояла сырая и холодная октябрьская ночь. Дул сильный ветер. Тщательно запирая калитку и озабоченно оглядывая окна дома, который она впервые оставляла в такое неурочное время, Барышня дрожала от холода и скрытого возбуждения. Она тяжело и неуверенно ступала по неровной мостовой Александровской улицы – плохо освещенной и грязной. Спотыкаясь, хваталась за Йованку, вышагивавшую на своих коротких крепких ногах, как рекрут. Почти в полночь подошли к Теразиям. Здесь было светлее и оживленней. Из «Тополы» и других маленьких кофеен, расположенных в первых этажах домов по обе стороны Александровской улицы у выхода ее на Теразии, доносились приглушенные звуки пения, музыки и людской гомон. По вздрагивающим и запотевшим окнам можно было догадаться, что кофейни битком набиты веселящимися людьми, которые едят, пьют, танцуют и поют. Согнувшись от ветра, женщины завернули за угол и вошли во двор «Казино».
Темный двор освещали лишь окна кухни. Одно было открыто, и из него валил густой пар. Пахло жирной едой и конюшней. Слышались возгласы кельнеров, заказывающих блюда, разговоры и перебранка поварих и слуг, звон тарелок и кастрюль. Барышня держалась за руку Йованки. Из стремительно распахнувшихся дверей выбежала ядреная раскрасневшаяся женщина с огромным баком в руках и чуть было не окатила их помоями, которые, подавшись всем телом вперед, она выплеснула во двор. Они вошли в узкий коридор и стали подниматься по слабо освещенной лестнице. Барышня оторопело глядела прямо перед собой. Наконец она услышала, как Йованка кого-то спросила:
– Где Йошка?
– Наверху, в ложах, – ответил мальчишеский голос. Йованка устремилась вперед, стиснув зубы, суровая и мрачная, словно богиня правды и возмездия. Барышня изо всех сил семенила за ней через какие-то полутемные узкие помещения, заваленные ящиками, бочками, ширмами, занавесями, непрестанно ударяясь локтями и коленями о невидимые предметы. В застоявшемся воздухе пахло пылью и карбидом. Поднявшись на второй этаж, в длинном и более светлом коридоре они столкнулись с рыжеволосым и рыжеусым человеком в замасленной робе с засученными до локтя рукавами. Йованка поздоровалась с ним, и он тут же повел их в конец коридора. Барышне показалось, что на лице его видна легкая усмешка, какая бывает у взрослых, когда им случается играть с детьми. Парень учтиво отворил узенькую дверь и пропустил их вперед. Они снова очутились в почти полной темноте. Лишь где-то в глубине, словно через плотные занавеси, пробивался слабый свет и откуда-то снизу доносились веселые возгласы и звон бокалов. Женщины на цыпочках приблизились к свету. Здесь и в самом деле были тяжелые занавеси из сукна. Йованка слегка раздвинула их и посмотрела вниз, потом быстро отпрянула и, ни слова не говоря, толкнула на свое место Барышню.
В узкую щель Барышня в первое мгновение увидела лишь яркий свет и белую стену напротив. Пахнуло теплым спертым воздухом, смесью табачного дыма и всевозможных испарений. Опустив взгляд ниже, она увидела прямо под собой узкую комнату, которую почти целиком занимал длинный стол, сплошь уставленный тарелками, бокалами и разнообразной снедью. Вокруг стола сидело пять-шесть мужчин. Барышня поняла, что они с Йованкой находятся на галерее, а внизу – тот самый кабинет, о котором Йованка ей говорила. Она была настолько возбуждена, что в первую минуту в глазах у нее все дрожало и расплывалось, но потом, когда она немного пришла в себя, картина, открывшаяся ей, приобрела устойчивость и четкость, и теперь она могла следить за выражениями лиц, движениями и голосами, словно на киноэкране. Прежде всего ей бросился в глаза Ратко – светловолосый, с почти мальчишеской физиономией, он резко выделялся среди других мужчин, в большинстве своем отяжелевших и грузных. Он вел себя сдержаннее других, но то и дело закидывал голову и громко, весело смеялся. Это придавало ему блаженный и дурашливый вид, какого она у него никогда не замечала. И остальные его приятели кричали, беспорядочно махали руками, хохотали, хлопали в ладоши. Все беспрестанно что-то ели и запивали вином из тонких бокалов.
Вся эта сцена, увиденная в таком необычном ракурсе, выглядела безумной и призрачной. Сдерживая дыхание, забыв, где она и что с ней, Барышня продолжала смотреть, как кутит уже сильно подвыпившая компания. Во главе стола сидел толстый желтолицый мужчина, с черными волосами, с густыми черными подстриженными усами. Он держался степеннее всех и лишь время от времени большим платком утирал пот с толстой шеи. «Адвокат тот самый», – определила Барышня. Она уже следила и за их разговором, если можно назвать разговором оглушительную и веселую мешанину слов, смеха и возгласов. Она понимала каждое слово, но собутыльники перебивали друг друга, заглушая смехом и гамом любую попытку довести фразу до конца.
– Да дайте же наконец человеку прочесть стихи, – говорил адвокат ленивым и небрежным тоном и добродушно махал рукой полному и бледному господину в больших очках, уже поднявшемуся на противоположном конце стола с листком бумаги в руках и тщетно ожидавшему тишины.
– Да, да, да, давайте-ка послушаем.
– Сядь ты, на самом деле, зачем это надо! Я не выносил стихов, даже когда в школу ходил! – кричал низенький прыткий толстячок с покрасневшим от вина лицом. – Дайте ему прочесть!
– Давай, поэт, смелей!
Поэт, совершенно трезвый, готовый к действию, как заряженная винтовка, воспользовался мгновеньем относительного затишья и, хотя кое-кто еще продолжал переговариваться, жевать и чокаться, сладким баритоном начал читать стихи:
БЕЛГРАД
Мой город стоит меж двух рек.
Устремленные ввысь, темные силуэты
Режут звездный узор,
А лунный серп, серебряный рыцарь,
Уходит в сады созвездий
Дыханье моего города, причудливое, вихревое, свободное,
Поднимаясь над всем, летит высоко-высоко
И в кружение самых далеких планет
Несет с неодолимой отвагой смелые арки
Прекрасной архитектуры будущего…
– Ох, помереть впору от твоих стихов, – прервал поэта низенький толстяк, с детства не выносивший поэзии.
Поднялись голоса возмущения:
– Замолчите, пожалуйста!
– Заткнись, пьяный болван, раз ничего не смыслишь, дай бедняге заработать малость.
– Пардон, пардон, господа, – кричал тощий, длинноволосый, с примерной тщательностью одетый господин, – пардон, это недоразумение. Дело вовсе не в заработке. Наш друг преследует совершенно иные цели. От нас ему ничего не надо, напротив, он хочет нам доставить редкое удовольствие. Это наш первый космический поэт. Теперь, когда и мы вступаем в сферу культуры…
– Хватит, хватит, браток! Ты аптекарь, с тебя и того довольно!
– Дайте поэту слово!
– Однако кто привел эту поэтическую напасть портить нам настроение? – проговорил кто-то спокойным и низким басом, словно только что проснувшись.
Замечание вызвало общий смех. Но длинноволосый тощий щеголь, о котором стало известно, что он аптекарь, упорствовал. Встав с места, он кричал во все горло:
– Господа, умоляю вас, дайте слово поэзии! Поэты – высшие создания, их надо уважать.
– Что, что? – визжал низенький господин, бегая, растопырив руки, вокруг стола. – С чего это я стану его уважать? Да будет тебе известно, я никого не уважаю! Я из Палилулы. Мне на всех наплевать. Даже на господа бога! Понятно? А эту твою бестолочь я и слушать не желаю! Понимаешь? Не желаю, и все тут!
Адвокат во главе стола только отмахивался, трясясь от смеха и вытирая с затылка пот. Поэт, по-прежнему торжественный и невозмутимо серьезный, после некоторого колебания сел на место и свернул листок. Между аптекарем и палилулцем, который не выносил стихов и служил, как выяснилось из разговора, таможенным арбитром, завязался громкий спор о культуре и поэзии. Они так кричали, что невозможно было разобрать голоса других. Но неожиданно шум прекратился и разговоры стихли. Все разом повернулись к невидимой двери, находившейся где-то под галереей, на которой стояла Барышня; лица у всех посветлели и расплылись в улыбке.
С высокой испанской наколкой из черных кружев на голове и большим букетом фиалок на груди, шурша роскошным широким платьем из негнущегося шелка цвета ореховой скорлупы, в комнату вплыла Карменсита.» Левой рукой она придерживала на кринолине плоскую корзинку с крупными, совершенно темными пармскими фиалками, связанными в маленькие букетики. За ней вошла девочка с такой же корзинкой, в которой лежала груда крупных банкнот.
Барышня судорожно сжала кулаки, впившись ногтями в занавесь.
Лишь теперь, когда пьяная компания наконец умолкла, можно было услышать, что Карменсита тихо поет песенку с механически затверженными сербскими словами:
О сеньоры, сеньориты,
Купите вы у Карменситы
Фиалки голубые эти,
Что счастливей всех на свете
Сделают вас в эту ночь.
Голос у нее был высокий и приятный, произношение небрежное и неясное, движения в ритме песни грациозные и уверенные. Она не успела еще подойти к столу, как орава беснующихся мужчин была укрощена. Напевая песенку, она брала из корзинки букетики фиалок и вдевала их каждому в петлицу сюртука, и каждый бросал в корзинку, которую подставляла девочка, по банкноте. Воплощение музыки, радости и пленительной беззаботности, Карменсита, казалось, и не подозревала о существовании девочки с корзинкой. Низенький толстяк, не выносивший стихов, сразу присмирел, притих и смотрел прямо перед собой; чтобы скрыть замешательство, он выхватил из своего толстого бумажника пачку банкнот и широким жестом бросил девочке. С фарфорового лица Карменситы не сходила улыбка, открывавшая белоснежные зубы и игравшая в затененных длинными ресницами глазах. Она с трудом пробиралась между стульями и стеной – мешал широкий кринолин из шуршащего шелка. Все давали ей дорогу и смотрели на нее с восхищением и робостью. Только Ратко держался свободно и непринужденно. Бросив свою банкноту, он нагнулся, чтоб ей было удобней воткнуть букетик в петлицу, взял ее руку и осыпал ее поцелуями до локтя. Карменсита прервала свою тихую песенку: «Laisse-moi tranquille, Ratko! Voyons, laisse-moi passer, mechant gars», – сказала она звонко и ясно.
Лицо ее ослепляло кремом, яркой помадой и привычной, уверенной улыбкой опытной укротительницы. Ловким, изящным движением она высвободила руку и в мгновенье ока оказалась на противоположном конце стола, продолжая напевать песенку и оделять гостей фиалками. Обойдя всех, она театрально раскланялась и исчезла вместе со своей песенкой и девочкой, которая несла корзинку, полную банкнот. Ратко, смеясь, сыпал ей вслед французские слова, глаза у него горели.
Барышня почувствовала, что комната с пьяной компанией застилается туманом. Сукно занавесей, которое она держала в руках и прижимала к щекам, жгло огнем, но она не решалась его выпустить, потому что ей казалось, что пол под ней провалился и она висит над бездной, судорожно уцепившись за одни эти занавеси.
Летящие в корзинку деньги, бесстыжие поцелуи, широкая улыбка, которая представлялась ей и мерзкой, и глупой, и подлой и которая выглядела невероятной на лице Ратко, – все, все было непристойно и гадко до боли. И этот неизвестный ей странный язык, живой и свободный, с обилием полнозвучных гласных и острых фраз, которые взлетают в воздух, словно ожерелья искр или рой молний, язык, совершенно противоположный ее глухому и тяжелому боснийскому выговору, и он казался ей живым выражением разврата, не сознающего своей греховности, воплощением падения и измены Ратко.
Ей захотелось выпустить из рук занавеси и упасть на пол, в бездну, куда угодно, лишь бы не видеть того, что было у нее перед глазами. Но за своей спиной она слышала теплое дыхание Йованки, возвращавшее ее к действительности.
Когда кровавый туман гнева и стыда, застилавший ей глаза, чуть разошелся, пьяная компания уже расселась по своим местам. Лишь фиалки в лацканах сюртуков говорили о том, что по комнате призраком прошла Карменсита. Правда, за столом теперь сидели две девицы из варьете, обе блондинки, обе хорошенькие, похожие друг на друга, как родные сестры, в одинаковых вечерних платьях из бледно-зеленого шелка. Деревянными палочками они мешали шампанское в низких бокалах. Все смеялись шуткам, которые отпускал писклявым голосом, сопровождая их резкими жестами, таможенный арбитр, не выносивший стихов. Только поэт сидел неподвижно, как сова, в своих больших круглых очках с толстыми стеклами. Между Ратко и таможенным арбитром шла пьяная дружеская перебранка, вызывавшая взрывы общего смеха.
– Платить за шампанское должен ты, – говорил Ратко. – Тебе легко. Стакнешься разок-другой с таможенником, оценишь шелк, как хлопок, глядь – утром под подушкой тысячная лежит.
– Молчи, дьявол, тебе еще легче. Сходить только да приласкать свою бабку, что на Стишской улице или где там еще, – и деньги в кармане.
Все прямо зашлись от смеха и с минуту казались онемевшими и расслабленными и лишь потом принялись хлопать себя по ляжкам и грозить Ратко, который и сам смеялся до слез.
Тут Барышня выпустила занавесь и упала на сильные руки Йованки.
Лишь оказавшись снова в темном дворе, Барышня окончательно пришла в себя и обнаружила, что всем телом повисла на Йованке, которая ведет ее, обняв, словно раненую. Ей стало стыдно, и болезненным усилием воли она вырвалась из этих объятий. Но Йованка опять взяла ее под руку.
– Потихонечку, потихонечку, – еле слышно шептала она.
У ворот Барышня снова отпрянула от Йованки и, быстро высвободив руку, проговорила глухо и резко:
– Спасибо, я сама. Я могу.
– Как? Оставить тебя сейчас, когда я тебе нужнее всего? Нет, нет, я провожу тебя домой. Пошли потихоньку! На воздухе тебе станет легче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Барышня слушала все это так, словно Йованка излагала какой-то свой путаный сон, а не реальный план, который должен быть осуществлен уже сегодня вечером, да еще с ее участием. Спроси у нее кто-нибудь, вправду ли она собирается рыскать по темным галереям ночных кабаков, в которых царят расточительство и разврат и о которых она даже в книгах не любила читать, она решительно отреклась бы от этого, как от безумной, оскорбительной и невероятной затеи. Она и отказывалась, только ей это нисколько не помогало. Йованка вошла в раж. Слова сыпались, воспламеняясь друг от друга наподобие фейерверка, и сливались в залпы, от которых воля Райки слабела и всякая мысль о сопротивлении угасала. Не соглашаясь на предложения беснующейся Йованки и в душе не веря, что вообще может на них согласиться, она в конце концов сдалась и с холодней яростью подчинилась ее воле. Но перед этим сделала последнюю отчаянную попытку воспротивиться этому бессмысленному походу:
– Знаешь что, Йованка? Я не пойду.
– Ну вот. Как так не пойдешь?
– Не пойду. Ты иди, если хочешь.
Как так: «Иди, если хочешь?» – взвизгнула Йованка. – Я из-за тебя целую неделю бегала, с ног сбилась, а теперь, когда я вывела его на чистую воду, – «Я не пойду», «Иди, если хочешь»? Ты обязана пойти вместе со мной, обязана! Что это за ломанье? Негодяй украл столько денег, обвел нас, как маленьких, а мы и пальцем не пошевельнем? Ему это даром не пройдет, но прежде я хочу, чтоб ты сама во всем убедилась. Ты должна увидеть все собственными глазами!
Когда Йованка помянула деньги, у Барышни где-то в глубине души болезненно затрепетало полуотмершее чувство сожаления и утраты. Она не могла поверить, что обманута, что пустила на ветер столько денег, точно так же как не могла поверить, что отправится в ночную пору по сомнительным заведениям. Но она уже чувствовала, как отступает и сдается, бессильная, словно во сне, перед возгласом Йованки, бичом резанувшим воздух: «Обязана!»
Около десяти часов Йованка пришла на Стишскую улицу и постучала в слабо освещенное окно подле калитки. Барышня открыла ей дверь. Некоторое время женщины сидели при тусклом свете электрической лампочки, принужденно и вяло беседуя. В комнате было прохладно, и они сидели в зимних пальто, напоминая двух несчастных путниц, тщетно ожидающих поезда на глухом полустанке. Йованка не переставая курила дешевые и крепкие французские сигареты и рассказывала кое-какие детали из жизни тех, кто в настоящее время находился под ее покровительством и защитой. Барышня, то и дело покашливая, слушала. О Ратко не было сказано ни слова. Через полчаса Йованка встала и предложила двигаться. На дворе стояла сырая и холодная октябрьская ночь. Дул сильный ветер. Тщательно запирая калитку и озабоченно оглядывая окна дома, который она впервые оставляла в такое неурочное время, Барышня дрожала от холода и скрытого возбуждения. Она тяжело и неуверенно ступала по неровной мостовой Александровской улицы – плохо освещенной и грязной. Спотыкаясь, хваталась за Йованку, вышагивавшую на своих коротких крепких ногах, как рекрут. Почти в полночь подошли к Теразиям. Здесь было светлее и оживленней. Из «Тополы» и других маленьких кофеен, расположенных в первых этажах домов по обе стороны Александровской улицы у выхода ее на Теразии, доносились приглушенные звуки пения, музыки и людской гомон. По вздрагивающим и запотевшим окнам можно было догадаться, что кофейни битком набиты веселящимися людьми, которые едят, пьют, танцуют и поют. Согнувшись от ветра, женщины завернули за угол и вошли во двор «Казино».
Темный двор освещали лишь окна кухни. Одно было открыто, и из него валил густой пар. Пахло жирной едой и конюшней. Слышались возгласы кельнеров, заказывающих блюда, разговоры и перебранка поварих и слуг, звон тарелок и кастрюль. Барышня держалась за руку Йованки. Из стремительно распахнувшихся дверей выбежала ядреная раскрасневшаяся женщина с огромным баком в руках и чуть было не окатила их помоями, которые, подавшись всем телом вперед, она выплеснула во двор. Они вошли в узкий коридор и стали подниматься по слабо освещенной лестнице. Барышня оторопело глядела прямо перед собой. Наконец она услышала, как Йованка кого-то спросила:
– Где Йошка?
– Наверху, в ложах, – ответил мальчишеский голос. Йованка устремилась вперед, стиснув зубы, суровая и мрачная, словно богиня правды и возмездия. Барышня изо всех сил семенила за ней через какие-то полутемные узкие помещения, заваленные ящиками, бочками, ширмами, занавесями, непрестанно ударяясь локтями и коленями о невидимые предметы. В застоявшемся воздухе пахло пылью и карбидом. Поднявшись на второй этаж, в длинном и более светлом коридоре они столкнулись с рыжеволосым и рыжеусым человеком в замасленной робе с засученными до локтя рукавами. Йованка поздоровалась с ним, и он тут же повел их в конец коридора. Барышне показалось, что на лице его видна легкая усмешка, какая бывает у взрослых, когда им случается играть с детьми. Парень учтиво отворил узенькую дверь и пропустил их вперед. Они снова очутились в почти полной темноте. Лишь где-то в глубине, словно через плотные занавеси, пробивался слабый свет и откуда-то снизу доносились веселые возгласы и звон бокалов. Женщины на цыпочках приблизились к свету. Здесь и в самом деле были тяжелые занавеси из сукна. Йованка слегка раздвинула их и посмотрела вниз, потом быстро отпрянула и, ни слова не говоря, толкнула на свое место Барышню.
В узкую щель Барышня в первое мгновение увидела лишь яркий свет и белую стену напротив. Пахнуло теплым спертым воздухом, смесью табачного дыма и всевозможных испарений. Опустив взгляд ниже, она увидела прямо под собой узкую комнату, которую почти целиком занимал длинный стол, сплошь уставленный тарелками, бокалами и разнообразной снедью. Вокруг стола сидело пять-шесть мужчин. Барышня поняла, что они с Йованкой находятся на галерее, а внизу – тот самый кабинет, о котором Йованка ей говорила. Она была настолько возбуждена, что в первую минуту в глазах у нее все дрожало и расплывалось, но потом, когда она немного пришла в себя, картина, открывшаяся ей, приобрела устойчивость и четкость, и теперь она могла следить за выражениями лиц, движениями и голосами, словно на киноэкране. Прежде всего ей бросился в глаза Ратко – светловолосый, с почти мальчишеской физиономией, он резко выделялся среди других мужчин, в большинстве своем отяжелевших и грузных. Он вел себя сдержаннее других, но то и дело закидывал голову и громко, весело смеялся. Это придавало ему блаженный и дурашливый вид, какого она у него никогда не замечала. И остальные его приятели кричали, беспорядочно махали руками, хохотали, хлопали в ладоши. Все беспрестанно что-то ели и запивали вином из тонких бокалов.
Вся эта сцена, увиденная в таком необычном ракурсе, выглядела безумной и призрачной. Сдерживая дыхание, забыв, где она и что с ней, Барышня продолжала смотреть, как кутит уже сильно подвыпившая компания. Во главе стола сидел толстый желтолицый мужчина, с черными волосами, с густыми черными подстриженными усами. Он держался степеннее всех и лишь время от времени большим платком утирал пот с толстой шеи. «Адвокат тот самый», – определила Барышня. Она уже следила и за их разговором, если можно назвать разговором оглушительную и веселую мешанину слов, смеха и возгласов. Она понимала каждое слово, но собутыльники перебивали друг друга, заглушая смехом и гамом любую попытку довести фразу до конца.
– Да дайте же наконец человеку прочесть стихи, – говорил адвокат ленивым и небрежным тоном и добродушно махал рукой полному и бледному господину в больших очках, уже поднявшемуся на противоположном конце стола с листком бумаги в руках и тщетно ожидавшему тишины.
– Да, да, да, давайте-ка послушаем.
– Сядь ты, на самом деле, зачем это надо! Я не выносил стихов, даже когда в школу ходил! – кричал низенький прыткий толстячок с покрасневшим от вина лицом. – Дайте ему прочесть!
– Давай, поэт, смелей!
Поэт, совершенно трезвый, готовый к действию, как заряженная винтовка, воспользовался мгновеньем относительного затишья и, хотя кое-кто еще продолжал переговариваться, жевать и чокаться, сладким баритоном начал читать стихи:
БЕЛГРАД
Мой город стоит меж двух рек.
Устремленные ввысь, темные силуэты
Режут звездный узор,
А лунный серп, серебряный рыцарь,
Уходит в сады созвездий
Дыханье моего города, причудливое, вихревое, свободное,
Поднимаясь над всем, летит высоко-высоко
И в кружение самых далеких планет
Несет с неодолимой отвагой смелые арки
Прекрасной архитектуры будущего…
– Ох, помереть впору от твоих стихов, – прервал поэта низенький толстяк, с детства не выносивший поэзии.
Поднялись голоса возмущения:
– Замолчите, пожалуйста!
– Заткнись, пьяный болван, раз ничего не смыслишь, дай бедняге заработать малость.
– Пардон, пардон, господа, – кричал тощий, длинноволосый, с примерной тщательностью одетый господин, – пардон, это недоразумение. Дело вовсе не в заработке. Наш друг преследует совершенно иные цели. От нас ему ничего не надо, напротив, он хочет нам доставить редкое удовольствие. Это наш первый космический поэт. Теперь, когда и мы вступаем в сферу культуры…
– Хватит, хватит, браток! Ты аптекарь, с тебя и того довольно!
– Дайте поэту слово!
– Однако кто привел эту поэтическую напасть портить нам настроение? – проговорил кто-то спокойным и низким басом, словно только что проснувшись.
Замечание вызвало общий смех. Но длинноволосый тощий щеголь, о котором стало известно, что он аптекарь, упорствовал. Встав с места, он кричал во все горло:
– Господа, умоляю вас, дайте слово поэзии! Поэты – высшие создания, их надо уважать.
– Что, что? – визжал низенький господин, бегая, растопырив руки, вокруг стола. – С чего это я стану его уважать? Да будет тебе известно, я никого не уважаю! Я из Палилулы. Мне на всех наплевать. Даже на господа бога! Понятно? А эту твою бестолочь я и слушать не желаю! Понимаешь? Не желаю, и все тут!
Адвокат во главе стола только отмахивался, трясясь от смеха и вытирая с затылка пот. Поэт, по-прежнему торжественный и невозмутимо серьезный, после некоторого колебания сел на место и свернул листок. Между аптекарем и палилулцем, который не выносил стихов и служил, как выяснилось из разговора, таможенным арбитром, завязался громкий спор о культуре и поэзии. Они так кричали, что невозможно было разобрать голоса других. Но неожиданно шум прекратился и разговоры стихли. Все разом повернулись к невидимой двери, находившейся где-то под галереей, на которой стояла Барышня; лица у всех посветлели и расплылись в улыбке.
С высокой испанской наколкой из черных кружев на голове и большим букетом фиалок на груди, шурша роскошным широким платьем из негнущегося шелка цвета ореховой скорлупы, в комнату вплыла Карменсита.» Левой рукой она придерживала на кринолине плоскую корзинку с крупными, совершенно темными пармскими фиалками, связанными в маленькие букетики. За ней вошла девочка с такой же корзинкой, в которой лежала груда крупных банкнот.
Барышня судорожно сжала кулаки, впившись ногтями в занавесь.
Лишь теперь, когда пьяная компания наконец умолкла, можно было услышать, что Карменсита тихо поет песенку с механически затверженными сербскими словами:
О сеньоры, сеньориты,
Купите вы у Карменситы
Фиалки голубые эти,
Что счастливей всех на свете
Сделают вас в эту ночь.
Голос у нее был высокий и приятный, произношение небрежное и неясное, движения в ритме песни грациозные и уверенные. Она не успела еще подойти к столу, как орава беснующихся мужчин была укрощена. Напевая песенку, она брала из корзинки букетики фиалок и вдевала их каждому в петлицу сюртука, и каждый бросал в корзинку, которую подставляла девочка, по банкноте. Воплощение музыки, радости и пленительной беззаботности, Карменсита, казалось, и не подозревала о существовании девочки с корзинкой. Низенький толстяк, не выносивший стихов, сразу присмирел, притих и смотрел прямо перед собой; чтобы скрыть замешательство, он выхватил из своего толстого бумажника пачку банкнот и широким жестом бросил девочке. С фарфорового лица Карменситы не сходила улыбка, открывавшая белоснежные зубы и игравшая в затененных длинными ресницами глазах. Она с трудом пробиралась между стульями и стеной – мешал широкий кринолин из шуршащего шелка. Все давали ей дорогу и смотрели на нее с восхищением и робостью. Только Ратко держался свободно и непринужденно. Бросив свою банкноту, он нагнулся, чтоб ей было удобней воткнуть букетик в петлицу, взял ее руку и осыпал ее поцелуями до локтя. Карменсита прервала свою тихую песенку: «Laisse-moi tranquille, Ratko! Voyons, laisse-moi passer, mechant gars», – сказала она звонко и ясно.
Лицо ее ослепляло кремом, яркой помадой и привычной, уверенной улыбкой опытной укротительницы. Ловким, изящным движением она высвободила руку и в мгновенье ока оказалась на противоположном конце стола, продолжая напевать песенку и оделять гостей фиалками. Обойдя всех, она театрально раскланялась и исчезла вместе со своей песенкой и девочкой, которая несла корзинку, полную банкнот. Ратко, смеясь, сыпал ей вслед французские слова, глаза у него горели.
Барышня почувствовала, что комната с пьяной компанией застилается туманом. Сукно занавесей, которое она держала в руках и прижимала к щекам, жгло огнем, но она не решалась его выпустить, потому что ей казалось, что пол под ней провалился и она висит над бездной, судорожно уцепившись за одни эти занавеси.
Летящие в корзинку деньги, бесстыжие поцелуи, широкая улыбка, которая представлялась ей и мерзкой, и глупой, и подлой и которая выглядела невероятной на лице Ратко, – все, все было непристойно и гадко до боли. И этот неизвестный ей странный язык, живой и свободный, с обилием полнозвучных гласных и острых фраз, которые взлетают в воздух, словно ожерелья искр или рой молний, язык, совершенно противоположный ее глухому и тяжелому боснийскому выговору, и он казался ей живым выражением разврата, не сознающего своей греховности, воплощением падения и измены Ратко.
Ей захотелось выпустить из рук занавеси и упасть на пол, в бездну, куда угодно, лишь бы не видеть того, что было у нее перед глазами. Но за своей спиной она слышала теплое дыхание Йованки, возвращавшее ее к действительности.
Когда кровавый туман гнева и стыда, застилавший ей глаза, чуть разошелся, пьяная компания уже расселась по своим местам. Лишь фиалки в лацканах сюртуков говорили о том, что по комнате призраком прошла Карменсита. Правда, за столом теперь сидели две девицы из варьете, обе блондинки, обе хорошенькие, похожие друг на друга, как родные сестры, в одинаковых вечерних платьях из бледно-зеленого шелка. Деревянными палочками они мешали шампанское в низких бокалах. Все смеялись шуткам, которые отпускал писклявым голосом, сопровождая их резкими жестами, таможенный арбитр, не выносивший стихов. Только поэт сидел неподвижно, как сова, в своих больших круглых очках с толстыми стеклами. Между Ратко и таможенным арбитром шла пьяная дружеская перебранка, вызывавшая взрывы общего смеха.
– Платить за шампанское должен ты, – говорил Ратко. – Тебе легко. Стакнешься разок-другой с таможенником, оценишь шелк, как хлопок, глядь – утром под подушкой тысячная лежит.
– Молчи, дьявол, тебе еще легче. Сходить только да приласкать свою бабку, что на Стишской улице или где там еще, – и деньги в кармане.
Все прямо зашлись от смеха и с минуту казались онемевшими и расслабленными и лишь потом принялись хлопать себя по ляжкам и грозить Ратко, который и сам смеялся до слез.
Тут Барышня выпустила занавесь и упала на сильные руки Йованки.
Лишь оказавшись снова в темном дворе, Барышня окончательно пришла в себя и обнаружила, что всем телом повисла на Йованке, которая ведет ее, обняв, словно раненую. Ей стало стыдно, и болезненным усилием воли она вырвалась из этих объятий. Но Йованка опять взяла ее под руку.
– Потихонечку, потихонечку, – еле слышно шептала она.
У ворот Барышня снова отпрянула от Йованки и, быстро высвободив руку, проговорила глухо и резко:
– Спасибо, я сама. Я могу.
– Как? Оставить тебя сейчас, когда я тебе нужнее всего? Нет, нет, я провожу тебя домой. Пошли потихоньку! На воздухе тебе станет легче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22