Громкие шаги и взволнованные голоса нарушили течение ее мыслей. В лавку вошел в окружении молодых людей Весо. Кое у кого было оружие. Все говорили разом, размахивая руками. Барышня подумала, что они навеселе. Она хотела поговорить с Весо, но ей не дали и слова сказать. Пришельцы смотрели на нее свысока, морщась и щурясь, словно она уж так мала и незначительна, что ее и не разглядишь. Весо был не лучше других. Никогда, ни до, ни после этого, она не видела его в таком возбуждении. Он лишь отмахивался от нее и несвязно говорил:
– Оставь, Райка! Сейчас не до этого! Дождались ведь, дождались, теперь и умереть не жалко. Ступай домой. Видишь, какая у нас радость? Видишь?
Она ничегошеньки не видела, а его глаза пылали, и безбородое добродушное лицо горело ярким румянцем.
Однако дальше события развивались не столь невинно, как в первый день. И в лавке, и на улице, и даже в собственном доме знакомые и незнакомые, званые и незваные стали осыпать ее ехидными насмешливыми замечаниями, а кое-кто начал открыто и грубо поносить ее за поведение во время войны. Она не вспоминает, не любит вспоминать обо всем том, что ей тогда пришлось перенести. Все было хуже и тяжелей, чем она могла себе представить заранее. По поведению и речам тех, кто зло высмеивал или открыто ругал ее, она понимала, сколь велика была в их глазах ее вина. Но как она ни старалась понять, как ни ломала себе голову, она так и не уразумела, в чем эта ее вина состоит. Она видела лишь непостижимую ненависть людей и стремление оттеснить ее, нанести ей ущерб, помешать в любом деле. Читая в газетах статьи и речи о гонениях и муках военных лет, она спрашивала себя, возможно ли, чтоб все это происходило в той самой стране и в том самом городе, где живет и она. Порой ей казалось, что все люди внезапно сошли с ума, все, кроме нее, – вот почему они смотрят на нее косо и так жестоко ее преследуют.
Людям, подобным Барышне, мир должен часто представляться кромешным адом. Нечувствительная к большей части общественных законов, нравственных устоев и движений человеческой души, неспособная даже заметить их, а не то что понять их закономерность и их медленное, но неотвратимое воздействие на ход событий, она в самом деле не могла уловить причинной связи между тем, что происходило с ней сейчас, и тем, что она делала, видела и слышала в 1914-м и 1915 годах. И это было самым тяжким в ее теперешних муках. Она не понимала, что насилие и несправедливость вызывают мщение, и что месть слепа, и что те, на кого она обрушивается, всегда воспринимают ее как самую черную несправедливость, равно как не понимала и того, что к самому справедливому возмездию присоединяются зависть и неизбывное людское злорадство. Она вообще не имела понятия о насилии, о несправедливости, о каре и мщении, но зато ясно видела, что находится на стороне, которая преследуется и терпит убытки. Она в самом деле терпела убытки, и каждый день угрожал ей новыми и все более крупными. Она не осмеливалась предъявлять иски, а если бы и осмелилась, ничего бы из этого не получилось. Дела не двигались, суды пустовали, банки, по существу, не работали, сроки платежей не соблюдались, ценные бумаги лежали мертвым грузом. Со всех сторон у нее требовали пожертвований, долгов же никто не платил, должники смеялись в глаза кредиторам и делали новые долги, словно завтра – светопреставление. А газеты писали о налогах на военные прибыли, об экспроприации имущества, о больших и малых планах, по которым у имущих предполагалось отнять миллиарды и передать их неимущим. Барышне казалось, что целые страны и народы решили закончить жизнь в неистовом кутеже, решили есть, пить, безумствовать и растратить все, до последнего гроша в кармане последнего человека.
Все оборачивалось против нее.
В тихий октябрьский день ей было суждено собственными глазами увидеть окончательную гибель Рафо. Однажды утром, избегая шумных и радостно возбужденных центральных улиц, она забрела на Ферхадию. Перед бывшей лавкой Рафо толпился народ, раздавались громкие возгласы, взрывы оглушительного хохота. Боязливо осмотревшись, она увидела за прилавком Рафо. Мокрыми и грязными руками он перебирал какие-то гнилые овощи. От него остались кожа да кости, лицо его пожелтело и потемнело, одет он был грязно и неряшливо, без галстука, с непокрытой головой. Рафо испуганно вращал глазами и без умолку говорил, но что – разобрать было невозможно из-за непрестанных выкриков и громкого смеха толпы. Лишь когда он повышал голос, слышались отдельные слова:
– Вот, пожалуйста, совершенно бесплатно!… Должен же народ есть… Я-то знаю, это другие не знают… Должен есть… Вот…
А народ, словно бы забыв о голоде, смеялся над безумцем, глядя на него с тем холодным любопытством, с каким люди, стоит им оказаться в толпе, смотрят на самые грустные сцены.
Одни держались насмешливо и грубо.
– Неси-ка это домой, газда Рафо, и ешь сам.
– Это что, покойница Австрия оставила тебе в наследство?
– Нагреб столько миллионов, а народ кормишь отбросами?
Другие были настроены благодушно и воспринимали все юмористически. Говорили ему, что он тертый калач и что, наверное, он думает и на этом сделать хороший гешефт. А Рафо Конфорти, как, бывало, много лет назад, прижимал руку к сердцу, клялся, нахваливал товар, спешил ответить на каждое замечание и плаксиво уверял, что единственная его забота – чтоб люди не голодали. Только тогда он был здоров, весел и подвижен, как юла, теперь же язык у него беспомощно заплетался, слова путались, а жесты были беспорядочны и неосмысленны.
Барышня отвернулась и поспешила прочь, не желая смотреть на мучения человека, которого можно было бы назвать ее другом, существуй в ее голове такое понятие.
В тот же день Рафо отвели в сумасшедший дом.
Дни и недели проходили, а волнения и радостная суматоха в городе не ослабевали. Напротив, жизнь, казалось, должна была измениться в корне. В Сараево вступили первые части сербской армии. Парады и празднества, банкеты и благодарственные молебны следовали один за другим; прибывали депутации, открывались новые газеты, менялись названия улиц и учреждений. Барышня понимала, что дело приняло серьезный оборот.
С нового года начала выходить газета «Српска застава». Свою главную задачу эта ультранационалистическая газета видела в том, чтоб осудить и заклеймить всех тех, кто во время войны «запятнал честь народа» и предал его интересы. Под специальной рубрикой: «Во имя порядка, справедливости и мира мы требуем…» – газета помещала разгромные статьи об отдельных людях и об учреждениях разного рода. В одной из заметок содержался прозрачный намек на Барышню, хотя имя ее пока названо не было. Один ее родич, близко знакомый с редактором газеты, пошел к нему и добился прекращения дальнейших нападок.
Однако то, чего удалось добиться в одной газете, не вышло в другой. Новая газета «Народни глас» обрушилась в своей местной хронике на всех военных спекулянтов, вроде Рафо Конфорти и ему подобных, помянув мимоходом, но на этот раз открыто, и имя Райки Радакович. К ней присоединилась и социал-демократическая «Слобода», снова начавшая выходить. Она писала о «ростовщических процентах», «делах, которые не выносят света», «бездушных пауках, врагах народа и общества». Авторы статей требовали от правительства создания специальной комиссии, которая проверила бы деятельность и прибыли военных спекулянтов, и высказывали надежду, что общество навсегда изгонит из своей среды этих злостных и недостойных членов, невзирая на их положение и родственные связи.
Подобные угрозы выглядели в то время серьезными и вполне реальными; их читали, пересказывали и обсуждали по всему городу, среди родных и знакомых, везде, кроме дома Райки.
Ни с кем не встречаясь, она не могла толком знать, что думают и говорят о ней люди. Истина открывалась ей лишь изредка и случайно. Однажды осенью она внезапно проснулась с ощущением удушья – сердце, казалось, застряло в горле. (В последнее время такое бывало с ней все чаще.) Она вскочила, распахнула окно, чтоб как можно скорей и как можно глубже вдохнуть влажный ночной воздух. Стоя у открытого окна, задыхающаяся, в холодном поту, она услышала, как на улице под ее окном громко переговариваются пьяные. Они шли по набережной с криками, бранью и смехом. Двое из них отстали и подошли к ее дому. Икая и ругаясь, они поливали стену под самым ее окном. Незамеченная, она прислушивалась к их несвязной пьяной беседе.
– Холодно, – жаловался первый пьяница, – и не удивительно. Башмаки каши просят. Вот уже Михайлов день, а у меня еще нет зимнего пальто, и не знаю, когда будет.
– Все ракия чертова!
– Нет, браток! Вот те крест, нет. Не будь праздника, и сегодня бы не пригубил.
Один из пьяных отошел от стены и, застегиваясь, долго и тупо оглядывался.
– Слушай, ведь это дом Райки Радакович! Другой, все еще стоя у стены, обозвал ее гадким словом и безобразно выругался. Барышня никогда не слыхала подобного ругательства и даже не представляла себе, что такое может существовать. То было одно из новых ругательств, в которых земля и небо соединялись в едином отвратительном помышлении.
– Она, говорят, деньги при швабах огребала, во время войны.
– И до войны тоже. Она уж сколько лет дает деньги в рост. Я слышал, как в трактире люди о ней толковали. Другого такого ростовщика и процентщика, говорят, во всей Боснии не найти. Все делает втайне, незаметно, и все вроде бы честно и по закону. Бестия, говорю тебе, форменная бестия. Ни разу никого не пожалела. Ни о боге, ни о душе не думает. Знай себе денежку к денежке складывает, а никому от них никакой радости. За грош удавится!
– Такую убить – доброе дело сделать.
– Убить мало. Я бы с этой стервой разделался так, как в песне поется: вывел бы ее на перекресток, облил дегтем и поджег. Чтоб как свеча горела. Как свеча!
Продолжая сыпать ругательствами, они пошли, спотыкаясь, догонять свою компанию, звавшую их из темноты.
Барышня быстро закрыла окно и легла. Она примерно знала, что думают о ней родственники и так называемые сливки общества, но сейчас она собственными ушами услышала мнение народа, голытьбы, людей, которые, быть может, ни разу в жизни ее не видели. Она чувствовала вокруг себя плотное и непробиваемое кольцо ненависти, непрестанно сужающееся. Встревоженная, позабыв о сне, она думала, куда бежать, где укрыться от этих людей, у которых нет даже зимнего пальто, и они согреваются ненавистью и ракией, но у которых есть время считать чужие доходы и готовить для других деготь и самые ужасные способы умерщвления.
В эту зиму Барышня впервые перестала ходить по воскресеньям на кладбище. Она сидела дома и думала о могиле отца, но выйти на улицу не решалась. Боязнь людей пересиливала все остальное. Она, которая никогда не считалась с людьми и попросту их не замечала, теперь дрожала от страха при одной мысли о прохожих, об их взглядах и попреках. Она перестала ходить в лавку.
О делах и думать было нечего. Все двери были для нее закрыты. И Весо ей советовал некоторое время не попадаться людям на глаза.
Нескончаемо тянулись тяжелые месяцы зимы, когда даже от самой близкой родни она вынуждена была прятаться в своей комнате, когда возмущение против нее было настолько сильным, что ей становилось стыдно, хотя она и не знала, чего стыдиться, потому что сознание вины ни на мгновение не потревожило ее совесть.
Еще несколько месяцев назад Барышня не верила, что на свете есть вещи сильнее ее воли и что они могут связать ее по рукам и ногам. А теперь Райка видела, что она на самом деле связана по рукам и ногам, что она проиграла, потерпела поражение, неизвестно когда и как, от невидимой силы, которую не выразишь цифрами, не подкупишь деньгами и ничем не проймешь. Напрасно она взывала к своей стальной воле и холодному презрению к людям. Воли не осталось, а на ее презрение ей отвечали еще более глубоким презрением. Сидя, как в заточении, в собственном доме, она поняла, что не выдержит, если не наступит какая-то перемена, если время и пространство не отдалят и не оградят ее от Сараева, места ее поражения. Однако время ползло немилосердно, и никакая мудрость, никакие богатства были не в силах ускорить или замедлить хотя бы на секунду его ход. Оставалось пространство. Уйти отсюда, не быть здесь – значило обрести возможность начать жизнь с новыми надеждами, новыми силами. Уехать – почти то же, что забыть и быть забытым, то есть спасенным. Уехать – тяжело и больно, но все же возможно.
Вся родня сходилась на том, что и для нее, и для всей семьи самое лучшее, чтоб она уехала из Сараева, хотя бы на некоторое время. Одни предлагали ей съездить в Дубровник, другие – переселиться в Белград. И Райка, первый раз в жизни, сдалась – другого выхода она не видела. Может быть, со временем все бы и успокоилось и забылось, просиди она еще полгода или год дома, в полном одиночестве, не делая никаких попыток возобновить свою деятельность. Но при одной мысли, что после всех потрясений и потерь последних месяцев она должна сидеть сложа руки и проживать капитал, не приумножая его и ничего не приобретая, у нее замирало сердце, кровь приливала к голове и дыхание прерывалось. Она заранее представляла себе, как уходят, уплывают деньги и как наконец ее настигают бедность и лишения. И задыхалась от этой мысли. Она поехала бы не только в Белград, но в любые дикие, заброшенные колонии, только бы избежать нищеты.
Посреди лета было решено, что Райка с матерью переедет в Белград, где уже много лет жил ее дядя по матери Джордже Хаджи-Васич. Мать, мигая добрыми, подернутыми влагой глазами, согласилась, как соглашалась со всем, что ей предлагали. Весо взял на себя дела и заботы по лавке и дому, который должны были сдать внаем.
VI
В конце 1919 года Барышня вместе с матерью уехала из Сараева. С собой они взяли несколько ящиков и чемоданов, а самое необходимое из мебели упаковали и велели Весо отправить багажом, как только они сообщат, что нашли в Белграде квартиру.
Дорога была длинной, утомительной и неприятной во всех отношениях. Поезда шли медленно и неаккуратно. Окна в вагонах были без стекол, диваны – с провалившимися сиденьями, из обивки вырезаны клочья кожи или сукна. Места брали с бою, а самые проворные и нахальные влезали в окна. Пассажиры, что давились у дверей, сидели ДРУГ у друга на коленях или стояли в коридорах, в большинстве своем были грязные, плохо одетые, от них несло луком и ракией, держались они и разговаривали грубо, вульгарно. Станции, мимо которых проходил поезд, выглядели как после страшного наводнения: стены обрушены, ограды повалены, палисадники вытоптаны. У служащих в красных фуражках, встречавших поезда, был вид неудачливых преступников. Впервые война предстала перед Барышней в своем настоящем обличье – с опустошениями, которые она вызвала, с глубокими ранами, которые быстро наносятся и нескоро затягиваются. Теперь она поняла, что за эти четыре года, трудясь и приобретая, уклоняясь от всего тяжелого и опасного, почти не разделяя общих несчастий и бед, отсиживаясь дома почти в тех же условиях, что и в мирное время, она по существу и не видела войны. Но когда, разорив семейное гнездо, она двинулась в путь, долгий и тяжкий, исход которого был совершенно неизвестен, все события последних месяцев уже не казались ей такими непереносимыми, и она жалела, что уехала из Сараева. Быстро забылись обстоятельства, изгнавшие ее из родного города, и перед глазами стояли одни убытки, которые принес отъезд. Ее оскорбляла и раздражала толпа, ее метания и крики, но еще сильнее бесила собственная внутренняя слабость и нерешительность. Все выводило ее из себя, и больше всего мать, с ее непоколебимым спокойствием, кроткой улыбкой и безграничным доверием ко всему на свете. У Райки было такое чувство, будто она едет в изгнание или бежит от него, сама не зная куда.
В Славонском Броде в холодную и дождливую ночь они целых пять часов прождали поезд. Несмотря на всю бдительность Барышни у них украли чемодан. Это переполнило чашу ее терпения. На слабо освещенном перроне, возле длинного состава, дышащего белым паром, она верещала, словно ее раздирали на куски. Взывала к богу и людям, требуя покарать вероломного грабителя, но народ проходил мимо, толкая ее и спотыкаясь о ее чемоданы. Ни отзыва, ни сочувствия, ни помощи. Со страшным трудом им удалось втиснуться в белградский поезд, который был так же переполнен, как и боснийский. Пришлось стоять в коридоре, на сквозняке. Барышня на ощупь пересчитывала чемоданы. Ей казалось, что у нее вырвали кусок мяса, что она никогда не доберется до цели, что и сам Белград всего лишь один из обманов этой ночи, в которой невидимые силы крадут и разбойничают безвозбранно и безнаказанно.
Лишь к середине следующего дня, пасмурного и холодного, приехали в Земун. Дальше поезд не шел, потому что мост через Саву был разрушен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Оставь, Райка! Сейчас не до этого! Дождались ведь, дождались, теперь и умереть не жалко. Ступай домой. Видишь, какая у нас радость? Видишь?
Она ничегошеньки не видела, а его глаза пылали, и безбородое добродушное лицо горело ярким румянцем.
Однако дальше события развивались не столь невинно, как в первый день. И в лавке, и на улице, и даже в собственном доме знакомые и незнакомые, званые и незваные стали осыпать ее ехидными насмешливыми замечаниями, а кое-кто начал открыто и грубо поносить ее за поведение во время войны. Она не вспоминает, не любит вспоминать обо всем том, что ей тогда пришлось перенести. Все было хуже и тяжелей, чем она могла себе представить заранее. По поведению и речам тех, кто зло высмеивал или открыто ругал ее, она понимала, сколь велика была в их глазах ее вина. Но как она ни старалась понять, как ни ломала себе голову, она так и не уразумела, в чем эта ее вина состоит. Она видела лишь непостижимую ненависть людей и стремление оттеснить ее, нанести ей ущерб, помешать в любом деле. Читая в газетах статьи и речи о гонениях и муках военных лет, она спрашивала себя, возможно ли, чтоб все это происходило в той самой стране и в том самом городе, где живет и она. Порой ей казалось, что все люди внезапно сошли с ума, все, кроме нее, – вот почему они смотрят на нее косо и так жестоко ее преследуют.
Людям, подобным Барышне, мир должен часто представляться кромешным адом. Нечувствительная к большей части общественных законов, нравственных устоев и движений человеческой души, неспособная даже заметить их, а не то что понять их закономерность и их медленное, но неотвратимое воздействие на ход событий, она в самом деле не могла уловить причинной связи между тем, что происходило с ней сейчас, и тем, что она делала, видела и слышала в 1914-м и 1915 годах. И это было самым тяжким в ее теперешних муках. Она не понимала, что насилие и несправедливость вызывают мщение, и что месть слепа, и что те, на кого она обрушивается, всегда воспринимают ее как самую черную несправедливость, равно как не понимала и того, что к самому справедливому возмездию присоединяются зависть и неизбывное людское злорадство. Она вообще не имела понятия о насилии, о несправедливости, о каре и мщении, но зато ясно видела, что находится на стороне, которая преследуется и терпит убытки. Она в самом деле терпела убытки, и каждый день угрожал ей новыми и все более крупными. Она не осмеливалась предъявлять иски, а если бы и осмелилась, ничего бы из этого не получилось. Дела не двигались, суды пустовали, банки, по существу, не работали, сроки платежей не соблюдались, ценные бумаги лежали мертвым грузом. Со всех сторон у нее требовали пожертвований, долгов же никто не платил, должники смеялись в глаза кредиторам и делали новые долги, словно завтра – светопреставление. А газеты писали о налогах на военные прибыли, об экспроприации имущества, о больших и малых планах, по которым у имущих предполагалось отнять миллиарды и передать их неимущим. Барышне казалось, что целые страны и народы решили закончить жизнь в неистовом кутеже, решили есть, пить, безумствовать и растратить все, до последнего гроша в кармане последнего человека.
Все оборачивалось против нее.
В тихий октябрьский день ей было суждено собственными глазами увидеть окончательную гибель Рафо. Однажды утром, избегая шумных и радостно возбужденных центральных улиц, она забрела на Ферхадию. Перед бывшей лавкой Рафо толпился народ, раздавались громкие возгласы, взрывы оглушительного хохота. Боязливо осмотревшись, она увидела за прилавком Рафо. Мокрыми и грязными руками он перебирал какие-то гнилые овощи. От него остались кожа да кости, лицо его пожелтело и потемнело, одет он был грязно и неряшливо, без галстука, с непокрытой головой. Рафо испуганно вращал глазами и без умолку говорил, но что – разобрать было невозможно из-за непрестанных выкриков и громкого смеха толпы. Лишь когда он повышал голос, слышались отдельные слова:
– Вот, пожалуйста, совершенно бесплатно!… Должен же народ есть… Я-то знаю, это другие не знают… Должен есть… Вот…
А народ, словно бы забыв о голоде, смеялся над безумцем, глядя на него с тем холодным любопытством, с каким люди, стоит им оказаться в толпе, смотрят на самые грустные сцены.
Одни держались насмешливо и грубо.
– Неси-ка это домой, газда Рафо, и ешь сам.
– Это что, покойница Австрия оставила тебе в наследство?
– Нагреб столько миллионов, а народ кормишь отбросами?
Другие были настроены благодушно и воспринимали все юмористически. Говорили ему, что он тертый калач и что, наверное, он думает и на этом сделать хороший гешефт. А Рафо Конфорти, как, бывало, много лет назад, прижимал руку к сердцу, клялся, нахваливал товар, спешил ответить на каждое замечание и плаксиво уверял, что единственная его забота – чтоб люди не голодали. Только тогда он был здоров, весел и подвижен, как юла, теперь же язык у него беспомощно заплетался, слова путались, а жесты были беспорядочны и неосмысленны.
Барышня отвернулась и поспешила прочь, не желая смотреть на мучения человека, которого можно было бы назвать ее другом, существуй в ее голове такое понятие.
В тот же день Рафо отвели в сумасшедший дом.
Дни и недели проходили, а волнения и радостная суматоха в городе не ослабевали. Напротив, жизнь, казалось, должна была измениться в корне. В Сараево вступили первые части сербской армии. Парады и празднества, банкеты и благодарственные молебны следовали один за другим; прибывали депутации, открывались новые газеты, менялись названия улиц и учреждений. Барышня понимала, что дело приняло серьезный оборот.
С нового года начала выходить газета «Српска застава». Свою главную задачу эта ультранационалистическая газета видела в том, чтоб осудить и заклеймить всех тех, кто во время войны «запятнал честь народа» и предал его интересы. Под специальной рубрикой: «Во имя порядка, справедливости и мира мы требуем…» – газета помещала разгромные статьи об отдельных людях и об учреждениях разного рода. В одной из заметок содержался прозрачный намек на Барышню, хотя имя ее пока названо не было. Один ее родич, близко знакомый с редактором газеты, пошел к нему и добился прекращения дальнейших нападок.
Однако то, чего удалось добиться в одной газете, не вышло в другой. Новая газета «Народни глас» обрушилась в своей местной хронике на всех военных спекулянтов, вроде Рафо Конфорти и ему подобных, помянув мимоходом, но на этот раз открыто, и имя Райки Радакович. К ней присоединилась и социал-демократическая «Слобода», снова начавшая выходить. Она писала о «ростовщических процентах», «делах, которые не выносят света», «бездушных пауках, врагах народа и общества». Авторы статей требовали от правительства создания специальной комиссии, которая проверила бы деятельность и прибыли военных спекулянтов, и высказывали надежду, что общество навсегда изгонит из своей среды этих злостных и недостойных членов, невзирая на их положение и родственные связи.
Подобные угрозы выглядели в то время серьезными и вполне реальными; их читали, пересказывали и обсуждали по всему городу, среди родных и знакомых, везде, кроме дома Райки.
Ни с кем не встречаясь, она не могла толком знать, что думают и говорят о ней люди. Истина открывалась ей лишь изредка и случайно. Однажды осенью она внезапно проснулась с ощущением удушья – сердце, казалось, застряло в горле. (В последнее время такое бывало с ней все чаще.) Она вскочила, распахнула окно, чтоб как можно скорей и как можно глубже вдохнуть влажный ночной воздух. Стоя у открытого окна, задыхающаяся, в холодном поту, она услышала, как на улице под ее окном громко переговариваются пьяные. Они шли по набережной с криками, бранью и смехом. Двое из них отстали и подошли к ее дому. Икая и ругаясь, они поливали стену под самым ее окном. Незамеченная, она прислушивалась к их несвязной пьяной беседе.
– Холодно, – жаловался первый пьяница, – и не удивительно. Башмаки каши просят. Вот уже Михайлов день, а у меня еще нет зимнего пальто, и не знаю, когда будет.
– Все ракия чертова!
– Нет, браток! Вот те крест, нет. Не будь праздника, и сегодня бы не пригубил.
Один из пьяных отошел от стены и, застегиваясь, долго и тупо оглядывался.
– Слушай, ведь это дом Райки Радакович! Другой, все еще стоя у стены, обозвал ее гадким словом и безобразно выругался. Барышня никогда не слыхала подобного ругательства и даже не представляла себе, что такое может существовать. То было одно из новых ругательств, в которых земля и небо соединялись в едином отвратительном помышлении.
– Она, говорят, деньги при швабах огребала, во время войны.
– И до войны тоже. Она уж сколько лет дает деньги в рост. Я слышал, как в трактире люди о ней толковали. Другого такого ростовщика и процентщика, говорят, во всей Боснии не найти. Все делает втайне, незаметно, и все вроде бы честно и по закону. Бестия, говорю тебе, форменная бестия. Ни разу никого не пожалела. Ни о боге, ни о душе не думает. Знай себе денежку к денежке складывает, а никому от них никакой радости. За грош удавится!
– Такую убить – доброе дело сделать.
– Убить мало. Я бы с этой стервой разделался так, как в песне поется: вывел бы ее на перекресток, облил дегтем и поджег. Чтоб как свеча горела. Как свеча!
Продолжая сыпать ругательствами, они пошли, спотыкаясь, догонять свою компанию, звавшую их из темноты.
Барышня быстро закрыла окно и легла. Она примерно знала, что думают о ней родственники и так называемые сливки общества, но сейчас она собственными ушами услышала мнение народа, голытьбы, людей, которые, быть может, ни разу в жизни ее не видели. Она чувствовала вокруг себя плотное и непробиваемое кольцо ненависти, непрестанно сужающееся. Встревоженная, позабыв о сне, она думала, куда бежать, где укрыться от этих людей, у которых нет даже зимнего пальто, и они согреваются ненавистью и ракией, но у которых есть время считать чужие доходы и готовить для других деготь и самые ужасные способы умерщвления.
В эту зиму Барышня впервые перестала ходить по воскресеньям на кладбище. Она сидела дома и думала о могиле отца, но выйти на улицу не решалась. Боязнь людей пересиливала все остальное. Она, которая никогда не считалась с людьми и попросту их не замечала, теперь дрожала от страха при одной мысли о прохожих, об их взглядах и попреках. Она перестала ходить в лавку.
О делах и думать было нечего. Все двери были для нее закрыты. И Весо ей советовал некоторое время не попадаться людям на глаза.
Нескончаемо тянулись тяжелые месяцы зимы, когда даже от самой близкой родни она вынуждена была прятаться в своей комнате, когда возмущение против нее было настолько сильным, что ей становилось стыдно, хотя она и не знала, чего стыдиться, потому что сознание вины ни на мгновение не потревожило ее совесть.
Еще несколько месяцев назад Барышня не верила, что на свете есть вещи сильнее ее воли и что они могут связать ее по рукам и ногам. А теперь Райка видела, что она на самом деле связана по рукам и ногам, что она проиграла, потерпела поражение, неизвестно когда и как, от невидимой силы, которую не выразишь цифрами, не подкупишь деньгами и ничем не проймешь. Напрасно она взывала к своей стальной воле и холодному презрению к людям. Воли не осталось, а на ее презрение ей отвечали еще более глубоким презрением. Сидя, как в заточении, в собственном доме, она поняла, что не выдержит, если не наступит какая-то перемена, если время и пространство не отдалят и не оградят ее от Сараева, места ее поражения. Однако время ползло немилосердно, и никакая мудрость, никакие богатства были не в силах ускорить или замедлить хотя бы на секунду его ход. Оставалось пространство. Уйти отсюда, не быть здесь – значило обрести возможность начать жизнь с новыми надеждами, новыми силами. Уехать – почти то же, что забыть и быть забытым, то есть спасенным. Уехать – тяжело и больно, но все же возможно.
Вся родня сходилась на том, что и для нее, и для всей семьи самое лучшее, чтоб она уехала из Сараева, хотя бы на некоторое время. Одни предлагали ей съездить в Дубровник, другие – переселиться в Белград. И Райка, первый раз в жизни, сдалась – другого выхода она не видела. Может быть, со временем все бы и успокоилось и забылось, просиди она еще полгода или год дома, в полном одиночестве, не делая никаких попыток возобновить свою деятельность. Но при одной мысли, что после всех потрясений и потерь последних месяцев она должна сидеть сложа руки и проживать капитал, не приумножая его и ничего не приобретая, у нее замирало сердце, кровь приливала к голове и дыхание прерывалось. Она заранее представляла себе, как уходят, уплывают деньги и как наконец ее настигают бедность и лишения. И задыхалась от этой мысли. Она поехала бы не только в Белград, но в любые дикие, заброшенные колонии, только бы избежать нищеты.
Посреди лета было решено, что Райка с матерью переедет в Белград, где уже много лет жил ее дядя по матери Джордже Хаджи-Васич. Мать, мигая добрыми, подернутыми влагой глазами, согласилась, как соглашалась со всем, что ей предлагали. Весо взял на себя дела и заботы по лавке и дому, который должны были сдать внаем.
VI
В конце 1919 года Барышня вместе с матерью уехала из Сараева. С собой они взяли несколько ящиков и чемоданов, а самое необходимое из мебели упаковали и велели Весо отправить багажом, как только они сообщат, что нашли в Белграде квартиру.
Дорога была длинной, утомительной и неприятной во всех отношениях. Поезда шли медленно и неаккуратно. Окна в вагонах были без стекол, диваны – с провалившимися сиденьями, из обивки вырезаны клочья кожи или сукна. Места брали с бою, а самые проворные и нахальные влезали в окна. Пассажиры, что давились у дверей, сидели ДРУГ у друга на коленях или стояли в коридорах, в большинстве своем были грязные, плохо одетые, от них несло луком и ракией, держались они и разговаривали грубо, вульгарно. Станции, мимо которых проходил поезд, выглядели как после страшного наводнения: стены обрушены, ограды повалены, палисадники вытоптаны. У служащих в красных фуражках, встречавших поезда, был вид неудачливых преступников. Впервые война предстала перед Барышней в своем настоящем обличье – с опустошениями, которые она вызвала, с глубокими ранами, которые быстро наносятся и нескоро затягиваются. Теперь она поняла, что за эти четыре года, трудясь и приобретая, уклоняясь от всего тяжелого и опасного, почти не разделяя общих несчастий и бед, отсиживаясь дома почти в тех же условиях, что и в мирное время, она по существу и не видела войны. Но когда, разорив семейное гнездо, она двинулась в путь, долгий и тяжкий, исход которого был совершенно неизвестен, все события последних месяцев уже не казались ей такими непереносимыми, и она жалела, что уехала из Сараева. Быстро забылись обстоятельства, изгнавшие ее из родного города, и перед глазами стояли одни убытки, которые принес отъезд. Ее оскорбляла и раздражала толпа, ее метания и крики, но еще сильнее бесила собственная внутренняя слабость и нерешительность. Все выводило ее из себя, и больше всего мать, с ее непоколебимым спокойствием, кроткой улыбкой и безграничным доверием ко всему на свете. У Райки было такое чувство, будто она едет в изгнание или бежит от него, сама не зная куда.
В Славонском Броде в холодную и дождливую ночь они целых пять часов прождали поезд. Несмотря на всю бдительность Барышни у них украли чемодан. Это переполнило чашу ее терпения. На слабо освещенном перроне, возле длинного состава, дышащего белым паром, она верещала, словно ее раздирали на куски. Взывала к богу и людям, требуя покарать вероломного грабителя, но народ проходил мимо, толкая ее и спотыкаясь о ее чемоданы. Ни отзыва, ни сочувствия, ни помощи. Со страшным трудом им удалось втиснуться в белградский поезд, который был так же переполнен, как и боснийский. Пришлось стоять в коридоре, на сквозняке. Барышня на ощупь пересчитывала чемоданы. Ей казалось, что у нее вырвали кусок мяса, что она никогда не доберется до цели, что и сам Белград всего лишь один из обманов этой ночи, в которой невидимые силы крадут и разбойничают безвозбранно и безнаказанно.
Лишь к середине следующего дня, пасмурного и холодного, приехали в Земун. Дальше поезд не шел, потому что мост через Саву был разрушен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22