И в ее воспоминаниях Раткович был где-то далеко, гораздо дальше своего покойного двойника. Но однажды в мае Йованка, придя к ней, стала жаловаться на трудности и препятствия, которые создают Ратковичу бесчестные конкуренты и тупоголовые чиновники.
– С ног сбилась, пока проплясала по всем канцеляриям министерства финансов. Это надо видеть, ты не представляешь себе, что это за конюшни!
– Я знаю, – тихо отозвалась Барышня.
– Нет, не знаешь. Не можешь знать. Это сумасшедший дом, а не государство. Я им так прямо в глаза и сказала. А бедняга Ратко слишком мягкий и добрый, душа человек, вот они и водят его за нос сколько хотят. Требуют от него специальных пошлин, гарантий, свидетельств, хотя ни у кого другого не требуют. А он мнется, вместо того чтобы хватить кого-нибудь по голове – вот тебе и будет гарантия. Да, но я хотела с тобой поговорить. Мы должны помочь бедняге. Сейчас все дело упирается в уплату какой-то пошлины. Я ему уже как-то давала, а сейчас опять нужно. Я подумала, что и ты тоже дашь. Ведь это верное дело. Только бы помочь ему стать на ноги, а дальше он сам со всем справится. И разумеется, все вернет. Ты еще не знаешь, какой это человек! Какой ум, какая душа, какое сердце! Он далеко пойдет. Надо лишь сейчас его поддержать.
Едва только Барышня услышала, что речь идет о том, чтобы кому-то что-то дать, как дым улетучились и мысль о Ратковиче, и воспоминания о дядюшке Владо, и раздражение, вызванное шумным потоком слов; она выпрямилась и подобралась, вся – недоверие и готовность к обороне. Вытянув шею, опустив глаза, она начала тихо защищаться со страдальческим выражением лица:
– Честное слово, Йованка, нет у меня денег. Динара нет лишнего. Налог еще не уплатила ни здесь, ни в Сараеве.
– Ну, ну, перестань, пожалуйста, плакаться. Есть или нет, а человеку надо помочь. Впрочем, я на днях приведу его к тебе, и пусть он сам расскажет тебе о своих планах и нуждах.
Будь перед ней кто другой, Барышня заявила бы, что не нуждается в подобных визитах, и указала бы на дверь. Но с напастью, имя которой Йованка, ни о чем подобном нельзя было и думать, а если и подумаешь, то никогда не осуществишь. Барышне казалось, что в Сараеве, в своем доме или лавке, ей легче было бы дать отпор, да и никто бы не осмелился прийти к ней с таким предложением, но здесь она чувствовала себя связанной и беспомощной.
И однажды Йованка действительно пришла с Раткови-чем. При дневном свете он выглядел еще крупнее и крепче. Все на нем было по-спортивному просто, свободно, красиво и ладно: рубашка, костюм, ботинки. И все вызывало доверие, все выдавало бывалого человека, уравновешенного и непритязательного работягу, который слов на ветер не бросает и знает, чего хочет. А лицо, глаза и улыбка – вылитый дядюшка Вла-до. Это не было миражем одного вечера или игрой сна, – все оказалось на самом деле так. С той лишь разницей, что этот дядюшка Владо был таков, каким Барышня всегда хотела его видеть и каким настоящий никогда не мог стать: выдержанный, деловитый, предусмотрительный и расчетливый, о деньгах говорящий мало, с опаской и чуть ли не с набожностью, которая не могла ее не поразить и не тронуть. В отличие от других молодых людей, бывавших в доме Хаджи-Васичей, он говорил только о своем деле, да и о нем лишь самое необходимое. Говорил, как человек, еще не знающий меры своих сил и полный надежд, но в то же время сдержанно, скромно и ненавязчиво, словно отчитываясь перед самим собой. Барышня слушала его спокойно и внимательно, а подняв глаза, встречала улыбку дядюшки Владо, легкую, безмятежную и щедрую. Она опускала взгляд, слушала дальше и на своих руках, сложенных на коленях, видела его улыбку.
Он рассказывал о своих делах, которые, как всегда, вначале продвигались медленно и трудно, рассказывал, ничего не приукрашивая и не бахвалясь. Говорил и о ней, удивляясь в простых и умеренных выражениях ее способностям, о которых он слышал и которые не часто встретишь и у мужчины. Никогда в жизни никому не удавалось подкупить ее словами или задобрить лестью, потому что точно так же, как была равнодушна к наружности, виду и одежде людей, она была нечувствительна к любезности или нелюбезности собеседника. Но на этот раз случай был совершенно особый. На этот раз перед ней стоял дядюшка Владо, да еще такой дядюшка Владо, каким она мечтала его видеть.
Раткович ничего не просил, ни прямо, ни обиняками, но из его слов явствовало, что ему предстоит еще несколько месяцев тяжкого труда и борьбы, примерно до конца года, после чего его ждет верная победа, если только до тех пор у него хватит средств продержаться. Что касается его лично, ему есть на что жить, но его подкосили пошлины и особенно взятки разным чиновникам. Речь идет о том, чтобы не позволить другим захватить представительство фирмы Форда, а это зависит от государственных поставок, которые прежде необходимо получить. Йованка подала мысль о векселе, который подписала бы она сама, Барышня и один приятель Ратковича. Как только будет заключен договор с фирмой Форда, Раткович получит аванс в долларах и немедленно расплатится. Барышня ответила, что ей почти не приходилось иметь дела с векселями, что с деньгами у нее плохо, и попросила дать ей день-два на раздумье.
На следующий день Йованка пришла снова, и Барышня, вопреки своему желанию и своим убеждениям, подписала вексель на двенадцать тысяч динаров. А немного погодя пришел Раткович, чтоб лично ее поблагодарить. Оставшись наедине с ним, Барышня не могла наглядеться на его улыбку, которая сопутствовала ей с ранней юности, наслушаться его спокойных, рассудительных речей. Однако, когда она глядела на него, это мешало ей внимательно слушать и оценивать то, что он говорил, и, наоборот, когда она слушала, это не давало ей досыта насладиться самым своим дорогим воспоминанием, ожившим таким чудесным образом.
После этого Раткович заходил еще несколько раз. Дважды приезжал в собственном автомобиле, дряхлом «форде», плясавшем по белградской мостовой, как кузнечик, и возил Барышню и Йованку в Раковицу. Но Барышня больше любила, когда он приходил просто посидеть и рассказать ей, в каком состоянии находится его главный проект. При этом он никогда не хвастался, ничего не приукрашал. Напротив. На ее вопросы он всегда отвечал с искренней озабоченностью:
– Ей-богу, Барышня, дела идут так себе. Со всех сторон жмут, боюсь, что не устою. Но ничего не поделаешь, надо бороться!
Очарованная музыкой его плавного требиньского выговора, Райка находила вполне естественным и понятным, что и она вовлечена в его борьбу, не задумываясь над тем, когда она решилась на это, и не замечая, насколько данный поступок противоречит ее прежнему поведению и взглядам. А то, что дела шли медленно и туго, внушало ей не опасение за судьбу векселя, а доселе неведомое сочувствие и желание помочь Ратковичу, но помочь самой, независимо от Йованки. Однажды она дала ему четыреста динаров на оплату двух пространных телеграмм за границу. Через две недели он вернул ей четыре сотенные, а в качестве процентов преподнес изящную плетенку со свежими желтыми мандаринами. Барышню рассердило такое транжирство, но тут же вспомнились милые короткие стычки с дядюшкой Владо из-за его непомерных подарков. Правда, сейчас все было умеренно и скромно. В начале августа Ратко продлил вексель на двенадцать тысяч динаров, а через два-три дня получил от Райки пять тысяч наличными. Барышня и сама не понимала, как это произошло, потому что он ничего не просил. Это было само собой разумеющимся завершением разговора о том, что ему необходимо поехать в Париж и Брюссель и вступить там в личный контакт с главными представителями Форда в Европе. Раткович старательно, своим круглым, крупным почерком, ровным, как мелодия, написал расписку. Срок возврата – первое января 1921 года, из восьми процентов. Это была самая маленькая лихва, на какую когда-либо шла Барышня.
До конца сентября Раткович был в отлучке и посылал Барышне и Йованке открытки. Однажды пришла даже телеграмма из Антверпена. Йованка несколько раз за это время появлялась на Стишской улице. Сентябрь выдался сухой и жаркий. В прохладной и сумрачной комнате женщины садились у окна – Барышня сгибалась над работой, а Йованка, взбудораженная и разгоряченная, ерзала на стуле.
– Ах, что-то долго бродяжничает наш Ратко: и Париж тебе, и Брюссель, а говорят еще, будто Ната Дабичева где-то рассказывала, что видела его в Биаррице. Оно. конечно, Ната ужасная лгунья. Патологический случай. Но может быть, в виде исключения, на этот раз она сказала правду? Страшно меня злит, что наш безобразник не едет и не занимается своим делом на месте.
– Ну, видно, не может человек, – тихо говорит Барышня, ей приятно защищать Ратко; нитка, которую она рвет зубами, кажется ей сладкой.
– Как так не может? Почему не может? Должен приехать. Ведь здесь все готовы его сожрать. Лучший друг его и земляк подкапывается под него в министерстве финансов, хочет обойти его и получить и поставки и представительство, а я даже не знаю, где этот простофиля, чтоб хоть сообщить ему об этом.
– Не упустит он этого дела. Он столько трудился, столько вложил в него, и человек он серьезный.
– Хм, – крутит головой Йованка, – серьезный, серьезный! Разве мужчинам можно верить?
Так и сидят они, словно близкий и родной им обеим человек уехал в большой мир, они одинаково волнуются за его судьбу, и эта общая забота связывает и сближает их. Только для Барышни он значит гораздо больше, чем для Йованки. У Йо-ванки, кроме Ратковича, есть еще много других молодых людей и женщин, которых она опекает и которым отдает свои могучие и неистощимые силы. А для Барышни это первый и единственный случай, целое событие в ее жизни и глубокая тайна: о поразительном сходстве Ратковича с дядюшкой Владо она не сказала ни слова ни Ратко, ни Йованке.
Спустя два дня после этого разговора Раткович появился на Стишской улице. Загорелый до черноты, немного похудевший, необычно усталый и задумчивый. Он рассказал, что дело сделано, что американцы пока колеблются, так как им еще не вполне ясна новая ситуация в Белграде, но что, кроме него, они никого не имеют в виду. Надо только ждать. Барышня глядела на него и слушала, осчастливленная тем, что он вернулся живой и здоровый, и озабоченная его заботой.
Через несколько дней Ратко попросил подписать ему еще один вексель, на этот раз на девять тысяч динаров. Эта сумма необходима ему до конца года, к тому времени все уже решится, и он сможет из аванса расплатиться со своими долгами. И Барышня согласилась. Врожденное и привычное чувство протеста против всякого риска и трат давало себя знать и сейчас, но как-то глухо и слабо, словно под анестезией: она помнила об этом чувстве, знала, что оно сидит в ней, но видела – оно помалкивает и не больно шевелится. Если бы на векселе стояла и Йованкина подпись, она, быть может, и нашла бы что возразить, а так не могла. Она была сверх меры счастлива, что он обратился лично к ней, и только к ней, и что она может одна, без чьего-либо участия оказать ему поддержку и, как мать ребенку, помочь «встать на ноги».
Таким образом Ратковичу без лишних слов и уговоров удалось получить то, что в те дни было ему так необходимо. Он и сам удивлялся этому, когда, все еще улыбаясь, будто продолжал беседовать с Барышней, радостно захлопывал за собой железную калитку. А Барышня осталась сидеть неподвижно, охваченная странным и неизвестным ей прежде чувством богатства, наполненности и широты жизни. Стук калитки подтверждал, что это не иллюзия, что она действительно помогает милому и слабому созданию. В этот миг она сама не знала, кого она поднимает своими заботами и жертвами, некоего ребенка или дядюшку Владо, но только какого-то нового, который согласен работать и слушаться и которого еще можно спасти и вылечить.
С этим новым и смутным ощущением она в те дни и ложилась и вставала. Спроси она себя, что с ней и почему она оказывает почти незнакомому юноше, который ей никто и ничто, такие услуги, каких она никогда никому и не подумала оказывать, она бы не нашла, что ответить. Но подобный вопрос даже не приходил ей в голову.
Вот уже пятнадцать лет, как она самоотверженно трудится и приобретает, ни с чем не считаясь. За это время она никому и гроша не дала без крайней нужды. Отвернулась от общества и людей, со всеми рассорилась, совсем стыд потеряла, сирых и убогих обижала, родичей ни во что не ставила. Обкрадывала и обманывала (то есть совершала поступки, которые по своему существу и конечным результатам были не чем иным, как кражей и обманом), готова была и на худшее, только бы не уменьшить, а увеличить свое состояние. Матери своей отмеряла хлеб порциями, и при этом руки ее дрожали, а брови гневно хмурились оттого, что силы у стариков слабеют, а аппетит остается прежним или даже растет. Себя лишала не только малейших удобств, но и самого необходимого, подчас даже лекарств. И все это делала непоколебимо и последовательно и, вероятно, осталась бы верна себе до конца жизни. Но вот появился человек, не родня ей и не приятель, не брат и не любовник, от которого она сама ничего не требует и не ждет, и она с готовностью, с радостью отдает ему столько, сколько никому и никогда в жизни не давала и не поверила бы, что может дать. И ни раскаяния, ни сожаления. Правда, внезапно проснувшись среди ночи, она испытывала легкое головокружение и страх при мысли, что вчера она подписала вексель на девять тысяч динаров, однако это было лишь рецидивом укоренившейся привычки, в полусне еще имевшей над нею власть. Но, мало-мальски придя в себя, она ощущала новое и неведомое раньше наслаждение оттого, что помогает кому-то «встать на ноги». Она закрывала глаза, и ей казалось, что тот, кому она помогает встать на ноги и сделать первые самостоятельные шаги, не взрослый двадцатишестилетний мужчина, а и на самом деле крошечный румяный карапуз, который, делая свои первые шаги по земле, смеется и заставляет смеяться всех вокруг. Даже и днем, когда иллюзии имеют меньшую власть над человеком и когда она глядела на мир трезво и зорко, она не испытывала ни раскаяния, ни страха, потому что в том, что она дала Ратко деньги, она находила такое же удовлетворение, какое всегда находила в том, что урывала и отнимала у других.
Несколько недель Барышня жила во власти нового сна, не представляя себе ни всей мощи его, ни истинной его природы. Она, как и прежде, занималась своими делами Ничто в ее образе жизни не переменилось. И все же перемены были, хотя замечала их одна Барышня.
Обычно по вечерам она возвращалась домой изнуренная, обескураженная ходом дел (в Белграде всегда кажется, что дела идут хорошо, а на поверку получается не совсем так), измученная булыжной мостовой – настоящей пыткой для ее непривычных ног и тонких суставов. Теперь же по вечерам, оставаясь одна, она с волнением, которое у других людей мы назвали бы нежностью, думала о том, что в этом самом Белграде живет новый дядюшка Владо, лучше и разумнее прежнего, что он ходит по этому большому разрытому городу, стараясь завести собственное дело, чтоб самому начать зарабатывать и приобретать.
Той осенью Йованка уехала на три недели к родным в Смедеревскую Паланку. Ратко в эти дни тоже не появлялся. Барышня почти не ощущала их отсутствия, не замечала, как проходит время. Она жила своей жизнью, бегала по городу, как всегда, деловито, но спокойно, почти беззаботно, словно вдохновленная чем-то, что могло бы быть счастьем, если б только она знала в жизни хоть что-то, похожее на счастье, с чем она могла бы сравнить свое теперешнее состояние.
В середине октября Йованка приехала и, мрачная и сердитая, пришла на Стишскую улицу.
– Ну, как наш авантюрист?
– Не знаю. Больше трех недель не приходил.
– А ты знаешь, что он вовсе и не в Белграде, а в Будапеште?
– Как в Будапеште?
– Так, поехал поразвлечься!
– Да, может, он по делу поехал?
– Не знаю, очень уж мне не по душе эти его дела. И маленькая женщина, вскинув голову, спросила строгим, полицейским тоном:
– Уж не одолжила ли ты ему еще денег?
Барышня, которая могла вынести любой взгляд и хладнокровно отразить натиск самого изворотливого менялы, покраснела и смешалась непонятным для нее самой образом, худшим из всех возможных – так конфузятся добрые, наивные и слабые люди, у которых не хватает смелости, чтоб сказать правду, самообладания, чтоб промолчать, и ловкости, чтоб соврать.
– Нет… То есть да. Я подписала ему вексель. Он попросил, понимаешь. Только до конца года.
– Это было до или после моего отъезда? Барышня взяла себя в руки и соврала:
– После, кажется. Да, конечно, после.
– На сколько ты. подписала вексель?
– На девять тысяч.
– Эх! Ну и дала же ты маху!
– Почему? Ты же сама говорила, что ему нужно помочь.
– Дала ты маху, моя милая. И не делай больше этого. Ни одного динара ему не давай, пока я кое-что не проверю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– С ног сбилась, пока проплясала по всем канцеляриям министерства финансов. Это надо видеть, ты не представляешь себе, что это за конюшни!
– Я знаю, – тихо отозвалась Барышня.
– Нет, не знаешь. Не можешь знать. Это сумасшедший дом, а не государство. Я им так прямо в глаза и сказала. А бедняга Ратко слишком мягкий и добрый, душа человек, вот они и водят его за нос сколько хотят. Требуют от него специальных пошлин, гарантий, свидетельств, хотя ни у кого другого не требуют. А он мнется, вместо того чтобы хватить кого-нибудь по голове – вот тебе и будет гарантия. Да, но я хотела с тобой поговорить. Мы должны помочь бедняге. Сейчас все дело упирается в уплату какой-то пошлины. Я ему уже как-то давала, а сейчас опять нужно. Я подумала, что и ты тоже дашь. Ведь это верное дело. Только бы помочь ему стать на ноги, а дальше он сам со всем справится. И разумеется, все вернет. Ты еще не знаешь, какой это человек! Какой ум, какая душа, какое сердце! Он далеко пойдет. Надо лишь сейчас его поддержать.
Едва только Барышня услышала, что речь идет о том, чтобы кому-то что-то дать, как дым улетучились и мысль о Ратковиче, и воспоминания о дядюшке Владо, и раздражение, вызванное шумным потоком слов; она выпрямилась и подобралась, вся – недоверие и готовность к обороне. Вытянув шею, опустив глаза, она начала тихо защищаться со страдальческим выражением лица:
– Честное слово, Йованка, нет у меня денег. Динара нет лишнего. Налог еще не уплатила ни здесь, ни в Сараеве.
– Ну, ну, перестань, пожалуйста, плакаться. Есть или нет, а человеку надо помочь. Впрочем, я на днях приведу его к тебе, и пусть он сам расскажет тебе о своих планах и нуждах.
Будь перед ней кто другой, Барышня заявила бы, что не нуждается в подобных визитах, и указала бы на дверь. Но с напастью, имя которой Йованка, ни о чем подобном нельзя было и думать, а если и подумаешь, то никогда не осуществишь. Барышне казалось, что в Сараеве, в своем доме или лавке, ей легче было бы дать отпор, да и никто бы не осмелился прийти к ней с таким предложением, но здесь она чувствовала себя связанной и беспомощной.
И однажды Йованка действительно пришла с Раткови-чем. При дневном свете он выглядел еще крупнее и крепче. Все на нем было по-спортивному просто, свободно, красиво и ладно: рубашка, костюм, ботинки. И все вызывало доверие, все выдавало бывалого человека, уравновешенного и непритязательного работягу, который слов на ветер не бросает и знает, чего хочет. А лицо, глаза и улыбка – вылитый дядюшка Вла-до. Это не было миражем одного вечера или игрой сна, – все оказалось на самом деле так. С той лишь разницей, что этот дядюшка Владо был таков, каким Барышня всегда хотела его видеть и каким настоящий никогда не мог стать: выдержанный, деловитый, предусмотрительный и расчетливый, о деньгах говорящий мало, с опаской и чуть ли не с набожностью, которая не могла ее не поразить и не тронуть. В отличие от других молодых людей, бывавших в доме Хаджи-Васичей, он говорил только о своем деле, да и о нем лишь самое необходимое. Говорил, как человек, еще не знающий меры своих сил и полный надежд, но в то же время сдержанно, скромно и ненавязчиво, словно отчитываясь перед самим собой. Барышня слушала его спокойно и внимательно, а подняв глаза, встречала улыбку дядюшки Владо, легкую, безмятежную и щедрую. Она опускала взгляд, слушала дальше и на своих руках, сложенных на коленях, видела его улыбку.
Он рассказывал о своих делах, которые, как всегда, вначале продвигались медленно и трудно, рассказывал, ничего не приукрашивая и не бахвалясь. Говорил и о ней, удивляясь в простых и умеренных выражениях ее способностям, о которых он слышал и которые не часто встретишь и у мужчины. Никогда в жизни никому не удавалось подкупить ее словами или задобрить лестью, потому что точно так же, как была равнодушна к наружности, виду и одежде людей, она была нечувствительна к любезности или нелюбезности собеседника. Но на этот раз случай был совершенно особый. На этот раз перед ней стоял дядюшка Владо, да еще такой дядюшка Владо, каким она мечтала его видеть.
Раткович ничего не просил, ни прямо, ни обиняками, но из его слов явствовало, что ему предстоит еще несколько месяцев тяжкого труда и борьбы, примерно до конца года, после чего его ждет верная победа, если только до тех пор у него хватит средств продержаться. Что касается его лично, ему есть на что жить, но его подкосили пошлины и особенно взятки разным чиновникам. Речь идет о том, чтобы не позволить другим захватить представительство фирмы Форда, а это зависит от государственных поставок, которые прежде необходимо получить. Йованка подала мысль о векселе, который подписала бы она сама, Барышня и один приятель Ратковича. Как только будет заключен договор с фирмой Форда, Раткович получит аванс в долларах и немедленно расплатится. Барышня ответила, что ей почти не приходилось иметь дела с векселями, что с деньгами у нее плохо, и попросила дать ей день-два на раздумье.
На следующий день Йованка пришла снова, и Барышня, вопреки своему желанию и своим убеждениям, подписала вексель на двенадцать тысяч динаров. А немного погодя пришел Раткович, чтоб лично ее поблагодарить. Оставшись наедине с ним, Барышня не могла наглядеться на его улыбку, которая сопутствовала ей с ранней юности, наслушаться его спокойных, рассудительных речей. Однако, когда она глядела на него, это мешало ей внимательно слушать и оценивать то, что он говорил, и, наоборот, когда она слушала, это не давало ей досыта насладиться самым своим дорогим воспоминанием, ожившим таким чудесным образом.
После этого Раткович заходил еще несколько раз. Дважды приезжал в собственном автомобиле, дряхлом «форде», плясавшем по белградской мостовой, как кузнечик, и возил Барышню и Йованку в Раковицу. Но Барышня больше любила, когда он приходил просто посидеть и рассказать ей, в каком состоянии находится его главный проект. При этом он никогда не хвастался, ничего не приукрашал. Напротив. На ее вопросы он всегда отвечал с искренней озабоченностью:
– Ей-богу, Барышня, дела идут так себе. Со всех сторон жмут, боюсь, что не устою. Но ничего не поделаешь, надо бороться!
Очарованная музыкой его плавного требиньского выговора, Райка находила вполне естественным и понятным, что и она вовлечена в его борьбу, не задумываясь над тем, когда она решилась на это, и не замечая, насколько данный поступок противоречит ее прежнему поведению и взглядам. А то, что дела шли медленно и туго, внушало ей не опасение за судьбу векселя, а доселе неведомое сочувствие и желание помочь Ратковичу, но помочь самой, независимо от Йованки. Однажды она дала ему четыреста динаров на оплату двух пространных телеграмм за границу. Через две недели он вернул ей четыре сотенные, а в качестве процентов преподнес изящную плетенку со свежими желтыми мандаринами. Барышню рассердило такое транжирство, но тут же вспомнились милые короткие стычки с дядюшкой Владо из-за его непомерных подарков. Правда, сейчас все было умеренно и скромно. В начале августа Ратко продлил вексель на двенадцать тысяч динаров, а через два-три дня получил от Райки пять тысяч наличными. Барышня и сама не понимала, как это произошло, потому что он ничего не просил. Это было само собой разумеющимся завершением разговора о том, что ему необходимо поехать в Париж и Брюссель и вступить там в личный контакт с главными представителями Форда в Европе. Раткович старательно, своим круглым, крупным почерком, ровным, как мелодия, написал расписку. Срок возврата – первое января 1921 года, из восьми процентов. Это была самая маленькая лихва, на какую когда-либо шла Барышня.
До конца сентября Раткович был в отлучке и посылал Барышне и Йованке открытки. Однажды пришла даже телеграмма из Антверпена. Йованка несколько раз за это время появлялась на Стишской улице. Сентябрь выдался сухой и жаркий. В прохладной и сумрачной комнате женщины садились у окна – Барышня сгибалась над работой, а Йованка, взбудораженная и разгоряченная, ерзала на стуле.
– Ах, что-то долго бродяжничает наш Ратко: и Париж тебе, и Брюссель, а говорят еще, будто Ната Дабичева где-то рассказывала, что видела его в Биаррице. Оно. конечно, Ната ужасная лгунья. Патологический случай. Но может быть, в виде исключения, на этот раз она сказала правду? Страшно меня злит, что наш безобразник не едет и не занимается своим делом на месте.
– Ну, видно, не может человек, – тихо говорит Барышня, ей приятно защищать Ратко; нитка, которую она рвет зубами, кажется ей сладкой.
– Как так не может? Почему не может? Должен приехать. Ведь здесь все готовы его сожрать. Лучший друг его и земляк подкапывается под него в министерстве финансов, хочет обойти его и получить и поставки и представительство, а я даже не знаю, где этот простофиля, чтоб хоть сообщить ему об этом.
– Не упустит он этого дела. Он столько трудился, столько вложил в него, и человек он серьезный.
– Хм, – крутит головой Йованка, – серьезный, серьезный! Разве мужчинам можно верить?
Так и сидят они, словно близкий и родной им обеим человек уехал в большой мир, они одинаково волнуются за его судьбу, и эта общая забота связывает и сближает их. Только для Барышни он значит гораздо больше, чем для Йованки. У Йо-ванки, кроме Ратковича, есть еще много других молодых людей и женщин, которых она опекает и которым отдает свои могучие и неистощимые силы. А для Барышни это первый и единственный случай, целое событие в ее жизни и глубокая тайна: о поразительном сходстве Ратковича с дядюшкой Владо она не сказала ни слова ни Ратко, ни Йованке.
Спустя два дня после этого разговора Раткович появился на Стишской улице. Загорелый до черноты, немного похудевший, необычно усталый и задумчивый. Он рассказал, что дело сделано, что американцы пока колеблются, так как им еще не вполне ясна новая ситуация в Белграде, но что, кроме него, они никого не имеют в виду. Надо только ждать. Барышня глядела на него и слушала, осчастливленная тем, что он вернулся живой и здоровый, и озабоченная его заботой.
Через несколько дней Ратко попросил подписать ему еще один вексель, на этот раз на девять тысяч динаров. Эта сумма необходима ему до конца года, к тому времени все уже решится, и он сможет из аванса расплатиться со своими долгами. И Барышня согласилась. Врожденное и привычное чувство протеста против всякого риска и трат давало себя знать и сейчас, но как-то глухо и слабо, словно под анестезией: она помнила об этом чувстве, знала, что оно сидит в ней, но видела – оно помалкивает и не больно шевелится. Если бы на векселе стояла и Йованкина подпись, она, быть может, и нашла бы что возразить, а так не могла. Она была сверх меры счастлива, что он обратился лично к ней, и только к ней, и что она может одна, без чьего-либо участия оказать ему поддержку и, как мать ребенку, помочь «встать на ноги».
Таким образом Ратковичу без лишних слов и уговоров удалось получить то, что в те дни было ему так необходимо. Он и сам удивлялся этому, когда, все еще улыбаясь, будто продолжал беседовать с Барышней, радостно захлопывал за собой железную калитку. А Барышня осталась сидеть неподвижно, охваченная странным и неизвестным ей прежде чувством богатства, наполненности и широты жизни. Стук калитки подтверждал, что это не иллюзия, что она действительно помогает милому и слабому созданию. В этот миг она сама не знала, кого она поднимает своими заботами и жертвами, некоего ребенка или дядюшку Владо, но только какого-то нового, который согласен работать и слушаться и которого еще можно спасти и вылечить.
С этим новым и смутным ощущением она в те дни и ложилась и вставала. Спроси она себя, что с ней и почему она оказывает почти незнакомому юноше, который ей никто и ничто, такие услуги, каких она никогда никому и не подумала оказывать, она бы не нашла, что ответить. Но подобный вопрос даже не приходил ей в голову.
Вот уже пятнадцать лет, как она самоотверженно трудится и приобретает, ни с чем не считаясь. За это время она никому и гроша не дала без крайней нужды. Отвернулась от общества и людей, со всеми рассорилась, совсем стыд потеряла, сирых и убогих обижала, родичей ни во что не ставила. Обкрадывала и обманывала (то есть совершала поступки, которые по своему существу и конечным результатам были не чем иным, как кражей и обманом), готова была и на худшее, только бы не уменьшить, а увеличить свое состояние. Матери своей отмеряла хлеб порциями, и при этом руки ее дрожали, а брови гневно хмурились оттого, что силы у стариков слабеют, а аппетит остается прежним или даже растет. Себя лишала не только малейших удобств, но и самого необходимого, подчас даже лекарств. И все это делала непоколебимо и последовательно и, вероятно, осталась бы верна себе до конца жизни. Но вот появился человек, не родня ей и не приятель, не брат и не любовник, от которого она сама ничего не требует и не ждет, и она с готовностью, с радостью отдает ему столько, сколько никому и никогда в жизни не давала и не поверила бы, что может дать. И ни раскаяния, ни сожаления. Правда, внезапно проснувшись среди ночи, она испытывала легкое головокружение и страх при мысли, что вчера она подписала вексель на девять тысяч динаров, однако это было лишь рецидивом укоренившейся привычки, в полусне еще имевшей над нею власть. Но, мало-мальски придя в себя, она ощущала новое и неведомое раньше наслаждение оттого, что помогает кому-то «встать на ноги». Она закрывала глаза, и ей казалось, что тот, кому она помогает встать на ноги и сделать первые самостоятельные шаги, не взрослый двадцатишестилетний мужчина, а и на самом деле крошечный румяный карапуз, который, делая свои первые шаги по земле, смеется и заставляет смеяться всех вокруг. Даже и днем, когда иллюзии имеют меньшую власть над человеком и когда она глядела на мир трезво и зорко, она не испытывала ни раскаяния, ни страха, потому что в том, что она дала Ратко деньги, она находила такое же удовлетворение, какое всегда находила в том, что урывала и отнимала у других.
Несколько недель Барышня жила во власти нового сна, не представляя себе ни всей мощи его, ни истинной его природы. Она, как и прежде, занималась своими делами Ничто в ее образе жизни не переменилось. И все же перемены были, хотя замечала их одна Барышня.
Обычно по вечерам она возвращалась домой изнуренная, обескураженная ходом дел (в Белграде всегда кажется, что дела идут хорошо, а на поверку получается не совсем так), измученная булыжной мостовой – настоящей пыткой для ее непривычных ног и тонких суставов. Теперь же по вечерам, оставаясь одна, она с волнением, которое у других людей мы назвали бы нежностью, думала о том, что в этом самом Белграде живет новый дядюшка Владо, лучше и разумнее прежнего, что он ходит по этому большому разрытому городу, стараясь завести собственное дело, чтоб самому начать зарабатывать и приобретать.
Той осенью Йованка уехала на три недели к родным в Смедеревскую Паланку. Ратко в эти дни тоже не появлялся. Барышня почти не ощущала их отсутствия, не замечала, как проходит время. Она жила своей жизнью, бегала по городу, как всегда, деловито, но спокойно, почти беззаботно, словно вдохновленная чем-то, что могло бы быть счастьем, если б только она знала в жизни хоть что-то, похожее на счастье, с чем она могла бы сравнить свое теперешнее состояние.
В середине октября Йованка приехала и, мрачная и сердитая, пришла на Стишскую улицу.
– Ну, как наш авантюрист?
– Не знаю. Больше трех недель не приходил.
– А ты знаешь, что он вовсе и не в Белграде, а в Будапеште?
– Как в Будапеште?
– Так, поехал поразвлечься!
– Да, может, он по делу поехал?
– Не знаю, очень уж мне не по душе эти его дела. И маленькая женщина, вскинув голову, спросила строгим, полицейским тоном:
– Уж не одолжила ли ты ему еще денег?
Барышня, которая могла вынести любой взгляд и хладнокровно отразить натиск самого изворотливого менялы, покраснела и смешалась непонятным для нее самой образом, худшим из всех возможных – так конфузятся добрые, наивные и слабые люди, у которых не хватает смелости, чтоб сказать правду, самообладания, чтоб промолчать, и ловкости, чтоб соврать.
– Нет… То есть да. Я подписала ему вексель. Он попросил, понимаешь. Только до конца года.
– Это было до или после моего отъезда? Барышня взяла себя в руки и соврала:
– После, кажется. Да, конечно, после.
– На сколько ты. подписала вексель?
– На девять тысяч.
– Эх! Ну и дала же ты маху!
– Почему? Ты же сама говорила, что ему нужно помочь.
– Дала ты маху, моя милая. И не делай больше этого. Ни одного динара ему не давай, пока я кое-что не проверю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22