А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я через неделю снова к нему пришёл. И ответил на все вопросы; его учебник выучил назубок, а кроме того, прочёл дополнительно много книг по теории литературы. Но и на этот раз он сказал:
– Материал вы подучили, но знаете его плохо.
Я снова взял зачётную книжку:
– Когда можно пересдать предмет?
– А я что – кроме как выслушивать ваш жалкий лепет, не имею других занятий?
Профессор почти прокричал эти слова. Я же стоял молча.
– Сдавайте директору института! Вы же тут забрали такую власть!.. С другими бы поделились!
Голос его дрожал, лицо покрылось пятнами:
– Фриду Вигдорову, опытную писательницу, – женщину, наконец! – выставили за дверь.
Я оборонялся, чеканил слова:
– Фрида Вигдорова предложила в журнал повесть, но мы её читать не стали.
– Вот именно! Даже читать не стали!
– Да, не стали потому, что журнал создан для печатания произведений студентов, а Фрида Вигдорова никакого отношения к институту не имеет.
– Хорошо, хорошо. У нас тут не редакционное совещание. Больше тройки я не могу вам поставить.
– Мне тройка не нужна. Позвольте пересдать?
Профессор уставился на меня тёмными, как ночь, глазами; из них, казалось, сыплются искры.
– Через неделю придёте!
– Благодарю, – сказал я.
Через неделю он задал мне один-единственный вопрос и поставил пятёрку. Больше он ко мне не придирался. И едва я начинал отвечать, резким движением подвигал к себе зачётку, ставил пятёрку. Я благодарил и отходил. Однако злость свою он на мне всё-таки выместил: не дал закончить институт с отличием: на госэкзаменах поставил четвёрку.
Младший его братишка, сидевший в ЦК, тоже не дремал: нам вредили где только можно. Давали такие типографии, где был «завал рукописей», и наш журнал задерживали с выпуском.
Бедный Курков метался по кабинетам, пока я не позвонил полковнику Соболеву, бывшему своему начальнику в «Сталинском соколе». Он теперь работал директором типографии Академии имени Жуковского и за небольшую плату взялся печатать наш журнал.
Не стихала молва о «смертельной обиде», нанесённой нами Фриде Вигдоровой. И всюду, где были её соплеменники, нам ставили палки в колёса.
Для меня наступил период большого морального и физического напряжения. Зарбабов теперь чаще сидел в партбюро, но и дела партийные от меня не отступали. Мне, как и другим студентам, была предоставлена комната на даче в Переделкино, и однажды ночью меня разбудил стук в окно. Я растворил ставни и увидел Ольгу.
– Оля? Тебе чего?
– Надо выручать Стаховского. Попал в милицию.
– За что же?..
По дороге рассказала об очередном «художестве» этого неуёмного человека. Он продолжал войну с евреями; своими средствами – нелепыми, ребяческими, но – воевал. В посёлке Переделкино, где жили писатели, находился и Дом творчества. Здесь отдыхали и «творили» ветхие старики и старушки, тётушки и дядюшки, близкие и совсем неблизкие родственники именитых писателей – всё больше евреи. Студенты знали, что условия для них созданы царские, кормят их из ложечки, дают паюсную икру и жидкий шоколад, столы ломятся от заморских вин и фруктов, зимой и летом подают виноград и ананасы… Вечерами перед сном они выходят на балкон второго этажа и смотрят на пруд, на домики, в которых живут студенты. Стаховский однажды разговорился со старушкой, выдал себя за польского еврея и по секрету сообщил, что случайно слышал, как техник-смотритель зданий говорил о ветхости балкона, о том, что он может «рухнуть», если вас на нём окажется много.
Старушка рассказала другим об опасности, и некоторое время отдыхающие на балкон не выходили. Но потом там снова стали появляться люди, и тогда Стаховский придумал другую «операцию». Взял у студента старую саблю, привезённую с Дона, и пообещал наточить её «до блеска». А перед самым балконом Дома творчества лежал плоский камень, на котором Стаховский вечерами и точил саблю. Обитатели балкона вначале ничего не понимали, а потом какой-то старик подошёл к нему и спросил:
– Ты чего точишь?
Стаховский повертел саблю в руках, ответил:
– А так… железяку.
– Но зачем же её точить?
– А так… ради удовольствия.
– Но какая же это железяка, если это сабля, боевое оружие.
Стаховский снова вертел перед носом «железяку-саблю» и потом сказал:
– Да, это сабля, но не боевое оружие, а музейный экспонат. Вот наточу и сдам её в музей.
Старик сказал, что отдыхающие не хотят смотреть на то, как он тут каждый вечер точит её у них под носом: ширк-ширк.
– Да почему же?
– Не делай из нас идиотов! Кому же понравится?.. Человек вышел подышать воздухом, а ты скоблишь эту железяку? А она и не железяка вовсе, а кинжал, которым потрошат животы. Ты что – не понимаешь?
Диалог ни к чему не привёл, и в следующий раз к Стаховскому подошло много стариков и старух. Они тревожно галдели, возмущались, – говорили, что он отравляет им отдых. А он возьми, да скажи им:
– От каких же таких трудов вы отдыхаете тут? В шахте что ли уголёк добывали или «Войну и мир» писали? Да вы и ручку в руках держать не умеете.
Ну, тут такое началось! Сам Аркадий Райкин к ним на помощь прибежал, дочь Корнея Чуковского прискочила. С кулаками на него лезут. А он как поднимет свою саблю да как гикнет по-казацки и ну размахивать, будто головы врагам сечёт. В минуту все разбежались. И позвонили в милицию.
Был поздний вечер, когда мы зашли в милицейский пост. И застали тут картину более чем идиллическую: на месте дежурного сидел наш Стаховский, а возле него стояли три милиционера. Поэт писал автографы на вышедшем недавно сборнике его стихов и торжественно вручал каждому подарок. Поначалу на нас не обратили внимания; стражи порядка пожимали руку Стаховскому, сердечно его благодарили. На столе мирно лежала сабля. Наконец, заметили и нас, дежурный ко мне обратился:
– Вам кого, товарищ?
– Нам сказали, что вы забрали нашего студента.
Два милиционера ретировались в открытую дверь другой комнаты, а дежурный – это был сержант милиции – сел на своё место, сделал строгое лицо:
– Да, но мы решили протокол не писать. Не находим состава преступления, однако будем просить не беспокоить больше отдыхающих.
– Хорошо, мы примем свои меры, а теперь, если позволите, возьмём с собой студента.
– Да, да, мы с ним обо всём договорились.
Была ночь, мы шли по тёмной тополиной аллее.
– Вы свои художества продолжаете, – заговорил я, пытаясь быть строгим.
– Продолжаю, но вы зря беспокоитесь. С милицией я и сам справляюсь.
– А если дело дойдёт до суда?
– Не дойдёт. Я знаю грань между действием и преступлением.
Он вдруг остановился, схватил меня за руку:
– Вас искал Шишов. Он хочет отдать вам свой портфель.
– Портфель? Но зачем?
– Он какой-то странный! Глаза бешеные, голос дрожит – что-то с ним творится? Ходит по платформе, пропускает поезда и всё время смотрит на рельсы. Уж не хочет ли кинуться на них, как Анна Каренина?
– А где он сейчас?
– А там, на платформе.
– Пойдёмте туда! – решительно сказал я и свернул на тропинку, ведущую к станции. Ещё издали увидели на платформе одинокого человека – это был Шишов. Неспешным шагом он прохаживался то в одну сторону, то в другую. Портфеля с ним не было. Приблизившись к нему, я спросил:
– Где твой портфель?
– А вон, – показал он на обломанный сук дерева, на котором висел его знаменитый обшарпанный чёрный портфель. Мы, его однокурсники, знали, что в нём Шишов носит свои три пьесы, которые он предлагал режиссёрам едва ли не всех столичных театров. Я читал все его пьесы и находил их необыкновенно талантливыми. Удивлялся, почему же они до сих пор не заинтересовали ни одного режиссёра. В них так много было жизни, так остро ставились проблемы – и, главное, рельефно вылеплены образы людей…
Рядом с нашим институтом расположен прекрасный столичный театр имени Вахтангова. Я как-то сказал Шишову:
– Пойдём к Рубену Симонову, главному режиссёру театра.
– Я был у него.
– И что же?
– Не стал читать. Сослался на занятость.
– Пойдём! Я скажу ему, что у тебя за пьесы.
Шишов посмотрел на меня внимательно, с грустью проговорил:
– Старик, я тебе завидую: ты ещё веришь, что наши с тобой письмена кому-нибудь нужны. Я уже не верю. Я обошёл десять театров: шесть в Москве и четыре в Ленинграде – и представь: нигде нет русского режиссёра. А в моих-то пьесах русский дух, русские характеры – да они от всего этого как черти от ладана шарахаются. В одном театре, когда я вышел от режиссёра, за мной увязался какой-то артист и по дороге рассказал, какие пьесы ищет их режиссёр. Во-первых, нужен разврат, развод, семейный скандал и полдюжины мерзавцев. Вот этого народа – мерзавцев, как можно больше. И чтоб они, негодяи разные, непременно русскими были. В твоей пьесе есть такой товар?.. Нет?.. В том-то и дело, братец, что нет. И не будет никогда, потому что ты русский и у тебя нет желания месить в грязи своих соплеменников. А потому он и не ждёт от тебя нужной ему пьесы. Ты не успел дверь его кабинета открыть, а он уж видит: есть для него пахучий материал или нет. Мы с тобой интернационалисты, мы человеку верим, а он – на лицо смотрит. И представь: судит безошибочно. Марксов-то интернационализм для идиотов писан, а ему своё родное любезное обличье подавай. Он всё на роже нашей читает, и рожа эта если и нужна, то только на сцене для изображения характерных русских лиц. А уж что до автора пьесы – тут ему своячка подавай. И это не что-нибудь, а политика верха. Родная коммунистическая партия этого хочет. Потому по всей матушке России, а там и дальше – во всех театрах братских республик режиссёрами одни евреи поставлены. И спектакли они дают только своих драматургов: Симонов, Арбузов, Розов, Мариенгоф… Ну, а мы с тобой носом не вышли. Потому меня они из театра наладили. Так-то, братец! Думать надо больше, думать.
– Ну, а режиссёр Симонов?
– Ты бы посмотрел на его физиономию…
Невесёлая это была беседа. Вспомнил я свой визит в «Новый мир», там мне однофамилец мой примерно то же говорил.
Вот и таскал в старом клеёнчатом портфеле три своих пьесы бывший офицер Балтийского флота Шишов Василий Васильевич.
Ну, а здесь, на платформе…
Заглянул я в глаза Василию, а в них языки пламени мечутся, он вот-вот сейчас кусаться станет.
– Чего ходишь тут, кого ждёшь?
– Мне ехать надо. Ехать, Иван.
– Куда?
– А вот куда?.. Если бы я знал, куда мне надо ехать… Отпустил бы ты меня домой, в деревню – там мать у меня, старушка, крышу дома надо поправить.
– Деревня и у меня есть, да только литературу русскую кто же делать будет? Не Рубену же Симонову всё отдадим?
– Опоздал ты, Иван, задержался там, на фронте, и опоздал малость. Литература уж отдана рубенам, нам тут места не осталось. У тебя жильё в Москве есть, ты ещё пообивай пороги издательств, а я уж сыт. Вот сейчас подойдёт поезд, и – поеду.
Голос его дрожал, и весь он был точно в лихорадке. Я услышал стук приближающейся электрички, схватил его за руку и потащил прочь от платформы. Сняли с ветки портфель и повели Шишова домой. Я шёл, обняв товарища за плечи, и слышал, как дрожит он всем телом. Мы привели его в комнату, где уже спали три его друга, уложили в постель. Посидели немного возле него. Я пожал ему руку, сказал:
– Спи, Василий, а завтра поговорим. Мы ведь с тобой русские офицеры, нам ли падать духом.
Шишов долго держал мою руку в своей, а потом отпустил её, закрылся с головой одеялом. Портфель с пьесами лежал на стуле у его изголовья. Мы тихонько вышли. И тоже пошли по своим комнатам. Стаховский, прощаясь со мной, глухо проговорил:
– Другая борьба нужна, другая.
Я проводил Ольгу до окна её комнаты. Она растворила ставни и ловко вспрыгнула в темноту.
В эту ночь я долго не мог заснуть. На рассвете провалился в небытие и, кажется, в следующую же минуту услышал какую-то возню, шум, крики. Кто-то толкал меня в плечо:
– Иван! Вставай! Шишов утопился!..
Я вскочил и машинально стал одеваться, искал носки, ботинки. В ушах колокольными ударами бухали слова: «Шишов утопился!» Сознание прояснялось, но я долго не мог понять: как это он утопился? И как вообще можно утопиться?.. И зачем? Какая такая нужда могла кинуть его в воду?.. Метались обрывки мыслей: три пьесы… Письма матери. Надо было покрыть крышу… Как же это он и зачем?..
На улице увидел Ольгу. Она была в чёрненькой юбочке и белой кофте с короткими рукавами. Не причёсана. Но и в таком своём виде – хороша. Вот она – молодость! И – природная красота.
Схватила меня за руки. В глазах – слёзы.
– Иван!.. Мы виноваты!..
Впервые назвала меня по имени: Иван!..
– Но позволь: почему мы виноваты?
– Я видела, что он не в себе. Разве можно было оставлять его без присмотра?..
– Да, я тоже видел. Вёл его домой, а он весь дрожал. И что?.. Что же мы должны были делать?..
– Не спать! Нам нельзя было ложиться спать.
– Да, пожалуй. Надо было дождаться, пока он успокоится. Пойти в аптеку, купить лекарство. Есть же какие-нибудь капли, которые успокаивают?..
Вспомнил, как однажды на фронте я пожаловался полковому врачу майору Вейцман: после боя долго не могу заснуть. А она сказала:
– Это нервы. В таком случае надо что-нибудь принять.
Я удивился:
– А разве от нервов есть лекарства?
Она посмотрела на меня своими тёмными умными глазами, сказала:
– Было бы ужасно, если бы нервы ничем не лечили.
И потом, минуту спустя:
– Мне не было и тридцати, когда нервы мои вконец расшатались. Я пила транквилизаторы, принимала снотворное. Лекарства меня спасли.
Я долго потом не знал, что такое транквилизаторы и даже не встречал этого слова. А сейчас… вспомнил.
– Да, пожалуй. Ты, Ольга, права. Но теперь-то… что зря руками размахивать?..
Студенты бежали к озеру. Мы с Ольгой и с нами два Николая, Анциферов и Сергованцев, тоже бежали. На берегу грудилась кучка людей. Мы подошли ближе и увидели его, Шишова. Он лежал на спине, запрокинув голову, будто ему что-то мешало и он хотел лечь поудобнее. Возле него был большой камень с верёвкой. Я подумал: обмотал вокруг шеи и – прыгнул… вот отсюда, с мостков. Мы здесь купались и едва доставали дно.
Я сел рядом и смотрел в глаза Шишову. Они были открыты, но от меня отвернулись. Он словно бы обвинял меня в своей смерти. И мне от этого стало нехорошо. Мы с Ольгой видели его последними. Как же мы… не помогли, не отвели его от этой ужасной, бессмысленной смерти?..
Подошла машина скорой помощи, Шишова накрыли простынёй, занесли в кузов. И машина, недовольно заурчав мотором, отошла. Стали расходиться и студенты. А я всё сидел на том месте, где совсем рядом лежал Шишов. Потрогал конец верёвки, тянувшийся от камня к моим ногам. Подумал: как просто и как легко: вскинул на грудь камень, обвязал верёвку вокруг шеи и – бултых в воду!.. И кончилась жизнь. Остались три пьесы. Погиб Островский. Народ его породил, а он… не сдюжил, не совладал. Рубен не стал читать пьесу. Ну, и что?.. Рубен не стал, другой прочтёт и поставит. Будет же когда-нибудь время, когда в русских театрах появятся русские режиссёры! Ну, а уж если невмоготу ждать, поезжай в деревню, почини крышу и живи в отчем доме. Тоже ведь интересно жить. Женился бы, народил детей… А так-то… Зачем же так-то?..
Мысли эти текли сами собой. И рождались и проносились в голове мгновенно. Рядом раздался всхлип.
– Ольга! Чего же ты плачешь?..
– Я женщина. Не могу не плакать. Ведь это мы рожаем на свет людей, а они… видишь, как безответственно относятся к собственной жизни. Ведь больше он никогда не родится. И человечество на одного стало меньше. И беднее. И слабее. Видишь, какую глупость он совершил… наш Шишов!..
Мы поднялись и, не сговариваясь, пошли к станции. Ольга попросила у меня расчёску, на ходу причесалась. Электричка несла нас в Москву, где было много людей и все наши беды не казались уж такими значительными.
– Я поеду к вам. Надежда меня приглашала.
– Да, да – это хорошая мысль. Светлана так любит с тобой играть. Вы ведь с ней ещё не вышли из детства. Она часто меня спрашивает: когда приедет Оля?..
Впереди громоздились корпуса новостроек. Москва прихорашивалась, она встречала завтрашний день своей истории. Каким-то он будет?..

Прошли ещё два года учёбы. Многое переменилось в моём положении: ректорат не предложил меня в новый состав партийного бюро, а неведомые нам злые силы, под видом нехватки бумаги, закрыли наш журнал. Шестой курс ориентировался на домашнюю работу, и я мог неделями не появляться в институте.
Стал думать об устройстве на работу. Меня знали в ЦК как редактора, и я обратился туда за помощью. Глава идеологического отдела Владимир Ильич Степаков позвонил одному из редакторов «Известий» Николаю Дмитриевичу Шумилову. Тот сказал, что в промышленный отдел требуется сотрудник и он готов рассмотреть мою кандидатуру.
Жизнь, как река, делала крутой поворот: передо мной открывались новые дали.

23 октября 1999 г.
С.-Петербург
Иван Владимирович Дроздов




1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57