Похоже было на то, как если бы резкий порыв ветра налетел на зеркальную гладь моря и вздыбил волны высотой с многоэтажный дом. Сердце моё сладко замерло от вдруг нахлынувшего счастья. Я любим этой девушкой! По всему слышал, – и по словам, но, главное, по интонации голоса, по её счастливому возбуждению, по нетерпению, с которым она ко мне стремилась… Слышал сердцем, всем существом – она меня любит! Такое совершенное, прекрасное создание! Умница, спортсменка, чемпион – а как легко, грациозно ходит, какая головка, причёска… – глаза, на которые долго нельзя смотреть. В них тонешь, как в колодце. Они жгут и ласкают, светятся и пронзают, в них живут и луна и солнце, и небо и звёзды… Я нигде и никогда не видел таких глаз, покоряющих и берущих в плен.
А Надежда?.. Она и вправду во всех отношениях хорошая жена. Ведь совсем недавно и она вот так же… – покорила, взяла в плен. Что же я за человек, что так быстро падаю на дно женских чар?.. Много ли будет ещё женщин, которые поразят, оглушат своей красотой? И что же мне делать?.. Добиваться любви и умирать в объятиях?..
Вопросы трудные, я не видел на них ответа. Самое лучшее – до срока выбросить из головы.
До срока? Но до какого?..
Хорошо, что сосед по номеру попался разговорчивый и шумный. Каким-то важным, парадным шагом ходил по комнате и в такт каждому слову махал руками, будто слова свои во что-то забивал. Они не поддавались, а он вколачивал, вколачивал.
– Очерк – это проблема, которая трёт мои печёнки. Стихи мне напишет пан Ручьевский, – есть у нас такой, – всякую забавную смесь надёргает из старых газет Белостецкий, – и такой есть, – но где я возьму очерк о солдате? А если рассказ нужен? Тут его хоть рожай!.. А вы и очерки пишете и рассказы.
– Кто вам говорил?
– Сам читал! «Сталинский сокол» – это ж матерь наша, сестра старшая.
– Ах, да. Очерки писал, рассказы тоже!.. Три-четыре были напечатаны. Но если строго говорить… – газетные. Их и рассказами-то не каждый назовёт.
– Чехов тоже газетные рассказы варганил. Их тоже не признавали. В каком-то письме он жаловался: в Москве у него среди газетчиков добрая сотня приятелей, и никто из них не признаёт в нём писателя. А?.. Вот подлецы! Вот снобы!.. Я сам писал очерки, и фельетоны кропал и одни тумаки за них получал.
Чернов эти последние слова выговаривал с каким-то пронзительным визгом. И совсем фальцетом восклицал:
– Вот черти! А?.. Только себя хотят видеть, а товарища в упор не замечают… Вас тоже понесут по кочкам! Что бы ни написали – всё не так да не этак.
Он яростно махал кулаком и то переходил на шёпот, то вдруг вскрикивал, – и смеялся, смеялся… До слёз, до потери голоса. Не было ничего смешного в его речи, а он смеялся. И как раз вот над этим, над тем, что было не смешно, а он смеялся, я тоже стал смеяться. Про себя подумал: «Странный человек! Так смеяться может только большой добряк и любитель жизни».
Мне с ним было хорошо и уютно.
В ту ночь я долго не мог заснуть: и мучила меня не боязнь людей в зелёных фуражках – я думал о Надежде, о дочке Светлане и о малыше, который вот-вот должен появиться на свет.
С Надеждой мы уже прошли трудную полосу жизни – не было жилья во Львове, Вологде и Москве, не хватало денег на еду. Как мужчина, я считал себя за всё ответственным, было совестно смотреть ей в глаза. Молодой, пришёл с войны победителем, а жену с ребёнком содержать достойно не умел.
Вновь и вновь вспоминался вечер во львовском Доме офицеров, когда я с тремя командирами своей батареи стоял в уголке залы и оглядывал ряды девчат, лепившихся у стен. И то ли в шутку, то ли всерьёз сказал:
– Ну, давайте смотреть самую интересную: какую покажете, на той и женюсь.
Они дружно выбрали девушку в синей юбке и белой блузке. Я подошёл к ней, пригласил на танец. Она танцевала легко, как пушинка, и была стройна, как молодой лебедь.
Через три месяца стала моей женой.
Любил ли я её?.. Кому-то может показаться – любовь так не зарождается, но у меня было именно так, и я благодарю судьбу за такой оборот моей жизни. Надежда со временем мне нравилась больше и больше. Бывая с ней на встречах, вечерах, я с радостью отмечал, что она лучше других, ярче, – и даже умнее. Любовь моя не только зародилась, но и крепла с каждым днём, перерастала в дружбу, привязанность. В редакции мне встретилась Панна Корш, – на что уж хороша, а домой-то я всё равно стремился, у меня и на минуту не возникала мысль о порушении союза с Надеждой.
Видимо, живы были в нашем поколении законы предков: если уж женился – живи и о предательстве не помышляй.
Но кроме традиций оставалась и биология, у неё тоже свои законы: если ты родился мужчиной и сила созидания себе подобных в тебе клокочет, – глаза твои невольно ищут кого-то и зачем-то; и если в поле зрения попался объект соблазнительный, а паче того, движется в твою сторону – тебе не уклониться, не отбежать. Не мы придумали механизм коловращения, не нам его и менять.
С этой примирительной мыслью я и заснул.
Однако спал недолго; кажется, только что смежил глаза, как над самым ухом раздался звук, похожий на пистолетный выстрел. Вскочил, и – шасть под подушку: пистолет искал по фронтовой привычке, но вспомнил, что время мирное и нет вокруг противника… Но что же?..
За дверью балкона маячит фигура, в руках палка, точно копьё Дон-Кихота.
Входит в комнату:
– Чёрт бы его побрал, этого проклятого разбойника: ни свет ни заря, а он уже над ухом – тут как тут: чик-чирик!.. А?.. Ну, что вы скажете? Вы – молодой, дрыхнете, как убитый, а мне каково?.. Я чуть какой звук – уже просыпаюсь. И затем заснуть не могу, хоть глаз выколи!..
Геннадий Иванович ходит по комнате и грозно поводит своей пикой – то вверх, то в сторону. Очевидно, он делает это в волнении. Вся одежда на нём – чёрные длинные до колен трусы. Грудь и плечи волосатые, хоть косы заплетай. На голове сноп торчащих волос, глаза красные от бессонницы.
– Сон разлажен, до двух-трёх часов заснуть не могу. И только начинаю засыпать, он уж прилетел. Сядет на решётку балкона и чирикает. Да так пронзительно – у меня перепонки трещат. Мне кажется, пулемёт над ухом застрочил. Вам хорошо – хоть из пушки пали, но мне-то, мне каково?..
Я сижу на краю кровати и начинаю понимать его святой гнев в адрес «проклятого разбойника». С трудом доходит до сознания: воробья ругает. И с мыслью «Чем же я могу помочь?» валюсь на постель, но, кажется, часа не проходит – слышу истерический крик:
– Они с ума посходили! То воробей, а теперь этот… Вы слышите, как он шкрябает своей поганой метлой? Вжик-вжик, вжик-вжик!.. Но ведь рано же! Людей всех перебудит.
Я снова сижу на койке и едва удерживаю клонящуюся на грудь голову. Глаза слипаются, я очень хочу спать, но Геннадий Иванович ходит с палкой по номеру и ругается на чем свет стоит.
– Нет, вы только послушайте, – этот проклятый турок так шкрябает метлой… А?.. Вы слышите?..
Я начинаю понимать, что ругает он дворника, подметающего площадь перед гостиницей. Действительно, если прислушаться, то слышно, как он «шкрябает» метлой. Но зачем же в такой ранний час, когда сон особенно крепок, прислушиваться ко всем посторонним звукам?..
Я этого понять не могу и снова валюсь на подушку. И теперь засыпаю так крепко, что уж не слышу и ругань Геннадия Ивановича. Однако Чернов будит меня и в третий раз: трясёт за плечо:
– Вставайте!.. Пойдёмте на море!..
На море?.. – думаю я. – Зачем же нам идти на море, если мне ещё так хочется спать?..
Геннадий Иванович берёт полотенце и делает мне жест рукой:
– Пошли, пошли… Мы каждый день утром идём на море, а уж затем на завтрак.
Наскоро одеваюсь, беру полотенце и нехотя плетусь за Черновым. Вяло текут мысли: «Неужели он каждый раз… будет вот так… колобродить ночью?..»
Взбираемся на камень, расстилаем полотенце. На соседнем камне сидит и смотрит на нас знакомый мне румынский майор. Я поднимаю руку, и он меня приветствует. Я ещё не знаю румынского языка, а то бы сказал ему: «Доброе утро». И ещё бы спросил, приплывут ли к нам наши друзья дельфины? Однако он понимает меня и без слов, показывает на даль моря, где мы играли с дельфинами, разводит руками: «Дескать, не приплыли и, наверное, не приплывут».
Я смотрю в ту сторону, откуда, огибая порт, плыли к нам эти удивительные жители моря. Там, далеко, у самого горизонта, тянется шлейф белого, как вата, облака. И непонятно, то ли оно поднялось из глубин моря в виде испарения, то ли опустилось с неба и отдыхает, точно русокудрая красавица на пляже. Море тихо, волн почти нет, и только длинные полосы воды, движимые незримым и неслышным волнением атмосферы, гонят к берегу весело журчащие гребешки. Море в эту пору зелёное, манит ласковой прохладой, зовёт в свои объятия. Очарованный, смотрю я в нескончаемую даль, и все мои заботы, тревоги, волнения пропадают, мне легко и свободно дышится, – невольно и неосознанно я прикоснулся к вечности, и душа наполнилась тихой радостью, ощущением покоя и величия.
– Вы по уграм всегда так – идёте к морю?
– А как же? – восклицает Чернов. – Было бы преступно не пользоваться этой благодатью.
Чернов был горячий, взрывной и сильно нервный человек. Занимая в редакции пост ответственного секретаря – начальника штаба газеты, он обладал самым главным для этой должности качеством: умел верно оценить материал и определить ему место на полосах. Газета «Советская Армия» была большая четырехполосная – формата «Правды», «Красной звезды» и выходила ежедневно. Но если в «Известиях», где я потом десять лет трудился, числилось в 1960 году сто пятьдесят человек, а затем с приходом туда Аджубея, зятя Хрущёва, триста, то у нас на такой же объём работы было всего сорок человек. А если учесть, что в «Известиях» под руками был весь цвет столичной публицистики, художников, фотомастеров, – им кликни и они прибегут, – то в Констанце мы находились, как на необитаемом острове, а газета, что твой голодный волк, требовала еды: и проблемной статьи, и рассказа, и фельетона, и яркого фото, смешной карикатуры… – можно себе представить положение редактора и ответственного секретаря.
Чернов благодушно высмеивал главного журналиста газеты Нестора Лахно и за глаза звал его Махно; – о нём говорил:
– Я сам поставлял на полосы «гвозди», – да, в молодости умел написать и хлёсткую статью, и даже фельетон, но сейчас рука ослабла, однако журналиста понимаю: «гвоздь», хотя и не иголка, но его нужно найти, покопаться, изучить, а потом уж написать. Но нельзя же, как этот чёртов Махно, писать порядочную корреспонденцию полмесяца!..
– У нас в «Сталинском соколе» был Недугов, так тот рассказ писал несколько месяцев, а потом в изнеможении падал и болел ещё месяц.
– А вы так и поверили Недугову. Хитрец он был великий, дурачил вас, а вы верили. Он, конечно, не Чехов, но рассказы вам писал приличные. И Устинов ценил его, и всё ему прощал, потому как пусть хоть такой, да есть, а у нас в «Красном соколе» и такого не было.
Успокоившись, добавлял:
– Чехов рассказ писал за несколько часов! И писал о чём угодно. Друзьям говорил: поставьте передо мной вечером чернильницу, а утром будет готов о ней рассказ.
– Так то ж Чехов! – пытался я защитить Лахно, с которым мне предстояло вступить в невольное соревнование. – Такие таланты рождаются раз в сто лет.
Чернов уже совсем мирно заключал:
– Что и говорить: дело наше проклятущее. Все требуют от газеты яркости, новизны, разнообразной информации, – и чтоб вся жизнь была охвачена, а талант литературный – большая редкость. Я за свою жизнь в десятке газет работал, начал с районки, и представьте: писателя у нас ни одного не выработалось. Писатель, как я думаю, это такая же большая редкость, как человек на трёх ногах.
Он засмеялся. И смеялся он, как и всё, что ни делал, тоже необычно: как-то толчками, сухим, нутряным звуком, так что сам он вздрагивал, и при этом зачем-то зажимал рот рукой, будто и не хотел, чтобы смех его был услышан другими.
Потом о Лахно говорил тепло, душевно:
– Вы ещё не видели нашего… Махно. Из сельских учителей парень, тонкий, хилый – в чём душа держится, а ишь ведь… фельетон сварганить может. Недогонов лауреат был, а его ржавой пилой пили – не напишет.
Потом мы купались, а потом шли в номер, брились и спускались на первый этаж в ресторан.
По вестибюлю шли мимо огромного, написанного во весь рост портрета Сталина. Чернов кивнул на него:
– Папа завалился: слава те, Господи!..
Интересно, что примерно так же отмечал факт смерти Сталина мой старший брат Фёдор. Он приехал ко мне в Москву как раз в день смерти Сталина. Кивнув на радиоприёмник, из которого лилась траурная мелодия, сказал:
– Наверное, дружки помогли ему. Палачи проклятые.
Так он отзывался о членах политбюро.
И продолжал:
– Там всё больше люди восточные: Берия, Каганович, Микоян… Народ жестокий, коварный: мать родную не пощадят, если на пути к власти встанет.
Я разговор не поддержал, посоветовал ему не распространяться на эту тему. Брат мой Сталина не любил. Я не однажды приезжал к нему в гости в Днепродзержинск. На встречу со мной собиралась вся его бригада электрослесарей, – и они дружно не любили Сталина. И это после Победы в 1945 году, которую газеты приписывали «полководцу всех времён и народов» генералиссимусу Сталину.
Укладываясь спать, я сказал Чернову:
– К Сталину вы относитесь без особого уважения.
– А за что уважать? – вскинулся на койке Чернов. – Он Гитлера боялся, старался умиротворить зверя, уверял его в своём миролюбии. И для этого даже оборонительную линию по всей западной границе приказал разобрать. Перед началом войны командиров посылали в отпуск. Не верил донесениям разведчиков, называл их паникёрами. Ты был в авиации – знаешь, как за день-два перед войной вы моторы с самолётов по приказу из Москвы снимали. Было такое? Скажи – было?..
– Да, было. Я и сам снимал двигатели с тяжёлого бомбардировщика ТБ-3. Признаться, до сих пор не понимаю, зачем мы это делали.
– Сейчас кричат: «Победа! Победа!»… Да, немцу мы шею свернули, но какой ценой? Двадцать пять – тридцать миллионов парней уложили, пол-России немец спалил, а Германия целёхонька, за исключением Берлина да ещё нескольких городов, и потери у них в два раза меньшие. Так где же тут Победа? А ведь мы в обороне были. Ну-ка, вспомни боевой Устав пехоты. Какие потери должны нести войска в обороне? В два раза меньшие, чем наступающие. А у нас что получилось?.. Вот она – наша Победа! Да если уж по справедливости, то его, Сталина, надо было заменить Жуковым, или Антоновым, или Василевским уже в первые месяцы войны, но не тот режим был установлен в Кремле, чтобы менять Владыку.
Мы после этой черновской тирады долго лежали, и я уж думал, что мой сосед уснул, но он вдруг снова заговорил:
– Победу нам принесла не мудрость Сталина, а глупость Гитлера. Ему бы не на Россию следовало попереть, а на Англию. Со Сталиным же нужно было заключить союз, и вместе они бы могли покончить с владычеством евреев над миром. Вот где зарыта собака, мой молодой друг, и не пытайся искать других объяснений всему, что происходило на наших глазах и что творилось нашими руками.
Резким движением сбросил с себя простыню, поднялся и стал в возбуждении ходить по комнате. Вышел на балкон, стоял там с минуту, а затем подошёл ко мне близко и вскинул руки над головой. В полумраке лунной ночи он походил на зловещую тень, слетевшую на меня с неба.
– Сталина хвалят глупые пустые люди! От них только и слышишь: принял Россию с сохой, а оставил могучую атомную державу с самой сильной в мире армией. Разгромил немцев и за пять лет восстановил страну, построил первое в мире социалистическое государство!.. И представьте: всё так и есть! Всё это правда! Одного только не замечают пламенные интернационалисты: Сталин вслед, за Лениным разобрал главный двигатель могущества государства: лишил русских памяти. Превратил русский народ в Иванов, не помнящих родства, в безликое население, которое бредёт по дорогам истории без цели и смысла. Ну, представьте вы на минуту, если бы в большой и дружной семье стали вдруг забывать, кто брат и сестра, где мать и отец? Такую семью назвали бы сумасшедшей, к ней вызвали бы доктора. Но не то ли случилось при Сталине с русским народом? Нас хватило на Победу над Германией, но уже теперь нарождаются русские люди, не помнящие своей национальности. Учителям в школах вновь запрещают произносить слово «русский». И не пройдёт полсотни лет, как эти манкурты будут добровольно подставлять шею в хомут иноземных завоевателей. Вот она, правда истории! Не скоро поймут её люди, но ты, Иван, человек русский, ты имеешь задатки стать писателем, – запомни эти мои слова и передай их будущим поколениям русских людей. Погибнет Россия, если русские не вспомнят, что они русские!
Взмахнул кулаком и пошёл к своей постели.
– А теперь спать! Завтра будет много хлопот по номеру.
Чернов впервые назвал меня по имени и обратился ко мне на ты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
А Надежда?.. Она и вправду во всех отношениях хорошая жена. Ведь совсем недавно и она вот так же… – покорила, взяла в плен. Что же я за человек, что так быстро падаю на дно женских чар?.. Много ли будет ещё женщин, которые поразят, оглушат своей красотой? И что же мне делать?.. Добиваться любви и умирать в объятиях?..
Вопросы трудные, я не видел на них ответа. Самое лучшее – до срока выбросить из головы.
До срока? Но до какого?..
Хорошо, что сосед по номеру попался разговорчивый и шумный. Каким-то важным, парадным шагом ходил по комнате и в такт каждому слову махал руками, будто слова свои во что-то забивал. Они не поддавались, а он вколачивал, вколачивал.
– Очерк – это проблема, которая трёт мои печёнки. Стихи мне напишет пан Ручьевский, – есть у нас такой, – всякую забавную смесь надёргает из старых газет Белостецкий, – и такой есть, – но где я возьму очерк о солдате? А если рассказ нужен? Тут его хоть рожай!.. А вы и очерки пишете и рассказы.
– Кто вам говорил?
– Сам читал! «Сталинский сокол» – это ж матерь наша, сестра старшая.
– Ах, да. Очерки писал, рассказы тоже!.. Три-четыре были напечатаны. Но если строго говорить… – газетные. Их и рассказами-то не каждый назовёт.
– Чехов тоже газетные рассказы варганил. Их тоже не признавали. В каком-то письме он жаловался: в Москве у него среди газетчиков добрая сотня приятелей, и никто из них не признаёт в нём писателя. А?.. Вот подлецы! Вот снобы!.. Я сам писал очерки, и фельетоны кропал и одни тумаки за них получал.
Чернов эти последние слова выговаривал с каким-то пронзительным визгом. И совсем фальцетом восклицал:
– Вот черти! А?.. Только себя хотят видеть, а товарища в упор не замечают… Вас тоже понесут по кочкам! Что бы ни написали – всё не так да не этак.
Он яростно махал кулаком и то переходил на шёпот, то вдруг вскрикивал, – и смеялся, смеялся… До слёз, до потери голоса. Не было ничего смешного в его речи, а он смеялся. И как раз вот над этим, над тем, что было не смешно, а он смеялся, я тоже стал смеяться. Про себя подумал: «Странный человек! Так смеяться может только большой добряк и любитель жизни».
Мне с ним было хорошо и уютно.
В ту ночь я долго не мог заснуть: и мучила меня не боязнь людей в зелёных фуражках – я думал о Надежде, о дочке Светлане и о малыше, который вот-вот должен появиться на свет.
С Надеждой мы уже прошли трудную полосу жизни – не было жилья во Львове, Вологде и Москве, не хватало денег на еду. Как мужчина, я считал себя за всё ответственным, было совестно смотреть ей в глаза. Молодой, пришёл с войны победителем, а жену с ребёнком содержать достойно не умел.
Вновь и вновь вспоминался вечер во львовском Доме офицеров, когда я с тремя командирами своей батареи стоял в уголке залы и оглядывал ряды девчат, лепившихся у стен. И то ли в шутку, то ли всерьёз сказал:
– Ну, давайте смотреть самую интересную: какую покажете, на той и женюсь.
Они дружно выбрали девушку в синей юбке и белой блузке. Я подошёл к ней, пригласил на танец. Она танцевала легко, как пушинка, и была стройна, как молодой лебедь.
Через три месяца стала моей женой.
Любил ли я её?.. Кому-то может показаться – любовь так не зарождается, но у меня было именно так, и я благодарю судьбу за такой оборот моей жизни. Надежда со временем мне нравилась больше и больше. Бывая с ней на встречах, вечерах, я с радостью отмечал, что она лучше других, ярче, – и даже умнее. Любовь моя не только зародилась, но и крепла с каждым днём, перерастала в дружбу, привязанность. В редакции мне встретилась Панна Корш, – на что уж хороша, а домой-то я всё равно стремился, у меня и на минуту не возникала мысль о порушении союза с Надеждой.
Видимо, живы были в нашем поколении законы предков: если уж женился – живи и о предательстве не помышляй.
Но кроме традиций оставалась и биология, у неё тоже свои законы: если ты родился мужчиной и сила созидания себе подобных в тебе клокочет, – глаза твои невольно ищут кого-то и зачем-то; и если в поле зрения попался объект соблазнительный, а паче того, движется в твою сторону – тебе не уклониться, не отбежать. Не мы придумали механизм коловращения, не нам его и менять.
С этой примирительной мыслью я и заснул.
Однако спал недолго; кажется, только что смежил глаза, как над самым ухом раздался звук, похожий на пистолетный выстрел. Вскочил, и – шасть под подушку: пистолет искал по фронтовой привычке, но вспомнил, что время мирное и нет вокруг противника… Но что же?..
За дверью балкона маячит фигура, в руках палка, точно копьё Дон-Кихота.
Входит в комнату:
– Чёрт бы его побрал, этого проклятого разбойника: ни свет ни заря, а он уже над ухом – тут как тут: чик-чирик!.. А?.. Ну, что вы скажете? Вы – молодой, дрыхнете, как убитый, а мне каково?.. Я чуть какой звук – уже просыпаюсь. И затем заснуть не могу, хоть глаз выколи!..
Геннадий Иванович ходит по комнате и грозно поводит своей пикой – то вверх, то в сторону. Очевидно, он делает это в волнении. Вся одежда на нём – чёрные длинные до колен трусы. Грудь и плечи волосатые, хоть косы заплетай. На голове сноп торчащих волос, глаза красные от бессонницы.
– Сон разлажен, до двух-трёх часов заснуть не могу. И только начинаю засыпать, он уж прилетел. Сядет на решётку балкона и чирикает. Да так пронзительно – у меня перепонки трещат. Мне кажется, пулемёт над ухом застрочил. Вам хорошо – хоть из пушки пали, но мне-то, мне каково?..
Я сижу на краю кровати и начинаю понимать его святой гнев в адрес «проклятого разбойника». С трудом доходит до сознания: воробья ругает. И с мыслью «Чем же я могу помочь?» валюсь на постель, но, кажется, часа не проходит – слышу истерический крик:
– Они с ума посходили! То воробей, а теперь этот… Вы слышите, как он шкрябает своей поганой метлой? Вжик-вжик, вжик-вжик!.. Но ведь рано же! Людей всех перебудит.
Я снова сижу на койке и едва удерживаю клонящуюся на грудь голову. Глаза слипаются, я очень хочу спать, но Геннадий Иванович ходит с палкой по номеру и ругается на чем свет стоит.
– Нет, вы только послушайте, – этот проклятый турок так шкрябает метлой… А?.. Вы слышите?..
Я начинаю понимать, что ругает он дворника, подметающего площадь перед гостиницей. Действительно, если прислушаться, то слышно, как он «шкрябает» метлой. Но зачем же в такой ранний час, когда сон особенно крепок, прислушиваться ко всем посторонним звукам?..
Я этого понять не могу и снова валюсь на подушку. И теперь засыпаю так крепко, что уж не слышу и ругань Геннадия Ивановича. Однако Чернов будит меня и в третий раз: трясёт за плечо:
– Вставайте!.. Пойдёмте на море!..
На море?.. – думаю я. – Зачем же нам идти на море, если мне ещё так хочется спать?..
Геннадий Иванович берёт полотенце и делает мне жест рукой:
– Пошли, пошли… Мы каждый день утром идём на море, а уж затем на завтрак.
Наскоро одеваюсь, беру полотенце и нехотя плетусь за Черновым. Вяло текут мысли: «Неужели он каждый раз… будет вот так… колобродить ночью?..»
Взбираемся на камень, расстилаем полотенце. На соседнем камне сидит и смотрит на нас знакомый мне румынский майор. Я поднимаю руку, и он меня приветствует. Я ещё не знаю румынского языка, а то бы сказал ему: «Доброе утро». И ещё бы спросил, приплывут ли к нам наши друзья дельфины? Однако он понимает меня и без слов, показывает на даль моря, где мы играли с дельфинами, разводит руками: «Дескать, не приплыли и, наверное, не приплывут».
Я смотрю в ту сторону, откуда, огибая порт, плыли к нам эти удивительные жители моря. Там, далеко, у самого горизонта, тянется шлейф белого, как вата, облака. И непонятно, то ли оно поднялось из глубин моря в виде испарения, то ли опустилось с неба и отдыхает, точно русокудрая красавица на пляже. Море тихо, волн почти нет, и только длинные полосы воды, движимые незримым и неслышным волнением атмосферы, гонят к берегу весело журчащие гребешки. Море в эту пору зелёное, манит ласковой прохладой, зовёт в свои объятия. Очарованный, смотрю я в нескончаемую даль, и все мои заботы, тревоги, волнения пропадают, мне легко и свободно дышится, – невольно и неосознанно я прикоснулся к вечности, и душа наполнилась тихой радостью, ощущением покоя и величия.
– Вы по уграм всегда так – идёте к морю?
– А как же? – восклицает Чернов. – Было бы преступно не пользоваться этой благодатью.
Чернов был горячий, взрывной и сильно нервный человек. Занимая в редакции пост ответственного секретаря – начальника штаба газеты, он обладал самым главным для этой должности качеством: умел верно оценить материал и определить ему место на полосах. Газета «Советская Армия» была большая четырехполосная – формата «Правды», «Красной звезды» и выходила ежедневно. Но если в «Известиях», где я потом десять лет трудился, числилось в 1960 году сто пятьдесят человек, а затем с приходом туда Аджубея, зятя Хрущёва, триста, то у нас на такой же объём работы было всего сорок человек. А если учесть, что в «Известиях» под руками был весь цвет столичной публицистики, художников, фотомастеров, – им кликни и они прибегут, – то в Констанце мы находились, как на необитаемом острове, а газета, что твой голодный волк, требовала еды: и проблемной статьи, и рассказа, и фельетона, и яркого фото, смешной карикатуры… – можно себе представить положение редактора и ответственного секретаря.
Чернов благодушно высмеивал главного журналиста газеты Нестора Лахно и за глаза звал его Махно; – о нём говорил:
– Я сам поставлял на полосы «гвозди», – да, в молодости умел написать и хлёсткую статью, и даже фельетон, но сейчас рука ослабла, однако журналиста понимаю: «гвоздь», хотя и не иголка, но его нужно найти, покопаться, изучить, а потом уж написать. Но нельзя же, как этот чёртов Махно, писать порядочную корреспонденцию полмесяца!..
– У нас в «Сталинском соколе» был Недугов, так тот рассказ писал несколько месяцев, а потом в изнеможении падал и болел ещё месяц.
– А вы так и поверили Недугову. Хитрец он был великий, дурачил вас, а вы верили. Он, конечно, не Чехов, но рассказы вам писал приличные. И Устинов ценил его, и всё ему прощал, потому как пусть хоть такой, да есть, а у нас в «Красном соколе» и такого не было.
Успокоившись, добавлял:
– Чехов рассказ писал за несколько часов! И писал о чём угодно. Друзьям говорил: поставьте передо мной вечером чернильницу, а утром будет готов о ней рассказ.
– Так то ж Чехов! – пытался я защитить Лахно, с которым мне предстояло вступить в невольное соревнование. – Такие таланты рождаются раз в сто лет.
Чернов уже совсем мирно заключал:
– Что и говорить: дело наше проклятущее. Все требуют от газеты яркости, новизны, разнообразной информации, – и чтоб вся жизнь была охвачена, а талант литературный – большая редкость. Я за свою жизнь в десятке газет работал, начал с районки, и представьте: писателя у нас ни одного не выработалось. Писатель, как я думаю, это такая же большая редкость, как человек на трёх ногах.
Он засмеялся. И смеялся он, как и всё, что ни делал, тоже необычно: как-то толчками, сухим, нутряным звуком, так что сам он вздрагивал, и при этом зачем-то зажимал рот рукой, будто и не хотел, чтобы смех его был услышан другими.
Потом о Лахно говорил тепло, душевно:
– Вы ещё не видели нашего… Махно. Из сельских учителей парень, тонкий, хилый – в чём душа держится, а ишь ведь… фельетон сварганить может. Недогонов лауреат был, а его ржавой пилой пили – не напишет.
Потом мы купались, а потом шли в номер, брились и спускались на первый этаж в ресторан.
По вестибюлю шли мимо огромного, написанного во весь рост портрета Сталина. Чернов кивнул на него:
– Папа завалился: слава те, Господи!..
Интересно, что примерно так же отмечал факт смерти Сталина мой старший брат Фёдор. Он приехал ко мне в Москву как раз в день смерти Сталина. Кивнув на радиоприёмник, из которого лилась траурная мелодия, сказал:
– Наверное, дружки помогли ему. Палачи проклятые.
Так он отзывался о членах политбюро.
И продолжал:
– Там всё больше люди восточные: Берия, Каганович, Микоян… Народ жестокий, коварный: мать родную не пощадят, если на пути к власти встанет.
Я разговор не поддержал, посоветовал ему не распространяться на эту тему. Брат мой Сталина не любил. Я не однажды приезжал к нему в гости в Днепродзержинск. На встречу со мной собиралась вся его бригада электрослесарей, – и они дружно не любили Сталина. И это после Победы в 1945 году, которую газеты приписывали «полководцу всех времён и народов» генералиссимусу Сталину.
Укладываясь спать, я сказал Чернову:
– К Сталину вы относитесь без особого уважения.
– А за что уважать? – вскинулся на койке Чернов. – Он Гитлера боялся, старался умиротворить зверя, уверял его в своём миролюбии. И для этого даже оборонительную линию по всей западной границе приказал разобрать. Перед началом войны командиров посылали в отпуск. Не верил донесениям разведчиков, называл их паникёрами. Ты был в авиации – знаешь, как за день-два перед войной вы моторы с самолётов по приказу из Москвы снимали. Было такое? Скажи – было?..
– Да, было. Я и сам снимал двигатели с тяжёлого бомбардировщика ТБ-3. Признаться, до сих пор не понимаю, зачем мы это делали.
– Сейчас кричат: «Победа! Победа!»… Да, немцу мы шею свернули, но какой ценой? Двадцать пять – тридцать миллионов парней уложили, пол-России немец спалил, а Германия целёхонька, за исключением Берлина да ещё нескольких городов, и потери у них в два раза меньшие. Так где же тут Победа? А ведь мы в обороне были. Ну-ка, вспомни боевой Устав пехоты. Какие потери должны нести войска в обороне? В два раза меньшие, чем наступающие. А у нас что получилось?.. Вот она – наша Победа! Да если уж по справедливости, то его, Сталина, надо было заменить Жуковым, или Антоновым, или Василевским уже в первые месяцы войны, но не тот режим был установлен в Кремле, чтобы менять Владыку.
Мы после этой черновской тирады долго лежали, и я уж думал, что мой сосед уснул, но он вдруг снова заговорил:
– Победу нам принесла не мудрость Сталина, а глупость Гитлера. Ему бы не на Россию следовало попереть, а на Англию. Со Сталиным же нужно было заключить союз, и вместе они бы могли покончить с владычеством евреев над миром. Вот где зарыта собака, мой молодой друг, и не пытайся искать других объяснений всему, что происходило на наших глазах и что творилось нашими руками.
Резким движением сбросил с себя простыню, поднялся и стал в возбуждении ходить по комнате. Вышел на балкон, стоял там с минуту, а затем подошёл ко мне близко и вскинул руки над головой. В полумраке лунной ночи он походил на зловещую тень, слетевшую на меня с неба.
– Сталина хвалят глупые пустые люди! От них только и слышишь: принял Россию с сохой, а оставил могучую атомную державу с самой сильной в мире армией. Разгромил немцев и за пять лет восстановил страну, построил первое в мире социалистическое государство!.. И представьте: всё так и есть! Всё это правда! Одного только не замечают пламенные интернационалисты: Сталин вслед, за Лениным разобрал главный двигатель могущества государства: лишил русских памяти. Превратил русский народ в Иванов, не помнящих родства, в безликое население, которое бредёт по дорогам истории без цели и смысла. Ну, представьте вы на минуту, если бы в большой и дружной семье стали вдруг забывать, кто брат и сестра, где мать и отец? Такую семью назвали бы сумасшедшей, к ней вызвали бы доктора. Но не то ли случилось при Сталине с русским народом? Нас хватило на Победу над Германией, но уже теперь нарождаются русские люди, не помнящие своей национальности. Учителям в школах вновь запрещают произносить слово «русский». И не пройдёт полсотни лет, как эти манкурты будут добровольно подставлять шею в хомут иноземных завоевателей. Вот она, правда истории! Не скоро поймут её люди, но ты, Иван, человек русский, ты имеешь задатки стать писателем, – запомни эти мои слова и передай их будущим поколениям русских людей. Погибнет Россия, если русские не вспомнят, что они русские!
Взмахнул кулаком и пошёл к своей постели.
– А теперь спать! Завтра будет много хлопот по номеру.
Чернов впервые назвал меня по имени и обратился ко мне на ты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57