Он годился мне в отцы, и мне приятна была такая его фамильярность.
Редактор газеты полковник Пётр Васильевич Акулов кратко обрисовал мои задачи:
– Москва назначила вас специальным корреспондентом. Должность престижная, единственная в нашей газете – будем ждать от вас ударных материалов.
Я напомнил ему расхожий в среде журналистов анекдот. Поступающему новичку редактор говорит:
– Вы гвозди писать умеете?
– А что это такое гвозди?
– Ну, это такие ударные материалы – их гвоздём номера называют.
– А вы печатаете одни гвозди?
– Нет, конечно. Печатаем муру разную.
– Вот эту муру я и буду вам поставлять.
Оказалось, ни редактор, ни присутствующий здесь же Чернов не слышали этого анекдота – они долго и от души смеялись.
– Вам Чернов покажет ваш кабинет – небольшая комната с видом на море. Там за дубовым столом Алексей Недогонов сидел. Время ваше считать не будем. Знаем, что в «Сталинском соколе» вас первым пером называли. Нам приятно иметь такого сотрудника.
– Редактор был слишком добр ко мне.
– Ладно, ладно. Не скромничайте. Собкором к сыну Сталина кого зря не пошлют! Кстати, он уже арестован. И несколько офицеров из ближайшего к нему окружения тоже попали под следствие. Но мне звонили из Главпура: за вами грехов не числится.
Из кабинета редактора я перешёл в кабинет Чернова и его заместителя Михаила Давидовича Уманского. Тут Геннадий Иванович сказал, что на недавних учениях в войсках отличились связисты, – хорошо бы очерк о них написать. Если надо командировку – выпишем.
– А здесь, в Констанце, разве нет связистов?
– Как нет? Целая рота. И, кстати, прекрасные ребята!
– Ну, вот – о них и напишу.
Был жаркий день. Грибов, болтавшийся в редакции и не торопившийся отъезжать к себе в Тимишоары, потащил меня к морю.
– Ты птица вольная – можешь в редакцию и не ходить. Я бы на твоём месте…
– Ну, уж собкоровская вольница мне знакома. Ты и вообще-то можешь не писать. Пока о тебе вспомнят.
Пошли на пляж – подальше от редакции. Здесь купались и загорали солдаты. Я спросил у лейтенанта:
– Рота связи где находится?
– А вот она – почти вся здесь. Нам за успехи на учениях свободный день дали.
Разговорились. Офицер поведал мне о недавних учениях. Он оказался общительным малым и умел интересно рассказывать. На учениях случались разные забавные истории, на связь выходили генералы, старшие офицеры – кто и что говорил, и как говорили, кого и как ругами, а кого хвалили. О том же, как действовали его солдаты, – особенно один из них, – я, к сожалению, забыл его фамилию, а газет со своими очерками и статьями не собирал, – я спросил, а есть ли он здесь, этот солдат?.. Офицер подозвал его, и я долго с ним беседовал.
Грибову сказал:
– Пойду вон на тот камень, а ты загорай один.
Развернул свой большой блокнот и, не долго мудрствуя, написал заголовок: «Песня солдата».
Работал часа три-четыре, не торопился, старался написать получше. И к обеду очерк был готов.
Тут самое место заметить: есть журналисты, и таких большинство, которые «делают» материал. Как правило, долго его изучают. Лахно, к примеру, как мне говорили, неделю, а то и две собирает факты. Потом он читает подобные очерки или статьи в других газетах. И даже полистает журналы. Составляет план, ходит по отделам, советуется с опытными журналистами, как бы они решили эту тему. И уж только после этого начинает писать.
Я не однажды наблюдал, как работают мои коллеги, и очень опытные, маститые, известные и почитаемые в стране журналисты – к примеру, известинцы, с которыми я впоследствии буду работать: Юрий Феофанов, Борис Галич, Евгений Кригер, Виктор Полторацкий, Мариэтта Шагинян… Все они работали примерно так же. Уж не знаю, как они изучали, «организовывали» очерки, но видел, как писали. Процесс этот у них у всех был долгим и мучительным. Они искуривали не одну пачку сигарет, а Феофанов, Галич при этом пили коньяк, уединялись дома. Все знали: пишут! Потом приходили и нередко говорили: «Ничего не получается». Но затем, всё-таки, продолжали писать. И – делали очерк. Или статью, или фельетон.
Так писал и здешний очеркист Лахно. Не скажу, что они писали плохо, но говорю, что они писали вот так.
И ещё – если уж об этом я стал говорить. Каждый журналист, сколько бы он ни изучал тему и как бы мучительно ни писал, не мог выжать из себя больше того, что он мог. Все его материалы, как близнецы, были похожими один на другой. И если он вдруг скажет: «Материал мне удался! За три дня написал!» – всё равно он будет точь-в-точь такой же, как предыдущий. Это как певец: и то споёт, и это, но голос один, и модуляция, и диапазон, и кантилена – всё те же. Если бы взять их очерки, разложить на столе и почитать – удивительное вышло бы наблюдение: все на одно лицо; как в хорошем строю солдаты. В каждом немного прямой речи, две-три попытки обрисовать психологическое движение, дать картинку природы, – редко получится удачной, – и попытка сказать что-нибудь броское, хлёсткое. В итоге – статья, корреспонденция с потугой на живость.
Не мне бы это говорить, коллеги всё-таки; куда как удобнее и пристойнее развести свои турусы учёному, лектору, но у них, сколько я их слушал, и вообще непонятно, что же такое очерк, статья, корреспонденция.
Подспудно, неосознанно газетчик стремится к архитектуре рассказа. Чем ближе подойдёт к нему, тем интереснее очерк, любой газетный материал. Кажется, я уже приводил высказывание Горького, который, как писатель, вышел из газеты. Он чутьём художника понял: каждый факт сюжетен. У него есть начало, развитие и конец. Отсюда и природа любой заметки: она сюжетна. А уж что до очерка – тем более. И если уж очерк, то непременно всплывает человек. А человек – это его внешность, его речь, его характер, его дело. И непременно – прямая речь. Ведь герой очерка не живёт на необитаемом острове. Рядом с ним товарищи, коллеги, родные. Казалось бы, чего проще: пиши об этом так, как ты рассказываешь. Ведь рассказывать-то всякий умеет.
Газетчик склоняется над белым листом, и – о ужас! Затор мысли. Перо повисло и – ни с места. Белый лист его отторгает. Он сидит час, а слова ещё не написал. И тогда из-под пера рождаются фразы: «Больших успехов в учебно-боевой и политической подготовке добился солдат Пупкин». И другая фраза: «За отличные показатели он получил благодарность командира!». И третья: «Пупкин дал слово учиться ещё лучше». И так далее.
Слова и фразы, уже виденные им в других статьях много раз. Фразы не его, чужие, стёртые, как медные пятаки, – шаблон, компиляция… Вот это и есть «мура разная», о которой говорил новичку редактор, мусор, которым от века заполняются все газеты.
Когда однажды на летучке в «Сталинском соколе» раскритиковали одну передовую, то поднялся комбриг Амелин, бывший некогда адъютантом у маршала Тимошенко, сказал: «Друзья мои! О чём речь?.. Эта передовая написана в двадцатых годах, с тех пор она кочует из номера в номер по всем газетам – перекочевала и к нам. Её в слегка изменённом виде и предлагает нам автор. Вот если бы он написал передовую своими словами – тогда бы ваш гнев был понятен».
В той же редакции особенно жестокой критике подвергался майор Яковлев, пришедший к нам из академии. Что бы он ни написал – рвут на части. И тогда он в одну из своих заметок подверстал абзац из какой-то журнальной статьи Пушкина. На летучке один за другим поднимались особо кровожадные критики, в клочья изорвали именно это место в информации. Ну, а потом поднялся Яковлев и зачитал Пушкина. При этом сказал: «Я сделал это, чтобы проверить, насколько вы правы». А позор этот стоил ему карьеры: его уволили из газеты. Журналистская «шайка» очень спаяна, таких шуток не прощает.
Журналисту как воздух нужны литературные способности. Когда их много – близость к рассказу, когда мало – очерк, когда совсем нет – статья или потуги на очерк. Потому евреи, лишённые этих способностей, начинают ниспровергать жанры, подменять их поделками. Очерк они назовут зарисовкой, главу – главкой, а рассказ или повесть – эссе. Особенно женщина небрежно скажет: «Я набросала эскизик». И тогда уж никто ей претензий предъявить не может.
Очерк я написал в общей сложности часов за пять и на обед явился уже с готовым материалом. Но Чернову и даже Грибову ничего не сказал, не хотел выпячивать свою способность так быстро писать. К тому же и не знал, как его воспримут. А утром следующего дня отдал Чернову.
– Как?.. – удивился он. – Когда же вы успели?
На службе он называл меня на вы, а дома на ты.
Я пожал плечами.
– Но где же вы материал взяли? За очерком надо же куда-то идти.
– А рота связи при штабе армии; она тут… совсем рядом.
Позвонил по внутреннему телефону:
– Аннушка, солнышко ты моё, к тебе сейчас придёт наш новый сотрудник, – ты для него постарайся. Угу, умница.
Попросил меня пройти в секретную часть:
– Там сидит Аня Чугуй, она будет печатать ваши материалы.
Анна Чугуй сидела в комнате за железной дверью, встретила меня широко раскрытыми синими глазами. Смотрела так, будто я к ней со стороны моря в форточку влетел. А моей первой мыслью было: «И здесь мне судьба посылает испытание». Аннушка была чудо как хороша. Свежа, как только что распустившаяся роза. Маленький носик, пухлые щёчки… «Вот ещё и в эту влюбишься!..»
Подал ей небрежно исписанные листы из блокнота.
– Разберёте ли?
Аня внимательно прочла страницу. Вскинула на меня свои шальные с невысохшим изумлением глаза:
– Да, мне всё понятно. Заходите после обеда. Я не машинистка, печатаю медленно.
Поблагодарил её и вышел.
До обеда не знал, что делать. Сел за свой дубовый стол с автографом Недогонова: «Мангалия, Мангалия, бадега и так далее», смотрел на море. Справа был виден край порта, белый теплоход стоял у причала, над ним завис клюв подъёмного крана, а из клюва, точно паук на паутинке, спускался легковой автомобиль. Слева смотрелся в окно моей комнаты похожий на корзинку балкон здания морского клуба. Само здание я уже осматривал и обошёл вокруг; оно было построено триста лет назад, в год, когда на городской площади был сооружён памятник Овидию, коротавшему здесь, в небольшой приморской деревне, дни своей ссылки за стихи, в которых слишком страстно изображалась любовь и которые, по мнению греческого сената, оскорбляли беспорочную нравственность. Интересно, какие бы вердикты вынес этот сенат, просмотрев хотя бы одну страницу «Московского комсомольца» или современный фильм?..
В комнату вошёл, как упал с неба, человек с лицом и фигурой до боли знакомыми. Он широко улыбался, – и эта улыбка до ушей могла принадлежать только одному человеку:
– Саша… ты?..
– Не видишь, что ли? – улыбнулся он ещё шире.
Я поднялся, и мы заключили друг друга в объятия.
– Бобров, чёрт!..
– Иван!.. Я слышал, я ждал тебя.
Это был Александр Бобров, мы с ним вместе учились в авиашколе.
– И ты не летаешь?
– Ползаю, как и ты.
– Чёрт с ней, с авиацией! – кидал он слова-камни, – зато видишь, встретились на кукурузном поле.
– Как?..
– Румыния! Страна сплошной кукурузы. Но нам, слава Богу, подают в ресторане и мясо.
И началось обычное:
– Ну, как ты здесь?
– А-а… Будь они трижды прокляты: что ни напишешь – всё не так. Роют носом – противно.
Я подумал: «Забракуют очерк, а иначе я писать не умею».
– Ты меня пугаешь.
– К тебе придираться не станут. Редактор на совещании уж сказал: «К нам едут два зубра столичной журналистики. Ты вроде бы уж и рассказы печатаешь. Начни они к тебе придираться, все скажут: „Ну, если уж эти не угодили!..“.
Действительно, ко мне не придирались. Очерк напечатали, и никто ничего по его поводу не сказал. Даже на летучке его не отмечали. Редактор хотел вывесить его в коридоре на доске лучших материалов, но я сказал:
– Я вас прошу мои материалы на доску не вывешивать и впредь, если таковые у меня объявятся.
Редактор посмотрел на меня внимательно и сказал:
– Я вас понимаю, чтобы не возбуждать зависть. Но вообще-то вы тут всех нас удивили: второй день работы – и очерк. Похоже на то, что вы привезли его из Москвы.
И потом – неожиданно:
– Вы в водное поло играть умеете? Ну, это… две команды гоняют мяч на воде.
– Играть не могу, но плавать умею. На Волге вырос.
– Отлично. Зачисляю вас в свою команду. Будете левым крайним, ходить по глубине.
И вот – обеденный перерыв. Прежде чем идти в ресторан, редакция почти в полном составе идёт на море. Вратари несут на плечах ворота с якорями, капитаны команд – мячи.
В воде располагаются по всем правилам. Только в отличие от взаправдашных игроков не все занимают места на глубине. Мне такая привилегия предоставлена. Редактор – центровой. Он стоит в воде по горло. Пожилые, толстые, не умеющие хорошо плавать – на правом фланге. Там они погружены по плечи.
Судья – толстяк и великан, подполковник Калмыков даёт свисток. Игроки двинулись. Наш капитан с мячом, на него надвигается Бобров. Он чёрен, как негр, здоров, как буйвол, – идёт посредине, распластав по сторонам руки. Редактор входит в азарт и тоже принимает позу борца на цирковом ковре. Он ниже Боброва, но сколочен туго. Мышцы плеч и рук напряжены. Лысина, как зеркало, отсвечивает солнечные лучи.
Сошлись. И оба погрузились в воду. Там идёт возня. А к ним уж подоспели другие игроки середины и все – под воду. Возник бурун, почти вулкан. Я знал, как играют в ватерполо, но такой свары и ярости не видал. Из воды немного в стороне от буруна выныривает малиново-красный капитан. Выпученными глазами ищет меня. И точным броском посылает мяч мне на руку. Я понял его замысел: пройти по глубине к воротам. Что я и делаю. Ко мне бросается зашита, но не успевает. Мяч в воротах. На берегу раздаются крики: «Ура!.. Браво!..» Там уж болельщики. Их набралось десятка три.
Накал борьбы нарастает. Голы следуют один за другим. Моя молодость и умение плавать во многом обеспечивают успех нашей команде. Капитан, он же редактор, мною доволен. Но в упорстве и отваге с ним может равняться лишь Бобров. Когда они сталкиваются, оба уходят под воду и возникает бурун. В него втягиваются почти все игроки. И тогда вода так закипает, что ничего уже не видно и нельзя понять, что происходит. Кому-то ногтями ободрали спину, и он, как ошпаренный, вылетает из воды, другому порвали трусы – он выныривает и, поддерживая их, матерится на чём свет стоит. Мата я давно не слышал, и мне он режет уши. А на берегу – смеются. Болельщики видят больше нас, – их смех перерастает в хохот, кто-то валяется на песке, вот-вот лопнет.
Несколько дней спустя к командующему нашей армии генерал-полковнику Голикову приехал на отдых сын. Он мастер спорта по водному поло. Генерал ему сказал:
– У нас редакция играет. Пойди к ним.
Сынок пришёл. Редактор обрадовался: это хорошо, что с нами будет играть мастер спорта. И вот первая свара. Мяч попадает к нему, на него, вопреки всяким правилам, набросилась целая стая. Он – под воду. Его достали и там. Закипел бурун. А через минуту он вылетает из воды и, поддерживая руками в клочья изодранные фирменные плавки, идёт к берегу, громко обвиняя нас всех:
– А ещё редакция. Культурные люди!..
Половина болельщиков лежала на песке в приступах гомерического смеха.
Больше он играть к нам не приходил.
А мы играли каждый день. Много плавок на мне было изорвано, много кровавых следов оставалось на спине, но теперь, по прошествии почти полстолетия, я вспоминаю нашу игру с чувством почти детской радости и неподдельного умиления.
Как-то я сказал Чернову:
– Эта ваша Аннушка – чистый ребёнок! Ей, поди, и восемнадцати нет.
– Ребёнок? Девица зрелая. У нас в деревне таких перестарками называли.
Подумав, сказал:
– Работник она хороший. Вот вам очерки печатает – единой ошибочки не сделает. А что до нашего брата, мужика блудливого, на пушечный выстрел не подпускает. Я, говорит, не монашка, но мне полюбить надо. Вишь как: полюбить! А так чтобы с кем зря – ни-ни.
– Так оно и следует. А без любви-то смысла нет. Особенно им, девицам.
Очерки писал я каждую неделю. Иногда и рассказы приносил ей. Она хотя печатала медленно, но я сердцем слышал: принимала меня приветливо, и будто бы даже рада была, когда я к ней обращался. А однажды сказала:
– Мы завтра на пляж идём. Пойдёмте с нами.
Я обрадовался и сразу же после завтрака сказал Чернову:
– Сегодня воскресенье – на пляж пойду, на весь день.
– В такую жару?.. А-а… Голых баб посмотреть захотел.
– Почему голых?
– А там пляж верёвочкой разделён – на мужской и женский. Так женщины почти все раздетые. И ходят так, мерзавки, у мужиков под носом – дразнят, значит. Не-е-т, я туда не ходок. Лучше я в жару такую дома книжку почитаю.
Грибов, как я понял, уж завёл себе любезную, – у неё на квартире пропадал. Бобров на пляж не ходил: у него голова от солнца болела. Я и пошёл один. Аня стояла на пустом песчаном пятачке, завидев меня, подняла руку. Я не спеша к ней приближался; видел её в купальном костюме и, как от яркого солнца, жмурился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Редактор газеты полковник Пётр Васильевич Акулов кратко обрисовал мои задачи:
– Москва назначила вас специальным корреспондентом. Должность престижная, единственная в нашей газете – будем ждать от вас ударных материалов.
Я напомнил ему расхожий в среде журналистов анекдот. Поступающему новичку редактор говорит:
– Вы гвозди писать умеете?
– А что это такое гвозди?
– Ну, это такие ударные материалы – их гвоздём номера называют.
– А вы печатаете одни гвозди?
– Нет, конечно. Печатаем муру разную.
– Вот эту муру я и буду вам поставлять.
Оказалось, ни редактор, ни присутствующий здесь же Чернов не слышали этого анекдота – они долго и от души смеялись.
– Вам Чернов покажет ваш кабинет – небольшая комната с видом на море. Там за дубовым столом Алексей Недогонов сидел. Время ваше считать не будем. Знаем, что в «Сталинском соколе» вас первым пером называли. Нам приятно иметь такого сотрудника.
– Редактор был слишком добр ко мне.
– Ладно, ладно. Не скромничайте. Собкором к сыну Сталина кого зря не пошлют! Кстати, он уже арестован. И несколько офицеров из ближайшего к нему окружения тоже попали под следствие. Но мне звонили из Главпура: за вами грехов не числится.
Из кабинета редактора я перешёл в кабинет Чернова и его заместителя Михаила Давидовича Уманского. Тут Геннадий Иванович сказал, что на недавних учениях в войсках отличились связисты, – хорошо бы очерк о них написать. Если надо командировку – выпишем.
– А здесь, в Констанце, разве нет связистов?
– Как нет? Целая рота. И, кстати, прекрасные ребята!
– Ну, вот – о них и напишу.
Был жаркий день. Грибов, болтавшийся в редакции и не торопившийся отъезжать к себе в Тимишоары, потащил меня к морю.
– Ты птица вольная – можешь в редакцию и не ходить. Я бы на твоём месте…
– Ну, уж собкоровская вольница мне знакома. Ты и вообще-то можешь не писать. Пока о тебе вспомнят.
Пошли на пляж – подальше от редакции. Здесь купались и загорали солдаты. Я спросил у лейтенанта:
– Рота связи где находится?
– А вот она – почти вся здесь. Нам за успехи на учениях свободный день дали.
Разговорились. Офицер поведал мне о недавних учениях. Он оказался общительным малым и умел интересно рассказывать. На учениях случались разные забавные истории, на связь выходили генералы, старшие офицеры – кто и что говорил, и как говорили, кого и как ругами, а кого хвалили. О том же, как действовали его солдаты, – особенно один из них, – я, к сожалению, забыл его фамилию, а газет со своими очерками и статьями не собирал, – я спросил, а есть ли он здесь, этот солдат?.. Офицер подозвал его, и я долго с ним беседовал.
Грибову сказал:
– Пойду вон на тот камень, а ты загорай один.
Развернул свой большой блокнот и, не долго мудрствуя, написал заголовок: «Песня солдата».
Работал часа три-четыре, не торопился, старался написать получше. И к обеду очерк был готов.
Тут самое место заметить: есть журналисты, и таких большинство, которые «делают» материал. Как правило, долго его изучают. Лахно, к примеру, как мне говорили, неделю, а то и две собирает факты. Потом он читает подобные очерки или статьи в других газетах. И даже полистает журналы. Составляет план, ходит по отделам, советуется с опытными журналистами, как бы они решили эту тему. И уж только после этого начинает писать.
Я не однажды наблюдал, как работают мои коллеги, и очень опытные, маститые, известные и почитаемые в стране журналисты – к примеру, известинцы, с которыми я впоследствии буду работать: Юрий Феофанов, Борис Галич, Евгений Кригер, Виктор Полторацкий, Мариэтта Шагинян… Все они работали примерно так же. Уж не знаю, как они изучали, «организовывали» очерки, но видел, как писали. Процесс этот у них у всех был долгим и мучительным. Они искуривали не одну пачку сигарет, а Феофанов, Галич при этом пили коньяк, уединялись дома. Все знали: пишут! Потом приходили и нередко говорили: «Ничего не получается». Но затем, всё-таки, продолжали писать. И – делали очерк. Или статью, или фельетон.
Так писал и здешний очеркист Лахно. Не скажу, что они писали плохо, но говорю, что они писали вот так.
И ещё – если уж об этом я стал говорить. Каждый журналист, сколько бы он ни изучал тему и как бы мучительно ни писал, не мог выжать из себя больше того, что он мог. Все его материалы, как близнецы, были похожими один на другой. И если он вдруг скажет: «Материал мне удался! За три дня написал!» – всё равно он будет точь-в-точь такой же, как предыдущий. Это как певец: и то споёт, и это, но голос один, и модуляция, и диапазон, и кантилена – всё те же. Если бы взять их очерки, разложить на столе и почитать – удивительное вышло бы наблюдение: все на одно лицо; как в хорошем строю солдаты. В каждом немного прямой речи, две-три попытки обрисовать психологическое движение, дать картинку природы, – редко получится удачной, – и попытка сказать что-нибудь броское, хлёсткое. В итоге – статья, корреспонденция с потугой на живость.
Не мне бы это говорить, коллеги всё-таки; куда как удобнее и пристойнее развести свои турусы учёному, лектору, но у них, сколько я их слушал, и вообще непонятно, что же такое очерк, статья, корреспонденция.
Подспудно, неосознанно газетчик стремится к архитектуре рассказа. Чем ближе подойдёт к нему, тем интереснее очерк, любой газетный материал. Кажется, я уже приводил высказывание Горького, который, как писатель, вышел из газеты. Он чутьём художника понял: каждый факт сюжетен. У него есть начало, развитие и конец. Отсюда и природа любой заметки: она сюжетна. А уж что до очерка – тем более. И если уж очерк, то непременно всплывает человек. А человек – это его внешность, его речь, его характер, его дело. И непременно – прямая речь. Ведь герой очерка не живёт на необитаемом острове. Рядом с ним товарищи, коллеги, родные. Казалось бы, чего проще: пиши об этом так, как ты рассказываешь. Ведь рассказывать-то всякий умеет.
Газетчик склоняется над белым листом, и – о ужас! Затор мысли. Перо повисло и – ни с места. Белый лист его отторгает. Он сидит час, а слова ещё не написал. И тогда из-под пера рождаются фразы: «Больших успехов в учебно-боевой и политической подготовке добился солдат Пупкин». И другая фраза: «За отличные показатели он получил благодарность командира!». И третья: «Пупкин дал слово учиться ещё лучше». И так далее.
Слова и фразы, уже виденные им в других статьях много раз. Фразы не его, чужие, стёртые, как медные пятаки, – шаблон, компиляция… Вот это и есть «мура разная», о которой говорил новичку редактор, мусор, которым от века заполняются все газеты.
Когда однажды на летучке в «Сталинском соколе» раскритиковали одну передовую, то поднялся комбриг Амелин, бывший некогда адъютантом у маршала Тимошенко, сказал: «Друзья мои! О чём речь?.. Эта передовая написана в двадцатых годах, с тех пор она кочует из номера в номер по всем газетам – перекочевала и к нам. Её в слегка изменённом виде и предлагает нам автор. Вот если бы он написал передовую своими словами – тогда бы ваш гнев был понятен».
В той же редакции особенно жестокой критике подвергался майор Яковлев, пришедший к нам из академии. Что бы он ни написал – рвут на части. И тогда он в одну из своих заметок подверстал абзац из какой-то журнальной статьи Пушкина. На летучке один за другим поднимались особо кровожадные критики, в клочья изорвали именно это место в информации. Ну, а потом поднялся Яковлев и зачитал Пушкина. При этом сказал: «Я сделал это, чтобы проверить, насколько вы правы». А позор этот стоил ему карьеры: его уволили из газеты. Журналистская «шайка» очень спаяна, таких шуток не прощает.
Журналисту как воздух нужны литературные способности. Когда их много – близость к рассказу, когда мало – очерк, когда совсем нет – статья или потуги на очерк. Потому евреи, лишённые этих способностей, начинают ниспровергать жанры, подменять их поделками. Очерк они назовут зарисовкой, главу – главкой, а рассказ или повесть – эссе. Особенно женщина небрежно скажет: «Я набросала эскизик». И тогда уж никто ей претензий предъявить не может.
Очерк я написал в общей сложности часов за пять и на обед явился уже с готовым материалом. Но Чернову и даже Грибову ничего не сказал, не хотел выпячивать свою способность так быстро писать. К тому же и не знал, как его воспримут. А утром следующего дня отдал Чернову.
– Как?.. – удивился он. – Когда же вы успели?
На службе он называл меня на вы, а дома на ты.
Я пожал плечами.
– Но где же вы материал взяли? За очерком надо же куда-то идти.
– А рота связи при штабе армии; она тут… совсем рядом.
Позвонил по внутреннему телефону:
– Аннушка, солнышко ты моё, к тебе сейчас придёт наш новый сотрудник, – ты для него постарайся. Угу, умница.
Попросил меня пройти в секретную часть:
– Там сидит Аня Чугуй, она будет печатать ваши материалы.
Анна Чугуй сидела в комнате за железной дверью, встретила меня широко раскрытыми синими глазами. Смотрела так, будто я к ней со стороны моря в форточку влетел. А моей первой мыслью было: «И здесь мне судьба посылает испытание». Аннушка была чудо как хороша. Свежа, как только что распустившаяся роза. Маленький носик, пухлые щёчки… «Вот ещё и в эту влюбишься!..»
Подал ей небрежно исписанные листы из блокнота.
– Разберёте ли?
Аня внимательно прочла страницу. Вскинула на меня свои шальные с невысохшим изумлением глаза:
– Да, мне всё понятно. Заходите после обеда. Я не машинистка, печатаю медленно.
Поблагодарил её и вышел.
До обеда не знал, что делать. Сел за свой дубовый стол с автографом Недогонова: «Мангалия, Мангалия, бадега и так далее», смотрел на море. Справа был виден край порта, белый теплоход стоял у причала, над ним завис клюв подъёмного крана, а из клюва, точно паук на паутинке, спускался легковой автомобиль. Слева смотрелся в окно моей комнаты похожий на корзинку балкон здания морского клуба. Само здание я уже осматривал и обошёл вокруг; оно было построено триста лет назад, в год, когда на городской площади был сооружён памятник Овидию, коротавшему здесь, в небольшой приморской деревне, дни своей ссылки за стихи, в которых слишком страстно изображалась любовь и которые, по мнению греческого сената, оскорбляли беспорочную нравственность. Интересно, какие бы вердикты вынес этот сенат, просмотрев хотя бы одну страницу «Московского комсомольца» или современный фильм?..
В комнату вошёл, как упал с неба, человек с лицом и фигурой до боли знакомыми. Он широко улыбался, – и эта улыбка до ушей могла принадлежать только одному человеку:
– Саша… ты?..
– Не видишь, что ли? – улыбнулся он ещё шире.
Я поднялся, и мы заключили друг друга в объятия.
– Бобров, чёрт!..
– Иван!.. Я слышал, я ждал тебя.
Это был Александр Бобров, мы с ним вместе учились в авиашколе.
– И ты не летаешь?
– Ползаю, как и ты.
– Чёрт с ней, с авиацией! – кидал он слова-камни, – зато видишь, встретились на кукурузном поле.
– Как?..
– Румыния! Страна сплошной кукурузы. Но нам, слава Богу, подают в ресторане и мясо.
И началось обычное:
– Ну, как ты здесь?
– А-а… Будь они трижды прокляты: что ни напишешь – всё не так. Роют носом – противно.
Я подумал: «Забракуют очерк, а иначе я писать не умею».
– Ты меня пугаешь.
– К тебе придираться не станут. Редактор на совещании уж сказал: «К нам едут два зубра столичной журналистики. Ты вроде бы уж и рассказы печатаешь. Начни они к тебе придираться, все скажут: „Ну, если уж эти не угодили!..“.
Действительно, ко мне не придирались. Очерк напечатали, и никто ничего по его поводу не сказал. Даже на летучке его не отмечали. Редактор хотел вывесить его в коридоре на доске лучших материалов, но я сказал:
– Я вас прошу мои материалы на доску не вывешивать и впредь, если таковые у меня объявятся.
Редактор посмотрел на меня внимательно и сказал:
– Я вас понимаю, чтобы не возбуждать зависть. Но вообще-то вы тут всех нас удивили: второй день работы – и очерк. Похоже на то, что вы привезли его из Москвы.
И потом – неожиданно:
– Вы в водное поло играть умеете? Ну, это… две команды гоняют мяч на воде.
– Играть не могу, но плавать умею. На Волге вырос.
– Отлично. Зачисляю вас в свою команду. Будете левым крайним, ходить по глубине.
И вот – обеденный перерыв. Прежде чем идти в ресторан, редакция почти в полном составе идёт на море. Вратари несут на плечах ворота с якорями, капитаны команд – мячи.
В воде располагаются по всем правилам. Только в отличие от взаправдашных игроков не все занимают места на глубине. Мне такая привилегия предоставлена. Редактор – центровой. Он стоит в воде по горло. Пожилые, толстые, не умеющие хорошо плавать – на правом фланге. Там они погружены по плечи.
Судья – толстяк и великан, подполковник Калмыков даёт свисток. Игроки двинулись. Наш капитан с мячом, на него надвигается Бобров. Он чёрен, как негр, здоров, как буйвол, – идёт посредине, распластав по сторонам руки. Редактор входит в азарт и тоже принимает позу борца на цирковом ковре. Он ниже Боброва, но сколочен туго. Мышцы плеч и рук напряжены. Лысина, как зеркало, отсвечивает солнечные лучи.
Сошлись. И оба погрузились в воду. Там идёт возня. А к ним уж подоспели другие игроки середины и все – под воду. Возник бурун, почти вулкан. Я знал, как играют в ватерполо, но такой свары и ярости не видал. Из воды немного в стороне от буруна выныривает малиново-красный капитан. Выпученными глазами ищет меня. И точным броском посылает мяч мне на руку. Я понял его замысел: пройти по глубине к воротам. Что я и делаю. Ко мне бросается зашита, но не успевает. Мяч в воротах. На берегу раздаются крики: «Ура!.. Браво!..» Там уж болельщики. Их набралось десятка три.
Накал борьбы нарастает. Голы следуют один за другим. Моя молодость и умение плавать во многом обеспечивают успех нашей команде. Капитан, он же редактор, мною доволен. Но в упорстве и отваге с ним может равняться лишь Бобров. Когда они сталкиваются, оба уходят под воду и возникает бурун. В него втягиваются почти все игроки. И тогда вода так закипает, что ничего уже не видно и нельзя понять, что происходит. Кому-то ногтями ободрали спину, и он, как ошпаренный, вылетает из воды, другому порвали трусы – он выныривает и, поддерживая их, матерится на чём свет стоит. Мата я давно не слышал, и мне он режет уши. А на берегу – смеются. Болельщики видят больше нас, – их смех перерастает в хохот, кто-то валяется на песке, вот-вот лопнет.
Несколько дней спустя к командующему нашей армии генерал-полковнику Голикову приехал на отдых сын. Он мастер спорта по водному поло. Генерал ему сказал:
– У нас редакция играет. Пойди к ним.
Сынок пришёл. Редактор обрадовался: это хорошо, что с нами будет играть мастер спорта. И вот первая свара. Мяч попадает к нему, на него, вопреки всяким правилам, набросилась целая стая. Он – под воду. Его достали и там. Закипел бурун. А через минуту он вылетает из воды и, поддерживая руками в клочья изодранные фирменные плавки, идёт к берегу, громко обвиняя нас всех:
– А ещё редакция. Культурные люди!..
Половина болельщиков лежала на песке в приступах гомерического смеха.
Больше он играть к нам не приходил.
А мы играли каждый день. Много плавок на мне было изорвано, много кровавых следов оставалось на спине, но теперь, по прошествии почти полстолетия, я вспоминаю нашу игру с чувством почти детской радости и неподдельного умиления.
Как-то я сказал Чернову:
– Эта ваша Аннушка – чистый ребёнок! Ей, поди, и восемнадцати нет.
– Ребёнок? Девица зрелая. У нас в деревне таких перестарками называли.
Подумав, сказал:
– Работник она хороший. Вот вам очерки печатает – единой ошибочки не сделает. А что до нашего брата, мужика блудливого, на пушечный выстрел не подпускает. Я, говорит, не монашка, но мне полюбить надо. Вишь как: полюбить! А так чтобы с кем зря – ни-ни.
– Так оно и следует. А без любви-то смысла нет. Особенно им, девицам.
Очерки писал я каждую неделю. Иногда и рассказы приносил ей. Она хотя печатала медленно, но я сердцем слышал: принимала меня приветливо, и будто бы даже рада была, когда я к ней обращался. А однажды сказала:
– Мы завтра на пляж идём. Пойдёмте с нами.
Я обрадовался и сразу же после завтрака сказал Чернову:
– Сегодня воскресенье – на пляж пойду, на весь день.
– В такую жару?.. А-а… Голых баб посмотреть захотел.
– Почему голых?
– А там пляж верёвочкой разделён – на мужской и женский. Так женщины почти все раздетые. И ходят так, мерзавки, у мужиков под носом – дразнят, значит. Не-е-т, я туда не ходок. Лучше я в жару такую дома книжку почитаю.
Грибов, как я понял, уж завёл себе любезную, – у неё на квартире пропадал. Бобров на пляж не ходил: у него голова от солнца болела. Я и пошёл один. Аня стояла на пустом песчаном пятачке, завидев меня, подняла руку. Я не спеша к ней приближался; видел её в купальном костюме и, как от яркого солнца, жмурился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57