– Ну, приедет.
Микоян добавил:
– Старик с еврейской фамилией – он такой же лётчик, как я врач-гинеколог.
Я сказал:
– Вчера у нас в редакции все евреи не пришли на работу.
Сталин после некоторой паузы, не поднимая на меня глаз, спросил:
– Много у вас в редакции евреев?
– Всего у нас сотрудников семьдесят человек, сорок из них – евреи.
Микоян засмеялся, сказал:
– Сорок?.. А скоро будет из семидесяти семьдесят один. А вам они предложат должность вахтёра.
Генерал улыбнулся:
– Если ещё предложат.
И после некоторой паузы строго спросил:
– А чего это ты судьбой евреев озабочен? Можешь не беспокоиться: они уже вернулись на работу. И перед ними извинились. Не так-то просто сковырнуть эту братию. Не раз уж пытались.
Микоян разлил вино. Сталин, поднимая рюмку и взглянув на меня, проговорил:
– Вам не предлагаю. Вы, как мне доложили, не пьёте и правильно делаете.
И глухим мрачным голосом добавил:
– Если хочешь быть человеком, в руки не бери эту гадость. Ну, ладно – спасибо вам. Вы свободны.
Выходя из академии, думал: «Не пью, конечно, но не настолько же, чтобы не выпить с генералом Сталиным. Моего же собственного коньяка пожалели. Но, скорее всего, не захотели принять в кампанию. Рылом не вышел».
И это «рылом не вышел» осталось под сердцем надолго. Впервые мне показали место, почти открытым текстом сказали, что лакеем я быть могу, а вот за стол с хорошими людьми не садись. Нет тут для тебя места. И хотя я человек не злой, многое способен прощать людям, но на этот раз обида меня поразила сильно. Ведь я с ними был примерно одного возраста и так же, как они, воевал, и, может быть, воевал не хуже их, а вот за красный стол не посадили. Обошлись как со слугой.
И чем больше я об этом думал, тем сильнее разгоралась в моём сердце обида. Ну, ладно, сын Сталина, но выказывать так открыто пренебрежение?..
Это была минута, когда моё хорошее отношение к сыну Сталина пошатнулось. Много лет прошло с тех пор, а этот будто бы и незначительный эпизод не могу я забыть и не могу простить даже Сталину.
Я и раньше замечал эту черту в русском человеке: многое он может простить, и даже нанесённая ему боль физическая со временем забывается, но не забудет и не простит он обиды и унижения. Во времена дуэлей пощёчину мерзавцу или обидчику стремились нанести публично – только в этом случае она приобретала значение несмываемого унижения, и только в этом случае дуэль считалась неизбежной. В моих отношениях с генералом не было никакого дружества и взаимной доверительности; он меня просто не знал и не желал знать. И это воспринималось мною как логически оправданная ситуация. Слишком большая дистанция была между нашим общественным положением: Командующий округом и рядовой сотрудник газеты. К этому прибавлялся ореол Принца, сына Владыки. Я, правда, подозревал великую несправедливость в том, что он, человек совсем молодой, – всего на два-три года постарше меня, – и такое имеет звание, такую должность. Но зависти никакой я не испытывал: такова судьба у человека, – не виноват же он, что родился сыном Сталина. И что он не видел меня, не замечал, не подавал руки – тоже не обидно. Каждый кулик должен знать своё болото! Но вот когда при мне разливают вино и меня не принимают в расчёт, и даже не предложили сесть – тут я вдруг почувствовал себя униженным. Кровь бросилась в лицо, обида вздыбила неприязнь, – я готов был повернуться и, хлопнув дверью, выйти из комнаты. Но – сдержался. Закончил затеянный мною же разговор и, получив разрешение, вышел.
Обида осталась. Но она же взвихрила и мои мысли, заставила ещё и ещё раз подумать: а кто я есть? Чего достиг в жизни? За какие шиши требую к себе почтения?.. Газетчик?.. Рядовой журналист?.. Бегаю по частям, вынюхиваю новости, а потом пишу репортажи, – ну, иногда очерки… И так же буду бегать в тридцать, сорок лет, а может, и до седин проторчу в шкуре журналиста?..
Это был момент моей жизни, когда я задумался о своём будущем, о месте в нашем обществе журналиста и о том, стоит ли мне посвятить этому всю свою жизнь. О писательстве я думал ещё во Львове, увидев в журнале, а потом и в газетах свои первые рассказы. Затем в Вологде во время Всесоюзного совещания молодых литераторов редакция газеты «Красный Север» напечатала мой рассказ «Конюх», – правда, дала ему ужасное название «Радость труда», – я уже тогда, воодушевлённый успехом, отправился в леспромхоз и собрал там материал для «Лесной повести», но консультант «Нового мира» не нашёл в ней ничего интересного и тем надолго охладил мой пыл. Теперь я вновь стал думать о писательстве. И думал так: если не писатель – так значит никто. Журналистика не может стать делом жизни для серьёзного человека.
Больше стал читать, особенно интересовала эпистолярная литература, дневники, биографии. Чехов работал в газете, писал для неё свои прекрасные короткие рассказы, но братья-газетчики упорно не видели в нём серьёзного литератора. В каком-то из писем он горько сетовал, что в Москве у него наберётся сотня знакомых газетчиков и ни один из них слова хорошего не сказал о его рассказах. Потом Горький… Тоже работал в «Нижегородском листке». И писал остроумные заметки, информации, мини-фельетоны. Когда в Нижний приехала цирковая труппа лилипутов, он написал: «Обыватели изумились, увидя, что на свете есть люди мельче их». Или он увидел, как в зоопарке пьяные дяди остриём железного прута кололи для потехи обезьянку. Горький, стоявший рядом, сказал: «Прости им, животное. Со временем они станут лучше».
Горький, Чехов, Диккенс, Джек Лондон работали в газетах… Но многие ли из газетчиков выходят в писатели?.. В «Сталинском соколе» есть журналисты-зубры, полковники, специальные корреспонденты. Они пишут очерки, но что это за очерки, если их трудно дочитать до конца, там нет ни картин природы, ни ярких, запоминающихся находок. О деталях и говорить нечего – их и с лупой не найдёшь. А ведь способность подметить и ярко выразить деталь Толстой называл чертой одарённости литератора. «Гениальность – в деталях», – говорил он. Выделяется из очеркистов Михалков. У него есть две-три удачные басни, но очерков он не пишет или пишет редко. Есть поэма для детей «Дядя Стёпа», её расхвалили критики, её издают и переиздают, но я прочитал её внимательно и ничего не нашёл в ней остроумного. Уродливо долговязый милиционер всем стремится на помощь… Ни сюжета, ни композиции, и стёртый, как старая подошва, язык…
Забегая вперёд скажу, что, работая в издательстве «Современник», я узнал об органической близости Михалкова к той среде критиков, о которой Маяковский сказал: «Они все – коганы». И мне стало ясно, почему этот литератор, подпадавший под характеристику Шолохова «А король-то голый», так превозносится литературной бандой Чаковского, так щедро увенчан всеми мыслимыми и немыслимыми званиями и наградами – и Герой труда, многократный лауреат, и академик Академии педагогических наук… Наконец, чуть ли не в молодости вознесённый на пост Главы российских писателей, на котором и пробыл до глубокой старости…
Если бы мне нужно было сравнить кого-то с Растиньяком, я бы лучшей кандидатуры, чем Михалков, в цеху своём литераторском не нашёл.
Скажут: Дроздов ругается. Видно, здорово насолил ему Серёга Михалков.
Нет, мне лично ничего плохого он не сделал. Но мы должны знать, что за люди ходили в «героях» у нас в двадцатом столетии, кто их сажал на командные высоты, как они «подпиливали» фундамент Российской империи. Сговор в Беловежской пуще – это лишь заключительный акт трагедии Российской империи, три инородца лишь подписали зловещую бумагу о развале самого могучего в мире государства, не сделай этого они, так сделали бы другие, – Русского государства к тому времени уже не было, оно представляло собой трухлявый пень, изъеденный Михалковыми да чаковскими, бандой лжеучёных вроде Шаталина и Арбатова, Примакова и Аганбегяна, миллионной ратью журналистов и писателей-иудеев, алчной армией молодцов из русских, которых назвали шариковыми или шабес-гоями… Все они за деньги и лауреатские медальки все семьдесят лет точили и подпиливали Русского исполина, а в Беловежской пуще его лишь толкнули – и он упал. И лежит почти бездыханный до нынешних дней. Некому его поднять. Нет Русского народа, а есть бездуховный сброд, ведомый в бездну Киркоровым и Пугачихой.
Слышу вопрос читателя: поднимется ли поверженный Илья Муромец?
Об этом мы ещё с тобой, дорогой читатель, будем говорить.
У людей таких, как Михалков, а их, к сожалению, было много, за спиной маячили зловещие тени главных разрушителей – лжебогов, которым русский народ молился в двадцатом столетии: Ленина, Сталина, Хрущёва, Брежнева, Горбачёва, Ельцина.
Близится день, когда все предатели и мучители русского народа будут названы поимённо. Велик будет этот список, велико будет к ним презрение.
Однако вернёмся ко дням и часам моей молодой жизни. Она, жизнь, скучной и однообразной не бывает, всё время преподносит сюрпризы. В те дни я подолгу оставался дома, лишь на час-другой ездил на работу – в штаб или редакцию.
Пятого марта 1953 года умер Иосиф Виссарионович Сталин. А не прошло и месяца, – кажется, в начале апреля, – Хрущёв освободил от должности и его сына – Василия Сталина.
Я позвонил в гараж, попросил прислать машину. Диспетчер замялась.
– Ваша машина в ремонте.
И положила трубку. Я понял: началась опала. Кто-то распускал слухи о том, что Василия будут судить и уже началось следствие, назывались имена его ближайшего окружения, с кем он «кутил» и «безобразничал». Называлась и моя фамилия. Подумал о Войцеховском: он теперь многих завяжет одной верёвочкой. Воронцов тоже попадёт в «близкие». Впрочем, Воронцов – фигура, им гордится вся авиация. Он дважды Герой!..
В редакции меня никто не ждал. Добровский прошёл мимо и взглянул как на белую стену, даже не ответил на моё приветствие, Никитин едва кивнул, а Деревнин с Кудрявцевым подняли на меня голову. В их глазах я прочёл: «Ну, что вы там натворили? Скоро и тебя заметут?..» Но ничего не сказали.
За моим столом сидел подполковник Серединский: длинный и худой еврей, едва державший на тонкой шее неестественно большую голову. Он в газете никогда не работал и над статьёй, которую ему давал Соболев, сидел по несколько дней, показывал Фридману, Игнатьеву и другим евреям, советовался, как её поправить и надо ли сокращать. Я спросил у Макарова:
– Зачем же вы таких берёте?
Он развёл руки и сказал:
– Я беру? Скажи лучше, как его не взять? И как Устинов мог его не взять. Из канцелярии Андреева звонили!
В то время я ещё не знал, как вездесущ и могуч институт жён важных государственных мужей, как они умеют «пробить» своего человечка на любое место. Потом, в середине семидесятых, я напишу роман о металлургах «Горячая верста», и там, как бы между прочим, покажу так называемый институт жён-евреек. Это было время правления Брежнева, интеллектуальная элита знала о делишках супруги генсека, – можно себе представить, как встретила «семейка» этот мой роман и что я ожидал от коганов. Но критика предусмотрительно его замолчала. И только бешеная «Комсомолка» пальнула по роману разносной статьёй, – на том коганы и успокоились. В это время уже умный проницательный читатель ждал и искал книги, которые не нравились официальной критике. Набирал оборот спасительный механизм: «Ах, вам не нравится! Значит, тут что-то есть». Или по русской пословице: «Трясут только ту яблоню, на которой есть плоды». Я мог радоваться: меня трясли.
Серединский служил в каком-то заштатном городе интендантом, к нему привязалась лейкемия, болезнь крови, понадобилось серьёзное лечение, частые переливания крови, его перевели в Москву, устроили в редакцию. Я пришёл как раз в тот момент, когда у него начинался приступ. Лицо побледнело, глаза лихорадочно блестели, в них отражался страх смерти.
– Знобит, – сказал он, обращаясь ко всем сразу. – Будет трясти как в лихорадке, пока не сделают переливание.
Я сидел у окна рядом с ним.
– Вызвать скорую помощь? – спросил я.
– Нет, пусть меня отвезут домой на редакционной машине. Ко мне ходит врач на квартиру.
Я вызвал машину и проводил его к ней. Возвращаясь в редакцию, зашёл к Панне, сделал знак: дескать, пойдём в ресторан. Она встала и, ничего не сказав Игнатьеву, пошла со мной.
– Ну, рассказывай, что там у вас происходит? – заговорила Панна.
– Я давно не был в штабе. Но, может быть, ты знаешь, за что Хрущёв отстранил от должности нашего командующего?
– Он ещё в день смерти отца начал рыть себе яму. Был всё время пьяный и громко кричал: «Не своей смертью умер мой отец. Делайте экспертизу». А тут стоят Берия, Каганович – каково им слышать?.. Ну, и начали теснить. Я так думаю. А теперь жди, подсыпят чего-нибудь. Сталина-то тоже ведь… Он будто бы в минуты просветления сознания коченеющей рукой показывал на лежавшее на столе надкушенное яблоко и что-то пытался сказать.
И, немного помолчав:
– Ты с Васей в кутежах не участвовал? Теперь, я думаю, друзей его куда-нибудь подальше расшвыряют.
– Генерал дружит с сыном Микояна, все другие, которых я возле него видел, – заместители да референты, все они боевые лётчики, достойные люди. Почему говорят о каком-то окружении, будто это шайка жуликов? Я этого не понимаю.
– Ты, Иван, недавно живёшь в Москве, в тебе много идеализма. До мест, где ты служил, наверное, не доходили слухи о бесчинствах Берии, об арестах, расстрелах… Они не в одном только тридцать седьмом году были. Ночные визитёры и сейчас являются в квартиры многих людей, и чаще всего русских, патриотов. Берут одного, а вместе с ним и близких, так называемое окружение. Недавно вдруг исчезает достойнейший человек, председатель Госплана Вознесенский. Академик, теоретик-экономист… А ещё раньше – Ленинградское дело.
– Да, у нас в академии на Высших курсах учился генерал-лейтенант Кузнецов – его, можно сказать, у меня на глазах забрали.
– Многих замели по Ленинградскому делу. Люди самые достойные. Всё это и порождает страхи, подозрения. Но тебе, Иван, беспокоиться нечего. Ты ещё не поднялся на ту ступень, где идёт мясорубка. Ты мне поверь – мой супруг в верхах обретается, у него собачье чутьё, он знает.
– Ну, Панна, нагнала страху. Лучше бы сидеть мне во Львове в маленькой газетёнке «На боевом посту» и не лезть сюда к вам в столицу.
– Ну, ну – запел песню труса. Не думала, что сидит в тебе пескарь-обыватель. Но если не ты, не мы с тобой, кто же мать-Россию защитит?.. Над её головой не успела одна война прошуметь, как тотчас же началась другая. И поверь мне, Иван, эта новая война только началась, долгая и страшная, потому как противник-то у нас похитрее немецких фашистов будет. У него тысячелетний опыт покорения народов. И лезет он не с автоматом, не с пушкой, а со сладенькой улыбочкой. И окопы свои роет не в поле, а в министерских кабинетах, в Кремле, в обкомах и редакциях.
– Верно ты говоришь, Панна. Наш генерал приказал выписать мне пропуск в ЦК – не на тот этаж, где секретари сидят, а туда, где инструктора. Так я иду по коридору и читаю вывески, а на них пестрят имена: Коган, Лившиц, Осмаловский, Ливеровский…
– Вот, вот. Это их окопы. Придёт момент, и они объявят народу: власть переменилась, банки в частные руки, заводы хозяину. А на трон взгромоздится их Продиктор – представитель Мирового правительства.
– Да откуда ты всё это знаешь? – воскликнул я.
Панна улыбнулась и ничего не ответила. А я подумал: вот что значит быть женой главного редактора главного журнала страны.
– Ладно, Панна – скажи: не заметут меня вместе с окружением?
– Пока на свободе Василий, вам нечего бояться. А уж потом… как посмотрят на дело. Но ты работник редакции, в кутежах с Василием не замечен, тебе нечего бояться.
На том мы закончили этот неприятный разговор. Панна, как всегда, меня успокоила. Пока на свободе Василий… Мне казалось, он и всегда будет на свободе. И слава Богу!
Мы ждали нового командующего. Уже было известно, что им будет маршал авиации Степан Акимович Красовский – человек, с которым судьба-капризница повяжет меня потуже, чем с молодым Сталиным, – и об этом я буду ещё говорить, а теперь я почти каждый день заходил к воронцовской пятёрке и слушал рассказы о Красовском, который ещё продолжал командовать авиацией Прикарпатского военного округа и не торопился к нам в столицу. Он во время войны командовал Второй воздушной армией, был советником по авиации у Сталина, большого Сталина, конечно. Говорили, что он никакой не лётчик, а лишь в Гражданскую войну, будучи малограмотным пареньком из белорусской деревни, поднимался в воздух на французских самолётах того времени «Фарманах» или «Ньюпорах», сидел возле лётчика с мешком на коленях и бросал на окопы вражеских солдат заострённые на концах короткие куски проволоки, похожие на стрелы, и эти стерженёчки, визжа и кувыркаясь, набирая скорость, дождём сыпались на землю и, если попадали в голову или в плечо жертвы, пронзали человека насквозь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57