А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Самолёт наш был из фанеры, и осколки прошивали его насквозь, один маленький снаряд от «Эрликона», зенитной пушчонки, взорвался в кабине, и мельчайшие осколки впились мне в пах. Я услышал, как по левой ноге течёт кровь…
Задание мы выполнили, но, когда вернулись, я был бледен и меня качало. Много потерял крови и натерпелся страха. Помню, как уже после перевязки я пришёл к себе в землянку и почувствовал головокружение и тошноту. Тогда я думал, что тошнит от потери крови, но потом, когда, уже служа в артиллерии, я попадал в горячие переплёты и по долгу командира стоял под градом осколков и подавал команды – я потом тоже испытывал состояние лёгкой тошноты. Как мне говорили старые солдаты, это происходит от перенапряжения нервов. То же самое со мной случилось и здесь: я почувствовал, как тошнота подступает к горлу. Особенно было стыдно перед молодой девушкой, сидящей со мной рядом. В первый же день показать, что ты профан, не умеешь поправить маленькую заметку – но чего же ты тогда умеешь? Зачем же ты согласился работать в центральной газете?..
Нет, такого ужасного состояния я не испытывал даже на фронте. И, главное, ничего никому не скажешь, не возразишь, не оправдаешься. Не умеешь – и всё тут! Начнёшь оправдываться, а ещё, не дай бог, спорить – и тогда уже будешь смешон. Начальник-то отдела – зубр, мастер, он всем известен, и спорить с ним всё равно, что тявкать на слона.
– Ну, так что – обедать будете?
У стола стояла моя соседка. Чёрным огнём горят огромные глаза. В них будто бы нет снисходительной жалости, иронической улыбки. Они смотрят на меня серьёзно, нет в них ни насмешки, ни осуждения.
Из-за своего стола тяжело выбрался гигант Сергей, её сосед. Загремел басом:
– Мы питаемся на стадионе в ресторане «Динамо». Там хорошо кормят и – дёшево. Пошли с нами.
Сказал просто, как старому знакомому.
Мы идём по дороге, огибающей стадион «Динамо». Подполковник шагает широко и ушёл вперёд, мы с соседкой сзади, идём не торопясь.
– Моя фамилия Корш, зовут Панной. А вам представляться не надо, вас зовут Иван Владимирович. Нам говорили.
Я пожимаю плечами, не знаю, что на это отвечать. Позор, обрушенный на меня начальником, ещё давит сердце, мутит душу. Мне очень неудобно перед этим юным и таким прекрасным созданием; она и говорит, как поёт: чисто, звонко. Идёт совсем рядом, касается рукой моей руки. Мне так бы хотелось быть сильным, смелым, всё знать и уметь, но именно в эту минуту я чувствую себя полным ничтожеством, и я предпочитаю кивать головой, улыбаться. Ах, какая же глупая, наверное, эта моя улыбка! И хорошо, что Панна на меня не смотрит.
Проходим мимо киоска, возле которого Сергей Александрович пьёт кефир.
Панна остановилась. Говорит:
– Подождём. Он перед обедом выпивает бутылку кефира и стакан томатного сока. Говорит, необходимо для пищеварения.
И поясняет:
– Он был спортсменом, заслуженный мастер спорта, чемпион мира по волейболу. Может, слышали: Турушин. Спортсмены все так: соблюдают диету, а как уходят из спорта – разъедаются. Некоторые до безобразия. А он у нас молодец: фигуру держит.
Я, как бычок, мотаю головой и мычу: дескать, всё понимаю, говорите, пожалуйста, я вас с удовольствием слушаю. И ко всем страданиям этого первого дня работы в большой столичной газете прибавляется ещё и это – незнание, как вести себя и что говорить. Вдруг с языка моего срывается вопрос:
– Сколько вам лет?
– Мне?
– Да, вам. Это интересно.
– Почему это интересно?
– А так. Мне кажется, что вам очень мало лет.
– Ну, сколько же?
– Восемнадцать, двадцать.
– Нет, я уже старушка. Мне двадцать шесть. Пять лет как замужем. Мой муж…
Она называет фамилию известного поэта, редактора одного из главных литературно-художественных журналов.
– А вам сколько?
– Столько же, сколько и вам.
На самом деле, я на год моложе, но мне бы хотелось сказать ей, что я старше её.
Ресторан небольшой, но уютный, и народу в нём мало. Садимся у окна, втроём занимаем столик. Официантка с бумажкой и карандашом в руках быстро к нам подходит и здоровается с Турушиным. Он берёт её руку, целует. Тянет к ней шею, говорит негромко:
– Вчера у вас была рыбная солянка – ах, хороша! Я, правда, без борща не могу, но вы мне принесите и то, и другое. Что больше понравится, я то и съем. А на второе бифштекс и котлеты по-киевски. Ну, и конечно, закусочку: судачок заливной, рыба красная или что там ещё. Салат овощной. Сами понимаете: витамин, минеральные соли и всё прочее. На третье – два компота, кисель клюквенный, если, конечно, есть, а если нет, так мусс клубничный. Сегодня кто из поваров дежурит? Василий Иванович? О, передайте ему привет. Скажите, чтоб мусс сам приготовил, а к нему и мороженое – грамм триста. Много не надо, нынче аппетит неважный, но триста грамм – пожалуй.
Турушин привстал и что-то шептал официантке на ухо. Она кивала и смеялась. По всему было видно: Турушина она знает и любит. Его, похоже, и все повара тут знают, и помощники. Много лет он в сборной СССР играл. А два-три года капитаном армейской команды был.
Панна первое блюдо не заказала. Попросила принести лангет и сто граммов мороженого. Я заказал обед из трёх блюд: борщ, гуляш и компот. Стоил он шесть рублей, по ценам того времени недорого.
Кстати тут скажу: денежное довольствие мне было положено такое: тысячу четыреста рублей месячный оклад, семьсот за капитанское звание, триста хлебных и шестьсот квартирных. Всего: три тысячи рублей. Ну, конечно, за квартиру мы платили побольше, но и на жизнь хватало. Это было время, когда цены снижались, продуктов становилось больше – питались мы нормально и кое-что покупали из одежды.
За обедом разговорились, и Турушин, быстро опорожнявший тарелки, находил время и для реплик, замечаний, не всегда остроумных, но зато простодушных и весёлых. Коснулся он и моей информации:
– Смотрит он на вас зверем и заметку всю исчертил, а всё потому, что вы дорожку перебежали Сеньке Гурину.
Турушин тщательно пережевал мясо, а затем добавил:
– Есть тут у нас такой. В нештатных ходит, а шеф его в штат хочет затащить. Редактор не пускает, и Макаров бдит. Еврей он, Гурин. В этом всё дело.
И Сергей Александрович принялся за мороженое. Ложка у него была большая – та, которой он вычерпывал борщ и солянку, – и с мороженым он расправлялся так же быстро, как со всеми другими блюдами. При слове «еврей» я мельком взглянул на Панну: не обиделась ли? Но она сидела спокойно и даже улыбалась. Сказала:
– Гурина не люблю. Скользкий он какой-то.
И, минуту спустя, повернувшись ко мне:
– Это хорошо, что вас пригласили. Веселее нам будет.
Что означало «веселее нам будет», я не понял, но сказано это было душевно, с тёплой ноткой в голосе.
– В большой газете не работал, – залепетал я, – боюсь, что не заладится.
Турушин заклокотал грудным сытым тоном:
– Заладится. Это попервости наш Сева роет носом, а потом устанет. Он поначалу-то и ко мне придирался, но я однажды, когда мы остались вдвоём, сказал ему на ухо: «Вы знаете мои подачи: ребром ладони и так, чтоб мяч юзом шёл. Кто пытался взять, пальцев лишался. Ну, так вот… будете придираться…» И показал ему ребро ладони.
Откинулся на спинку стула и вздрагивал всем телом от внутреннего беззвучного смеха. А Панна миролюбиво проговорила:
– Хватит вам басни рассказывать, вы и до сих пор его боитесь, а отступился он от вас, потому что устал. Шеф наш ленивый, устаёт быстро. Я потому свои заметки ему под конец дня оставляю. Он в это время дремать начинает. Носом елозит по бумаге, а ничего не понимает.
Турушин не спорил, он, как и все могучие существа в природе, незлобив и спокоен. А к тому же, как я успел заметить, томно и с сахарно-паточным блеском в глазах, хотя, впрочем, и неназойливо, посматривал на Панну. Он в её присутствии весь расслаблялся и растворялся в тихом и тёплом сиянии, которое от неё исходило. Отвлекать его могли только котлета или кусок ветчины, но едва он расправлялся с очередным блюдом, он снова устремлял на Панну взгляд своих коричневых, как подошва старого ботинка, глаз, и глубоко вздыхал, словно горько о чём-то сожалея. Когда же он не был с кем-то согласен, то запрокидывал голову, жмурил глаза и сжимал свои громадные кулаки. «Он же чемпион мира!» – думал я с трепетным почтением.
Никогда раньше мне не приводилось сидеть за одним столом с чемпионом мира.
Во второй половине дня я выполнял техническую работу: относил в машинописное бюро письма, приносил оттуда отпечатанные материалы. Это уже была казнь египетская! Для меня, привыкшего на фронте повелевать и командовать, а в газете, пусть и маленькой, быть первым человеком, это челночное шмыганье из отдела в машбюро и обратно было не просто наказанием, а издевательством утончённым и почти невыносимым. Я мучительно соображал: как мне поступить? Сказать начальнику, что я согласился работать в вашей редакции не на должности секретарши, но тогда он скажет: вы ничего другого делать не умеете. Выйдет скандал, и я попаду на ковёр главного редактора. Ко всему прочему прибавится момент дисциплинарный: невыполнения приказания, а это в армии – тягчайший проступок; продолжать же челночить из комнаты в комнату – да ещё на глазах такой умной, всё понимающей женщины…
Раз отнёс заметки, другой раз… Сердце учащённо колотилось, я весь горел от стыда и возмущения. Чтобы как-то сбросить напряжение всех духовных и физических сил, присел возле машинистки, разговорился с ней. Слышал, как её называют Лидочкой, спросил: «И мне можно так вас называть?». Она ответила: «Конечно!». Прервала работу. Спросила:
– Вы новенький? Будете у нас работать?
– Да, сегодня первый день на службе. Никого не знаю. Плохо это, когда никого не знаешь.
– Узнаете, – пообещала Лида. – Вы молодой, – пожалуй, самый молодой в редакции, а уже капитан. На фронте были? Воевали?
– На фронте все воюют, он для того и фронт.
– Я тоже была на фронте. Зенитчица я.
– Зенитчица! Во фронтовой батарее или на охране города стояли?
– Под Ростовом, а потом под Харьковом. Там всё было: то по самолётам палили, а то и от танков отбивались. Я дальномерщицей была.
Хотел рассказать, что и я зенитчик, но на том воспоминания закончил. В эти дни я уже успел форму заменить на лётную – долго бы объяснять пришлось, почему зенитчик, а форма лётная. Промолчал. И продолжал сидеть. Боялся, как бы Игнатьев снова не послал с какими-нибудь бумажками. Лидочка была так же хороша, как и Панна Корш, только эта русая и, кажется, ростом чуть повыше среднего. Оставаться возле неё долго было неудобно, и я ушёл. С полчаса сидел без дела, потом Игнатьев подготовил ещё какую-то бумагу, небрежно сказал:
– Отнесите в секретариат Артамонову.
Бумагу я отнёс, но как раз в этот момент кончился рабочий день, и я не зашёл в свой отдел, а прямо пошёл домой. В голове шумело, я весь кипел от обиды и возмущения. Про себя решил, что если будет спрашивать, почему ушёл, что это, наконец, невежливо – без разрешения уходить с работы, я тогда и выскажу ему всё: и что заметку мою он «заправил» умышленно, и в секретаря пытался превратить. Но… Не на того напал. И так далее, и так далее… Словом, решил пойти на конфликт.
Подходя домой, увидел Светлану. Она уже вполне освоилась на новом месте, нашла друзей и, завидев меня, побежала навстречу. Я подхватил её и принёс в комнату. Здесь уже был жилой дух, всё прибрано, полы вымыты – Надежда стала рассказывать, как хороша хозяйка, и цену положила недорогую, вот только комнату сдала на три месяца. Я подумал: наверное, мы недели тут не проживём.
За ужином Надя спросила:
– Что невесёлый? Как в воду опущенный.
– Да нет, ничего. Одевайся-ка, пойдём погуляем. Тут кинотеатр рядом. Может, сходим?
Хотелось отвлечься от неприятных мыслей. Рассказывать Надежде я ничего не стал.
Потянулись дни однообразные, серые и столь же тягостные, как первый день моей службы в большой газете. Игнатьев оказался сущим дьяволом; он ничего не сказал мне на второй день, будто и не заметил моей маленькой контратаки. И, видимо, решил поубавить свой пыл, в последующие дни даже пропустил подготовленные мною две-три заметки, но, как только я клал ему на стол информацию серьёзную и пространную, читал её по несколько раз, потом откладывал и снова принимался читать, а однажды отдал её Турушину. Тот бегло посмотрел и, ничего не поправив, вернул начальнику. При этом недовольно пробурчал:
– Я же говорил вам: мне эта ваша метода не нравится.
И уже когда вернулся к своему столу, громко отчеканил:
– Капитан хорошо поправил заметку и нечего тут…
Игнатьев не ответил, а только ниже склонил облезлую голову над столом и засверкал стёклами очков. Стёкла эти были так толсты, что если шеф поднимал взгляд, что было редко, то на вас откуда-то издалека смотрели маленькие чёрные бусинки, – почти птичьи. Было в этих его чёрных глазках что-то ненормальное, нечеловечье – пугающее.
Иногда мои заметки попадали на стол Фридману; этот правил их лихо, чертил жирные линии, и даже будто бы крякал при этом, а потом сам относил заметку на машинку, там ему тотчас же перепечатывали, и он сдавал начальнику. Игнатьев после него тексты не смотрел, подписывал с ходу.
Фридман после каждой заметки, своей и моей, быстро подхватывался и с шумом, точно на метле, выносился из комнаты. Пропадал он где-то подолгу, а возвращался всегда с какой-нибудь новостью. Иногда коротко заметит:
– Коршунов опять заболел.
Или:
– На совещании у редактора Чумак назвал боевиков гавриками.
Боевиками Марк называл сотрудников отдела боевой подготовки. Это главный отдел редакции, там работало шесть человек, и все они, кроме капитана Кудрявцева, были старшими офицерами.
Фридман выполнял в редакции роль сороки, разносившей по всем комнатам и кабинетам новости. Турушин однажды сказал:
– Вот наглец! Он даже шастает к главному.
Не ведал я тогда, что вся редакция и обо мне уже была наслышана, что ничего-то у меня не получается и что Игнатьев не знает, что со мной делать. Как мне потом сказал Макаров, знал об этом и главный редактор. И даже посетовал, что он с подачи Макарова сразу зачислил меня в штат, а надо бы взять с испытательным сроком.
Макаров подверг сомнению все слухи обо мне и предложил редактору послать меня в командировку и дать серьёзное задание. Полковник Устинов так и поступил. Когда Игнатьев посылал в командировку в Энгельсское авиаучилище Турушина, главный приказал послать с Турушиным и меня. При этом самолично дал мне задание. Пригласил в кабинет, показал на кресло у приставного столика, заговорил ласково, по-домашнему:
– Вы лётчик, но на реактивных самолётах, наверное, не летали.
– Не летал, товарищ полковник.
– Ну, всё равно, приёмы воздушного боя для всех самолётов одинаковы. Я так полагаю.
– Есть, конечно, свои особенности, но принципы одни и те же.
– Вот и отлично. Напишите очерк на тему воздушного боя. Учебного, конечно. Из жизни курсантов училища.
Затем, подумав, продолжал:
– У нас в газете собственно лётных материалов маловато; если не сказать, вовсе нету. Спецкоры опытные, есть даже писатель, но лётного дела они не знают. Очерки идут через номер, но больше о людях, просто о людях – без лётной специфики. Главком авиации недоволен, говорит, газета называется «Сталинский сокол», а сокол по земле ходит.
Полковник смотрел на меня испытующе, но приветливо, будто хотел сказать: «У вас получится, вы только не робейте». Эта его доверительность, тёплый отцовский взгляд тронули меня почти до слёз. Я уже недели две работал в газете, и каждый день Игнатьев испытывал меня на прочность, придумывал всё новые способы унизить, показать, что работать я не умею, что как бы я ни старался, всё равно ничего не получится. В отдел часто приходил Семён Гурин, приносил заметки с разных соревнований, и майор, прочитав их, восклицал:
– Так надо работать! Тут есть всё: и форма и содержание. И пишешь ты, Сеня, как Бог!
Я на следующий день читал заметку за подписью С. Гурин и не находил в ней ничего божественного; наоборот, заголовок был бесцветный, а стиль письма вязкий, весь соткан из штампов – вроде того: «Успех одержали молодые спортсмены…» или: «Они все были отличниками учебно-боевой и политической подготовки…» Мы даже в дивизионной газете старались избегать таких заезженных бесцветных фраз.
Я спросил:
– А какого размера должен быть мой материал?
– О размере не думайте. Был бы материал хороший.
– Не писал я очерков для большой газеты.
– А вы попробуйте. Покажите, на что вы способны.
Полковник вышел из-за стола и подошёл к окну. Он некоторое время в раздумье смотрел на корпус видневшейся отсюда Военно-воздушной академии имени Жуковского и, не поворачиваясь ко мне, проговорил:
– Писать надо раскованно и смело. И не думать о цензоре, редакторе. Не надо держать за горло собственную песню. Меня, когда я начинал работу в районке на Дальнем Востоке, редактор забил, запугал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57