– Ну вот видишь, а мне все это знать положено, друг мой, такой вот выпал жребий.
Шумно вздохнув, Одинцов отхлебнул вина и почувствовал облегчение; необходимый шаг был сделан, и дальше все должно было разрешиться само собой.
И Роман, некоторое время стоявший столбом и, в свою очередь, не отрывавший взгляда от дяди, запоздало вытер вспотевший лоб, с застывшей улыбкой раз и второй прошелся по гостиной и опустился в кресло.
– Может быть, ты даже знаешь имя? – спросил он.
– Да, знаю, твоего сына зовут Владимиром, – быстро сказал Одинцов. – Выходит, Владимир Романович… кстати, Владимир Меньшенин.
– Ты сегодня весь праздник испортил, Вадим. Какой в этом смысл? – тихо уронил Роман, глядя перед собой. – Я тебя прошу, нравится тебе или нет, давай забудем о прошлом. Ничего не было, ни Тины, ни Владимира Романовича Меньшенина, понимаешь, ничего!
– Ну что ж, постарайся забыть, если сумеешь. Я так и думал, рано тебе жениться, – сказал Одинцов, вновь отхлебывая из бокала и с любопытством поглядывая на племянника. – Никуда не годится! Дорогой мой, талантливый друг, именно жена тот черный хлеб, необходимый ежедневно, именно в этом опора. А все праздники, фейерверки, острые приправы, полеты в поднебесье очень скоро приедаются. Или того хуже, ты безнадежно испортишь желудок. Да и мало ли! Где вы, молодой человек, супруг и, вероятно, через несколько месяцев вновь отец, где вы думаете, допустим, жить?
– Ну, Вадим, – поморщился Роман, – совсем уж тривиально. Мы с Ликой договорились, перебираюсь к ней, у нее с матерью четырехкомнатная квартира, в центре. Еще при Сталине строили, потолки повыше, чем здесь, – счел почему-то нужным пояснить Роман. – У Лики отец был какой-то мастодонт, при Генеральном штабе состоял. Дело в другом, Вадим. Ты сегодня мне не нравишься…
– Разумеется, мы говорим, как два глухих, говорим и не слышим друг друга, – пожаловался и Одинцов. – Поселишься там, из колеи уже не выскочишь – плакала твоя наука…
– Вот, вот, пошли сравнения, метафоры. Что я, конь или вол, из колеи-то? – обрадовался Роман. – И потом, Вадим, оставь ты свои капризы. Давно ли ворчал: покою нет, музыкой оглушили… Я не обижаюсь, – заторопился он, сглаживая резкость, – просто все…
– Я тоже без обид, – быстро сказал Одинцов. – Просто настоящий мужчина приводит жену в свой собственный дом, вот и все.
– Предрассудки, Вадим, придумай что-нибудь новое.
– Предрассудки, пока тебя самого не коснется. Неужели все, что наработано предыдущими поколениями, все – предрассудки?
– Ох, Вадим, ну и тяжелый ты мужик! – озадачился Роман. – Вот вроде и правильно говоришь, а свету от этой правильности мало, – здесь он даже поморщился. – Другие мы, понимаешь, другие! По своему хотим жить. Не по-вашему, а по-своему. Что в этом дурного?
– Ничего дурного, но ведь вы не знаете главного: как вы хотите жить. Займетесь изобретением колеса.
– И займемся! В разное время человечество перепробовало разные способы. Даже однополую любовь. Кстати, именно сейчас в наиболее развитых странах она приобретает все больший размах. – Роман иронически прищурился, заметив, как внутренне передернулся дядя, но его по-прежнему несло какое-то чувство озорства, свободы и отчаяния. – Так что, кто куда кого привез или кто к кому куда пришел… какая разница? Где есть площадь, там надо и жить…
– Роман, тебе не надоело? Ты же не такой, не юродствуй, – попросил Одинцов, стараясь повернуть разговор и настроиться на некий философский лад. – В конце концов, ты взрослый человек, тебе решать… ну, вот… стой! стой! – почти вскрикнул он, как бы стараясь оттолкнуть от себя что-то выставленными вперед ладонями; руки его тотчас бессильно упали. Человек в кресле напротив – был просто его племянник Роман, с острым блеском глаз, весь напрягшийся, весь – ожидание, бросок, а никакой не зверь с острыми ушами и длинным розовым языком, свесившимся из зубастой пасти, но то ли оттого, что он сейчас захватил себя на мысли о невозможности никакого тихого семейного уюта для племянника, в его душе стал расти и шириться бессильный протест. Силой воли заставив себя освободиться от этого изнуряющего знания, в то же время стараясь окончательно не выдать себя, не углубиться без необходимости в ненужные дебри, Одинцов незаметно перевел дыхание; он бы мог поклясться, что только что видел в Романе неясно проступивший и уже уходящий, размытый силуэт зверя, его первобытные, не знающие милосердия глаза, его светящееся, зияющее жаркой пастью нутро. – Одинцова даже в жар бросило, и он подумал о валидоле где-то в ящике стола, о том, что его надо теперь держать под рукой – на глазах у племянника не хотелось вставать, показывать свою слабость. Но Роман все равно заметил, встревоженно приподнялся.
– Сиди, сиди, – попросил Одинцов. – Почудилось… Сразу и не объяснишь, что-то из потустороннего, – уцепился он за какую-то старую, полузабытую мысль. – Море, только необычное, из одних бумаг море, бумаги сплошь исписаны. Я один в лодке среди этого бумажного потока, даже покачивает. Боже мой, глянул – мой почерк, моей рукой все исписано. Странно, ведь не во сне же…
– Видения у тебя, Вадим, в самом деле странно… Тебе надо отдохнуть, – решил Роман. – Давай я тебе помогу, на диван переправлю…
– Спасибо, Роман, спасибо, я так, в кресле посижу, – отказался Одинцов. – Иди и ты, хватит, отдыхай. Только одно, – дай честное слово выполнить одну мою просьбу…
– Какую же, Вадим? Ну, хорошо, хорошо, обещаю, – быстро добавил он в ответ на порывистое движение дяди. – Только на такое же обещание с твоей стороны.
Их глаза вновь встретились в каком-то непонятном и упорном поединке, и Одинцов, помедлив, проглатывая новый ком в горле, кивнул.
– Ничего особенного, – сказал он буднично и просто, некоторое время пережидая и как бы собираясь с силами. – Ты обязательно до своей женитьбы должен увидеть Тину, поговорить с ней… Никаких возражений, ты обещал…
– Хорошо. – Заставив себя непринужденно улыбнуться, хотя ему хотелось как следует выругаться, Роман повторил: – Хорошо, хорошо. А теперь выполни свое обещание, ответь, кто ты такой на самом деле, Вадим? Меня эта мысль сводит порой с ума… Ей-Богу, правда!
Одинцов устало опустил веки и долго молчал, в просторной и красивой гостиной со старинной мебелью копилась особая, прозрачная и легкая тишина. У одного жизнь была позади, оставалось лишь несколько завершающих мазков, но они не должны были испортить всей прежней картины, хотя почти не могли добавить в нее что-либо новое, у другого – впереди был долгий, порой невыносимо безнадежный и бессмысленный путь во имя каких-то, самому ему неведомых и далеких целей, о чем он сам даже и не подозревал сейчас, но что это могло изменить?
Роман впервые видел, как может преобразиться лицо близкого человека, как может сразу постареть и обрушиться, и сразу понял, что вторгся в запретную и для самого Одинцова зону.
– Вадим, Вадим, – заторопился он. – Я ведь не хотел… ничего не надо, молчи…
– Да, все было бы хорошо и просто, если бы это ты спросил. – Говоря, Одинцов словно терял силу, и глаза его стали глубже и беспокойнее. – Это не ты спросил, это начался путь… Скоро ты сам все узнаешь…
И опять кто-то безжалостный словно толкнул Романа:
– Скоро, Вадим?
– Как только увидишь отца… А теперь иди, ты меня убиваешь…
Последние слова Одинцова еще стучали, отдаваясь каким-то гулом в мозгу, а в уши Роману уже ударил крутой морской прибой, он увидел пустынный морской берег, сети на шестах, какое-то приземистое каменное строение, несущееся со свистом низкое небо. Волны шли одна за другой, обрушиваясь на берег все ближе к его ногам, и одна из них, наиболее высокая, на время заслонившая низкое небо, ударила в него соленой водяной пылью, водорослями, песком, – он, пошатываясь под ударами ветра, торопливо вытер лицо, в следующее мгновение увидел спящего в кресле дядю, повернулся, бросился в свою комнату, рухнул на широкую клетчатую тахту и, не сразу приходя в себя, нащупал рядом на столике сигареты и закурил, в комнате был сейчас приятный полумрак, в открытой форточке озоровал ветер. Он прислушался, но не к ветру, а к себе. Сердце успокаивалось, необходимо было осмыслить происшедшее, и он стал вспоминать все с самого начала, каждое свое движение подробно, каждое слово, и, как это часто бывает, из памяти выплывали, казалось, совершенно неизвестные факты, лица, моменты; он стал думать об отце, и опять шевельнулась давняя детская обида на него – нелегко было лгать в школе, в разговорах мальчишек о своих отцах, хотя, впрочем, сам он всегда больше глубокомысленно молчал, старался молчать, пока было можно. Фронтовик, оттрубил всю войну «от» и »до», вернулся, а затем… Что затем? Мало ли что могло быть, сколько людей по всему свету выполняли тайные, самые неожиданные задания, уходили под чужими именами и документами и пропадали навсегда. И это тоже было формой жизни. И сам он, глубоко и втайне даже от матери тосковавший по отцу, так никогда и не смог понять, как это можно было, молодому, красивому и здоровому, уйти и исчезнуть, – вот этого он никогда не мог простить.
Проходило время, неслись и путались мысли и становилось неловко за свое поведение, за свое дурачество перед дядей, уже достаточно пожилым, умным человеком – интересно, что он в самом деле думает о своем великовозрастном племяннике, то и дело заводящем разговоры об очередной юбке?
Почувствовав сухой жар, заливающий лоб и щеки, Роман еще раз приказал себе успокоиться: конечно, пошло, конечно, отвратительно сводить весь мир к собственному желудку, но почему именно сегодня его так прохватило? Ну да, был разговор о женитьбе, о диссертации, о Вязелеве, о том, что он разгромил его диссертацию… стоп… об этом не говорилось, он только хотел об этом сказать, и не решился… Стоп, стоп, опять остановил он себя, дядя на его памяти впервые заговорил об отце, а затем и рухнуло какое-то откровение – словно отдернулась завеса и в душу хлынул невыносимо яркий свет, все высветил и все очистил… А что за берег, рыбачьи сети, шторм? Бред, явь? Ответа нет, одно ясно – жить по-прежнему больше нельзя, переместились полюса…
А если это просто коньяк, добрый, старый коньяк? Дядьке кто-то из Армении целый ящик привез, в знак благодарности за докторскую, защитился этот кавказский гений уже под самый занавес, комбайнер Миша Горбачев уже во вкус входил, налево и направо раздаривал все прошлое и настоящее, а Вадим свое дело знает. И правильно! С какой стати раньше времени лапы задирать? Сложить руки на груди и закрыть глаза всегда успеется, да и передать ключи другому тоже… Он к этому не готов, и правильно, он еще многих удивит. Далась ему сегодня Тина! Какая память! А цепкость! Много успел даже в этот век российского апокалипсиса, а как сложно шел, не щадя ни друзей, ни врагов, порой, говорят, в такие дебри забредал… А эта его работа о национальном как первой ступени познания космоса? Какая буря, говорят, поднялась! Проклятия, восхищение, обвинение в приспособленчестве – все было… И женщин его Степановна до сих пор простить не может, нет-нет да и проговорится… В общем, было все, иногда весь обрушивается, становится даже жалким, ему кажется, что его преследуют, что рядом обязательно кто-то прячется, он становится раздражительным, нетерпимым, неприкаянно бродит по ночам… А может, и в самом деле пришла пора передавать ключи?
Порывисто вскочив, Роман подошел к окну, выходящему во двор, и распахнул его. В комнату тотчас ворвался непрерывный, привычный гул города и вместе с ним шум осени; во дворе росло много старых деревьев, и в их начинавших лысеть вершинах погуливал ветер. Тусклыми редкими шарами светились фонари; кто-то возбужденно смеялся. Романа поразил этот звонкий, резкий, точно из другой жизни, неожиданный смех, долетевший откуда-то, из неведомого мира. Высунувшись в окно, Роман попытался разглядеть, кто же так бездумно и радостно может смеяться. Окно находилось значительно выше деревьев, он ничего не увидел, и почти насильно заставил себя оторваться от окна, торопливо рассовал по карманам сигареты, носовой платок, записную книжку, ключи и через минуту уже готов был проскользнуть в холл, сорвать с вешалки плащ и хлопнуть дверью. И услышал какой-то непривычный шум, тихие, приглушенные голоса. Вернулась Степановна, и с ней пришел еще кто-то. Проклиная себя за медлительность, Роман выскочил в переднюю, с твердым намерением бросить на ходу два-три ничего не значащих слова Степановне и исчезнуть, и остолбенел. Перед ним в передней стояла его мать, и это было настолько невероятно, что Роман в растерянности сильно потер переносицу.
– Слава Богу, добрались, – скороговоркой пропела Степановна, и сомнения его рассеялись.
Он переступил с места на место и подошел к матери.
– Добрый вечер…
– Здравствуй, Рома, здравствуй, мальчик, – услышал он в ответ слабый, как бы далекий голос. С душевной боязнью взглянув ей в глаза, он весь напрягся, принимая шляпку и старенькую, старомодную накидку, и, оттягивая время, медлил у вешалки.
3.
В резной, черного дерева раме зеркала (местами поверхность стекла помутнела от времени) Роман видел себя с чуть запухшими от вчерашней, почти бессонной ночи глазами, в помятой, с расстегнутым воротом, модной рубашке. Мать тоже подошла к зеркалу, поправила прическу; она двигалась осторожно, бесшумно, как бы на ощупь, с одинаково приветливым и ровным выражением лица, и от нее исходила какая-то нервная энергия. Первые минуты Роман следил за ней не отрываясь и думал, что она готовится к какому-то тяжелому для себя разговору. Из состояния столбняка его вывел усталый, несколько раздраженный голос Одинцова:
– Роман, кто пришел?
– Степановна, – откликнулся Роман. – И мама пришла…
– Мама? Чья мама? – озадаченно переспросил Одинцов, вырастая в дверях гостиной; уже несколько успокоившись, с любопытством ожидая дальнейшего, Роман заметил, как дядя прислонился плечом к косяку. Замешательство у него длилось недолго, и в лице, как определил Роман, мелькнуло нечто демонически приподнятое и вместе с тем иронически покорное.
– А-а, милости просим, очень рад, – сказал он, приглашая проходить в гостиную, и все неуверенно проследовали мимо него, и только Степановна, как всегда, больше занятая собой и своими переживаниями, подошла к старому зеркалу и принялась перекалывать жиденький узел волос. Мать же Романа, Зоя Анатольевна, опустилась на диван, в самый уголок, как-то по-птичьи мелко тряхнула головой, и у нее при этом мелькнуло подобие улыбки.
– Тяжелый порог, – казалось, собрав последние силы, сказала она. – Если бы не Роман, не переступить… Ах, Вадим, Вадим…
– Может, немного выпьешь, Зоя? – предложил Одинцов и поставил на стол еще один бокал. – Вина или коньяку?
– А что вы так таинственно празднуете? – тревожно спросила Зоя Анатольевна. – Вдвоем?
– А вот, – с улыбкой кивнул Одинцов на племянника. – Решили отметить совершеннолетие… Жениться хочет…
– Опять твои штучки, Вадим, – недоверчиво сказала Зоя Анатольевна, встала, подошла к столу, ее расширившиеся глаза завороженно остановились на большой старой бутылке, и голос у нее сорвался. – Не кощунствуй, брат… Опять? Теперь единственный сын? Слышишь, нет! нет! нет!
Роман бросился было к матери, но его остановил взгляд Одинцова, тяжелый и упорный, дядя словно просил его взглядом молчать и ни во что не вмешиваться, и в это время Зоя Анатольевна, пошатнувшись, все еще продолжая повторять свое бесконечное и бессильное «нет», опустилась в кресло, и брат, глядевший на нее сейчас с жалостью и даже скрытой нежностью, быстро подал ей рюмку коньяку.
– Выпей, Зоя, выпей, – просил он, – одну рюмку можно. Сразу почувствуешь себя лучше. Не надо мучить друг друга, нам так немного осталось, а мы с тобой так много сделали…
– Боже, зачем же судьба послала мне такого братца? – сказала Зоя Анатольевна. – Да не хочу я с тобой пить…
– Выпей, выпей, за счастье Романа выпей, – вновь быстро сказал Одинцов. – Все остальное твои фантазии, ты просто напридумывала невесть что, тебя всегда так не хватало в этом доме…
– Ты, Вадим, страшный человек, ты всегда подавлял мою волю, – бессильно пожаловалась кому то Зоя Анатольевна, неожиданно быстро взяла рюмку и жадно выпила. – Ах, – сказала она с несчастным лицом. – Какая мерзость…
Одинцов с улыбкой одобрительно кивнул, а Роман едва не рассмеялся, – слова матери совсем не соответствовали ее уже подсыхающей фигуре в изящном глухом темном платье с желтоватым старинным кружевом.
– Бог меня накажет, – трагически покачала красивой головой Зоя Анатольевна. – Ведь я поклялась никогда не переступать этот порог…
– Ты, Зоя, всегда обладала драматическим даром. Может быть, в тебе погибла великая трагическая актриса, – опять нашел в себе силы улыбнуться Одинцов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Шумно вздохнув, Одинцов отхлебнул вина и почувствовал облегчение; необходимый шаг был сделан, и дальше все должно было разрешиться само собой.
И Роман, некоторое время стоявший столбом и, в свою очередь, не отрывавший взгляда от дяди, запоздало вытер вспотевший лоб, с застывшей улыбкой раз и второй прошелся по гостиной и опустился в кресло.
– Может быть, ты даже знаешь имя? – спросил он.
– Да, знаю, твоего сына зовут Владимиром, – быстро сказал Одинцов. – Выходит, Владимир Романович… кстати, Владимир Меньшенин.
– Ты сегодня весь праздник испортил, Вадим. Какой в этом смысл? – тихо уронил Роман, глядя перед собой. – Я тебя прошу, нравится тебе или нет, давай забудем о прошлом. Ничего не было, ни Тины, ни Владимира Романовича Меньшенина, понимаешь, ничего!
– Ну что ж, постарайся забыть, если сумеешь. Я так и думал, рано тебе жениться, – сказал Одинцов, вновь отхлебывая из бокала и с любопытством поглядывая на племянника. – Никуда не годится! Дорогой мой, талантливый друг, именно жена тот черный хлеб, необходимый ежедневно, именно в этом опора. А все праздники, фейерверки, острые приправы, полеты в поднебесье очень скоро приедаются. Или того хуже, ты безнадежно испортишь желудок. Да и мало ли! Где вы, молодой человек, супруг и, вероятно, через несколько месяцев вновь отец, где вы думаете, допустим, жить?
– Ну, Вадим, – поморщился Роман, – совсем уж тривиально. Мы с Ликой договорились, перебираюсь к ней, у нее с матерью четырехкомнатная квартира, в центре. Еще при Сталине строили, потолки повыше, чем здесь, – счел почему-то нужным пояснить Роман. – У Лики отец был какой-то мастодонт, при Генеральном штабе состоял. Дело в другом, Вадим. Ты сегодня мне не нравишься…
– Разумеется, мы говорим, как два глухих, говорим и не слышим друг друга, – пожаловался и Одинцов. – Поселишься там, из колеи уже не выскочишь – плакала твоя наука…
– Вот, вот, пошли сравнения, метафоры. Что я, конь или вол, из колеи-то? – обрадовался Роман. – И потом, Вадим, оставь ты свои капризы. Давно ли ворчал: покою нет, музыкой оглушили… Я не обижаюсь, – заторопился он, сглаживая резкость, – просто все…
– Я тоже без обид, – быстро сказал Одинцов. – Просто настоящий мужчина приводит жену в свой собственный дом, вот и все.
– Предрассудки, Вадим, придумай что-нибудь новое.
– Предрассудки, пока тебя самого не коснется. Неужели все, что наработано предыдущими поколениями, все – предрассудки?
– Ох, Вадим, ну и тяжелый ты мужик! – озадачился Роман. – Вот вроде и правильно говоришь, а свету от этой правильности мало, – здесь он даже поморщился. – Другие мы, понимаешь, другие! По своему хотим жить. Не по-вашему, а по-своему. Что в этом дурного?
– Ничего дурного, но ведь вы не знаете главного: как вы хотите жить. Займетесь изобретением колеса.
– И займемся! В разное время человечество перепробовало разные способы. Даже однополую любовь. Кстати, именно сейчас в наиболее развитых странах она приобретает все больший размах. – Роман иронически прищурился, заметив, как внутренне передернулся дядя, но его по-прежнему несло какое-то чувство озорства, свободы и отчаяния. – Так что, кто куда кого привез или кто к кому куда пришел… какая разница? Где есть площадь, там надо и жить…
– Роман, тебе не надоело? Ты же не такой, не юродствуй, – попросил Одинцов, стараясь повернуть разговор и настроиться на некий философский лад. – В конце концов, ты взрослый человек, тебе решать… ну, вот… стой! стой! – почти вскрикнул он, как бы стараясь оттолкнуть от себя что-то выставленными вперед ладонями; руки его тотчас бессильно упали. Человек в кресле напротив – был просто его племянник Роман, с острым блеском глаз, весь напрягшийся, весь – ожидание, бросок, а никакой не зверь с острыми ушами и длинным розовым языком, свесившимся из зубастой пасти, но то ли оттого, что он сейчас захватил себя на мысли о невозможности никакого тихого семейного уюта для племянника, в его душе стал расти и шириться бессильный протест. Силой воли заставив себя освободиться от этого изнуряющего знания, в то же время стараясь окончательно не выдать себя, не углубиться без необходимости в ненужные дебри, Одинцов незаметно перевел дыхание; он бы мог поклясться, что только что видел в Романе неясно проступивший и уже уходящий, размытый силуэт зверя, его первобытные, не знающие милосердия глаза, его светящееся, зияющее жаркой пастью нутро. – Одинцова даже в жар бросило, и он подумал о валидоле где-то в ящике стола, о том, что его надо теперь держать под рукой – на глазах у племянника не хотелось вставать, показывать свою слабость. Но Роман все равно заметил, встревоженно приподнялся.
– Сиди, сиди, – попросил Одинцов. – Почудилось… Сразу и не объяснишь, что-то из потустороннего, – уцепился он за какую-то старую, полузабытую мысль. – Море, только необычное, из одних бумаг море, бумаги сплошь исписаны. Я один в лодке среди этого бумажного потока, даже покачивает. Боже мой, глянул – мой почерк, моей рукой все исписано. Странно, ведь не во сне же…
– Видения у тебя, Вадим, в самом деле странно… Тебе надо отдохнуть, – решил Роман. – Давай я тебе помогу, на диван переправлю…
– Спасибо, Роман, спасибо, я так, в кресле посижу, – отказался Одинцов. – Иди и ты, хватит, отдыхай. Только одно, – дай честное слово выполнить одну мою просьбу…
– Какую же, Вадим? Ну, хорошо, хорошо, обещаю, – быстро добавил он в ответ на порывистое движение дяди. – Только на такое же обещание с твоей стороны.
Их глаза вновь встретились в каком-то непонятном и упорном поединке, и Одинцов, помедлив, проглатывая новый ком в горле, кивнул.
– Ничего особенного, – сказал он буднично и просто, некоторое время пережидая и как бы собираясь с силами. – Ты обязательно до своей женитьбы должен увидеть Тину, поговорить с ней… Никаких возражений, ты обещал…
– Хорошо. – Заставив себя непринужденно улыбнуться, хотя ему хотелось как следует выругаться, Роман повторил: – Хорошо, хорошо. А теперь выполни свое обещание, ответь, кто ты такой на самом деле, Вадим? Меня эта мысль сводит порой с ума… Ей-Богу, правда!
Одинцов устало опустил веки и долго молчал, в просторной и красивой гостиной со старинной мебелью копилась особая, прозрачная и легкая тишина. У одного жизнь была позади, оставалось лишь несколько завершающих мазков, но они не должны были испортить всей прежней картины, хотя почти не могли добавить в нее что-либо новое, у другого – впереди был долгий, порой невыносимо безнадежный и бессмысленный путь во имя каких-то, самому ему неведомых и далеких целей, о чем он сам даже и не подозревал сейчас, но что это могло изменить?
Роман впервые видел, как может преобразиться лицо близкого человека, как может сразу постареть и обрушиться, и сразу понял, что вторгся в запретную и для самого Одинцова зону.
– Вадим, Вадим, – заторопился он. – Я ведь не хотел… ничего не надо, молчи…
– Да, все было бы хорошо и просто, если бы это ты спросил. – Говоря, Одинцов словно терял силу, и глаза его стали глубже и беспокойнее. – Это не ты спросил, это начался путь… Скоро ты сам все узнаешь…
И опять кто-то безжалостный словно толкнул Романа:
– Скоро, Вадим?
– Как только увидишь отца… А теперь иди, ты меня убиваешь…
Последние слова Одинцова еще стучали, отдаваясь каким-то гулом в мозгу, а в уши Роману уже ударил крутой морской прибой, он увидел пустынный морской берег, сети на шестах, какое-то приземистое каменное строение, несущееся со свистом низкое небо. Волны шли одна за другой, обрушиваясь на берег все ближе к его ногам, и одна из них, наиболее высокая, на время заслонившая низкое небо, ударила в него соленой водяной пылью, водорослями, песком, – он, пошатываясь под ударами ветра, торопливо вытер лицо, в следующее мгновение увидел спящего в кресле дядю, повернулся, бросился в свою комнату, рухнул на широкую клетчатую тахту и, не сразу приходя в себя, нащупал рядом на столике сигареты и закурил, в комнате был сейчас приятный полумрак, в открытой форточке озоровал ветер. Он прислушался, но не к ветру, а к себе. Сердце успокаивалось, необходимо было осмыслить происшедшее, и он стал вспоминать все с самого начала, каждое свое движение подробно, каждое слово, и, как это часто бывает, из памяти выплывали, казалось, совершенно неизвестные факты, лица, моменты; он стал думать об отце, и опять шевельнулась давняя детская обида на него – нелегко было лгать в школе, в разговорах мальчишек о своих отцах, хотя, впрочем, сам он всегда больше глубокомысленно молчал, старался молчать, пока было можно. Фронтовик, оттрубил всю войну «от» и »до», вернулся, а затем… Что затем? Мало ли что могло быть, сколько людей по всему свету выполняли тайные, самые неожиданные задания, уходили под чужими именами и документами и пропадали навсегда. И это тоже было формой жизни. И сам он, глубоко и втайне даже от матери тосковавший по отцу, так никогда и не смог понять, как это можно было, молодому, красивому и здоровому, уйти и исчезнуть, – вот этого он никогда не мог простить.
Проходило время, неслись и путались мысли и становилось неловко за свое поведение, за свое дурачество перед дядей, уже достаточно пожилым, умным человеком – интересно, что он в самом деле думает о своем великовозрастном племяннике, то и дело заводящем разговоры об очередной юбке?
Почувствовав сухой жар, заливающий лоб и щеки, Роман еще раз приказал себе успокоиться: конечно, пошло, конечно, отвратительно сводить весь мир к собственному желудку, но почему именно сегодня его так прохватило? Ну да, был разговор о женитьбе, о диссертации, о Вязелеве, о том, что он разгромил его диссертацию… стоп… об этом не говорилось, он только хотел об этом сказать, и не решился… Стоп, стоп, опять остановил он себя, дядя на его памяти впервые заговорил об отце, а затем и рухнуло какое-то откровение – словно отдернулась завеса и в душу хлынул невыносимо яркий свет, все высветил и все очистил… А что за берег, рыбачьи сети, шторм? Бред, явь? Ответа нет, одно ясно – жить по-прежнему больше нельзя, переместились полюса…
А если это просто коньяк, добрый, старый коньяк? Дядьке кто-то из Армении целый ящик привез, в знак благодарности за докторскую, защитился этот кавказский гений уже под самый занавес, комбайнер Миша Горбачев уже во вкус входил, налево и направо раздаривал все прошлое и настоящее, а Вадим свое дело знает. И правильно! С какой стати раньше времени лапы задирать? Сложить руки на груди и закрыть глаза всегда успеется, да и передать ключи другому тоже… Он к этому не готов, и правильно, он еще многих удивит. Далась ему сегодня Тина! Какая память! А цепкость! Много успел даже в этот век российского апокалипсиса, а как сложно шел, не щадя ни друзей, ни врагов, порой, говорят, в такие дебри забредал… А эта его работа о национальном как первой ступени познания космоса? Какая буря, говорят, поднялась! Проклятия, восхищение, обвинение в приспособленчестве – все было… И женщин его Степановна до сих пор простить не может, нет-нет да и проговорится… В общем, было все, иногда весь обрушивается, становится даже жалким, ему кажется, что его преследуют, что рядом обязательно кто-то прячется, он становится раздражительным, нетерпимым, неприкаянно бродит по ночам… А может, и в самом деле пришла пора передавать ключи?
Порывисто вскочив, Роман подошел к окну, выходящему во двор, и распахнул его. В комнату тотчас ворвался непрерывный, привычный гул города и вместе с ним шум осени; во дворе росло много старых деревьев, и в их начинавших лысеть вершинах погуливал ветер. Тусклыми редкими шарами светились фонари; кто-то возбужденно смеялся. Романа поразил этот звонкий, резкий, точно из другой жизни, неожиданный смех, долетевший откуда-то, из неведомого мира. Высунувшись в окно, Роман попытался разглядеть, кто же так бездумно и радостно может смеяться. Окно находилось значительно выше деревьев, он ничего не увидел, и почти насильно заставил себя оторваться от окна, торопливо рассовал по карманам сигареты, носовой платок, записную книжку, ключи и через минуту уже готов был проскользнуть в холл, сорвать с вешалки плащ и хлопнуть дверью. И услышал какой-то непривычный шум, тихие, приглушенные голоса. Вернулась Степановна, и с ней пришел еще кто-то. Проклиная себя за медлительность, Роман выскочил в переднюю, с твердым намерением бросить на ходу два-три ничего не значащих слова Степановне и исчезнуть, и остолбенел. Перед ним в передней стояла его мать, и это было настолько невероятно, что Роман в растерянности сильно потер переносицу.
– Слава Богу, добрались, – скороговоркой пропела Степановна, и сомнения его рассеялись.
Он переступил с места на место и подошел к матери.
– Добрый вечер…
– Здравствуй, Рома, здравствуй, мальчик, – услышал он в ответ слабый, как бы далекий голос. С душевной боязнью взглянув ей в глаза, он весь напрягся, принимая шляпку и старенькую, старомодную накидку, и, оттягивая время, медлил у вешалки.
3.
В резной, черного дерева раме зеркала (местами поверхность стекла помутнела от времени) Роман видел себя с чуть запухшими от вчерашней, почти бессонной ночи глазами, в помятой, с расстегнутым воротом, модной рубашке. Мать тоже подошла к зеркалу, поправила прическу; она двигалась осторожно, бесшумно, как бы на ощупь, с одинаково приветливым и ровным выражением лица, и от нее исходила какая-то нервная энергия. Первые минуты Роман следил за ней не отрываясь и думал, что она готовится к какому-то тяжелому для себя разговору. Из состояния столбняка его вывел усталый, несколько раздраженный голос Одинцова:
– Роман, кто пришел?
– Степановна, – откликнулся Роман. – И мама пришла…
– Мама? Чья мама? – озадаченно переспросил Одинцов, вырастая в дверях гостиной; уже несколько успокоившись, с любопытством ожидая дальнейшего, Роман заметил, как дядя прислонился плечом к косяку. Замешательство у него длилось недолго, и в лице, как определил Роман, мелькнуло нечто демонически приподнятое и вместе с тем иронически покорное.
– А-а, милости просим, очень рад, – сказал он, приглашая проходить в гостиную, и все неуверенно проследовали мимо него, и только Степановна, как всегда, больше занятая собой и своими переживаниями, подошла к старому зеркалу и принялась перекалывать жиденький узел волос. Мать же Романа, Зоя Анатольевна, опустилась на диван, в самый уголок, как-то по-птичьи мелко тряхнула головой, и у нее при этом мелькнуло подобие улыбки.
– Тяжелый порог, – казалось, собрав последние силы, сказала она. – Если бы не Роман, не переступить… Ах, Вадим, Вадим…
– Может, немного выпьешь, Зоя? – предложил Одинцов и поставил на стол еще один бокал. – Вина или коньяку?
– А что вы так таинственно празднуете? – тревожно спросила Зоя Анатольевна. – Вдвоем?
– А вот, – с улыбкой кивнул Одинцов на племянника. – Решили отметить совершеннолетие… Жениться хочет…
– Опять твои штучки, Вадим, – недоверчиво сказала Зоя Анатольевна, встала, подошла к столу, ее расширившиеся глаза завороженно остановились на большой старой бутылке, и голос у нее сорвался. – Не кощунствуй, брат… Опять? Теперь единственный сын? Слышишь, нет! нет! нет!
Роман бросился было к матери, но его остановил взгляд Одинцова, тяжелый и упорный, дядя словно просил его взглядом молчать и ни во что не вмешиваться, и в это время Зоя Анатольевна, пошатнувшись, все еще продолжая повторять свое бесконечное и бессильное «нет», опустилась в кресло, и брат, глядевший на нее сейчас с жалостью и даже скрытой нежностью, быстро подал ей рюмку коньяку.
– Выпей, Зоя, выпей, – просил он, – одну рюмку можно. Сразу почувствуешь себя лучше. Не надо мучить друг друга, нам так немного осталось, а мы с тобой так много сделали…
– Боже, зачем же судьба послала мне такого братца? – сказала Зоя Анатольевна. – Да не хочу я с тобой пить…
– Выпей, выпей, за счастье Романа выпей, – вновь быстро сказал Одинцов. – Все остальное твои фантазии, ты просто напридумывала невесть что, тебя всегда так не хватало в этом доме…
– Ты, Вадим, страшный человек, ты всегда подавлял мою волю, – бессильно пожаловалась кому то Зоя Анатольевна, неожиданно быстро взяла рюмку и жадно выпила. – Ах, – сказала она с несчастным лицом. – Какая мерзость…
Одинцов с улыбкой одобрительно кивнул, а Роман едва не рассмеялся, – слова матери совсем не соответствовали ее уже подсыхающей фигуре в изящном глухом темном платье с желтоватым старинным кружевом.
– Бог меня накажет, – трагически покачала красивой головой Зоя Анатольевна. – Ведь я поклялась никогда не переступать этот порог…
– Ты, Зоя, всегда обладала драматическим даром. Может быть, в тебе погибла великая трагическая актриса, – опять нашел в себе силы улыбнуться Одинцов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29