Приходится признать, се ля ви…
Кавторин побледнел слегка, но не возражал, продолжал несколько рассеянно улыбаться, снисходительно показывая тем, что вот мужлан так скоро напился, потерял контроль, а он, Кавторин, вынужден все выслушивать и терпеть, потому что воспитанный человек. А Балоян догадывался, что Кавторину что-то позарез нужно от него, и издевался, ненавидя и презирая, изливал всю желчь, хотя в глубине души сознавал, что от Кавторина не отвяжешься, все равно придется помогать ему, проталкивать, выдвигать. Такая неотвязная бестия, в игольное ушко влезет. И потому куражился член коллегии, уже басил на всю гостиную, и даже бронзовый дог в кабинете хозяина вздрагивал и тосковал от тревоги и одиночества.
– По-настоящему-то страшно, когда вот… – Балоян приставил обкуренный указательный палец к виску. – Тогда страшно. – Он снова налил из хрустального штофа и торопливо выпил, не закусывая; при этом он как-то брезгливо, оттопыривая нижнюю губу, оглядел пышный стол, как бы все соленья, маринады, балыки, копчености разом сметая в отходы. Что и говорить, член коллегии многое может позволить себе. Журналист Кавторин смотрел будто в никуда с золотым дрожанием в глазах. Он казнился, что своевременно не встал в позу, он уже забыл, зачем явился в дом Чегодаевых, обида мутно теснилась в душе. Что-то выкрикивал член коллегии, и постепенно его напористый голос овладел Кавториным; в памяти всплыла супруга с ее наставлениями и все жизненные обстоятельства. – Однажды история такая, ха-ха. Не шутка, не-е. Война не шутит, там все всерьез. Паф – и ваших нету. Я еще салага, мне семнадцать лет, из учебного прибыл. Нас в караул. Глядели в поле, глядели, жрать охота – и закимарили, заснули то бишь. Со мной дядька был из пожилых, его начальство уважало. Подкрались проверяющие, затворы из винтовок вынули, повели под конвоем. Расстрел угрожал, хлопнуть хотели, тогда разговор короткий был. Но старика уважали, его и пожалели. Командир роты говорит, мол, отец, встань на колени перед всеми, мы тебя и простим. Тот встал на колени и говорит, дескать, простите, братцы, черт попутал. Ну, я вижу, что мне-то хана, и тоже скорей в ноги. – Балоян рассмеялся, довольный собою. Что и говорить, в этом человеке был напор, некая искренность, которая и заворожила всех. Всякий ли из сидящих в застолье решился бы вспомнить о себе подобное, роняющее в глазах?
– Ну и как, ничего?
– Пару раз в особый отдел таскали. Но обошлось. Иначе бы не сидел с вами…
Кавторин рассеянно косил на запад и восток сразу и снисходительно улыбался, дескать, сами видите, с каким человеком имеем дело. Его шевелюра, на темени заметно поредевшая, пылала, и лицо, обрызганное размытыми веснушками, повлажнело. Член коллегии прилюдно обозвал, почти унизил, но пьеса-то на столе с каждым днем тускнеет: надобно так выпутаться из глупейшего положения, чтобы и себя не уронить, и Балояну не дать повода для гнева. Анекдотец бы, право, подпустить сейчас, есть прелестнейший, но рано пока, народ не поспел.
– Товарищи, тост поднят, а никто не выпил! – воскликнул Кавторин, осуждающе покачал головою. – Тост за счастливые камни, приходящие и покидающие нас. Анна Дмитриевна, мужественная женщина, его надо поместить в золотую оправу. Позвольте, у меня есть мастер!
– Пошляк, невыносимый пошляк, – пробормотал Воронов, ни к кому не обращаясь. – Надо измерить его биополе.
Чегодаев сходил в кабинет, горделиво, будто только что наградили, вернулся к гостям со спичечным коробком, потряхивая его, обошел застолье, хромовые туфли его поскрипывали, словно под ногами был январский морозный снег. «Чудо природы! – провозгласил Чегодаев, добыл из хранилища известковый продукт утробы и показал всем на ладони, как представляют бриллиант в двадцать каратов. – Да минует всякого подобная драгоценность. Не к столу будь сказано». – «Пустите по рукам, Михаил Борисович, дайте полюбоваться», – энергично подхватил Кралин. Бурнашов спросил соседа: «У нас что, симпозиум урологов?» Воронов пожал плечами и пробормотал едва слышно: «Надо измерить его биополе». К кому относились последние слова, Бурнашов выяснить не успел, раздалось долгожданное коленце механического соловья, и Аннушка кинулась в прихожую. В ее отсутствие все торопливо выпили и принялись закусывать: черная икра и рыбьи балыки скоро привели общее биополе в норму. Изрядно подвыпивший Балоян вдруг поднялся над застольем, сутулясь и слегка раскачиваясь: наверное, он сочинял спич. «Лихо живешь, Чегодаев, – выдавил он, словно наместник бога на земле, презрительно отвесив нижнюю губу. – В стране туго с мясом, а ты, гляжу, лихо живешь. – Он жирно намазал икрою два куска, сложил бутербродом, укутал в льняную салфеточку с вышитыми углами и сунул в карман. – Жене гостинцев, с барского стола…» – «Саня, где ты нашел барина? – сухо рассмеялся Чегодаев, и лоб его собрался в гармошку. – Все своим горбом заработано, серым веществом». Он постучал себя по голове. Балоян икнул и тяжело плюхнулся на стул. Чегодаев тоскливо подумал: «Господи, и зачем позвал его? Так и знал, что этим все кончится». Он торопливо сунул спичечный коробок с взращенным камнем в карман.
Но веселье лишь начиналось…
* * *
Писатель Л. с сожалением проводил взглядом коробок, исчезнувший в кармане серого с искрою английского костюма, и вдруг представил дальнейшие похождения известкового камня, как он превращается в некое существо и, обосновавшись тайно в чегодаевской квартире, начинает руководить всею жизнью. Но старо, подобных сюжетов была уйма, с грустью подумал, разглядывая застолье, ведь в каждом из сидящих в темноте черев созревал подобный камень. «Нет веры вымыслам чудесным, рассудок все опустошил», – прошептал он.
Бурнашов после выходки Балояна вдруг ожил и захотел с ним чокнуться рюмками. Не слизняк, характер, а характеры всегда после первой оторопи, осуждения и кривых ухмылок вызывают невольно тайную зависть и уважение…
Но тут появились давножданные гости – сам Егоров с ассистентом. Егоров шагал стремительно, и черные до плеч волосы развевались двумя крылами. Про Егорова ходили легенды, и потому все сразу воззрились на него. Рассказывают, что недавно пропал мафиози с бумажной фабрики, наворовавший семьсот тысяч. Обычно ужасно скупой, он, вдруг почуяв опасность, заявился к бывшей жене, принес два кольца с бриллиантами за тридцать тысяч и велел продать хотя бы за двадцать. Денег в наличности не держал, все превращал в драгоценности. И вот пропал в ноябре вместе с машиной. Бывшая жена пришла к Егорову, принесла фотографию. Он обвел фотографию ладонью и сказал, что этот человек болен легкими, у него опущение грыжи, нарушения в печени; еще добавил, что сейчас его нет в живых, он убит в правую височную кость. Потом спросил женщину: у него пальцы были нормальные? Та ответила, что да. А я вижу, сказал Егоров, что все пальцы у него раздроблены…
Такой вот человек явился к Чегодаевым, ну как тут было не обалдеть? Его сопровождал странный болезненный бледный юноша с серыми девичьими глазами и редкой чахлой растительностью, смутно напоминающей будущую бороду. Он был вяловат, с туманной блуждающей улыбкой на лице и влажным пожатием руки. Егоров отрекомендовал его как студента, который постоянно ходит вместе с ним. Юноша поел немного салата, задумчиво уставившись в тарелку, потом Егоров велел своему спутнику удалиться в соседнюю комнату. Аннушка запротестовала, ей стало жаль задумчивого угнетенного мальчика, ей хотелось, чтобы он еще распотчевал вкусной еды, но Егоров скомандовал, дескать, Витя, ты иди, ты меня часто слышишь, и тебе будет скучно возле меня…
Бурнашов после, словно бы случайно, заглянул в бывшую детскую: парень сутулился на кушетке, сдавив виски пальцами. Почуяв посторонний взгляд, он взглянул на Бурнашова, и его трудно было узнать, так сдало, изменилось, поблекло это молодое лицо, сейчас измятое, с потухшими глазами. Когда Бурнашов рассказал Воронову о произведенном впечатлении, тот предположил, что Егоров – вампир, он пьет из этого парня духовную энергию, потому и волочит за собою. Трудно поверить, что это возможно, но тогда зачем принуждать юношу, держать постоянно возле и на некотором расстоянии, обращаясь с ним как с вещью иль рабом, прикованным цепью к невидимой галере; да и сам весь изможденный вид парня, полуобморочная поволока глаз, вялая влажность почти отсутствующего пожатья намекают на какую-то неведомую сложность их отношений. Вроде бы в нынешнем столетии все материализовалось, всему нашли объяснение, всякие рассказы о невидимом живом мире кажутся нелепою причудой бабушек, но вместе с тем в настоящей жизни как никогда присутствует некая двойственная зыбкость чувств, неустойчивость, ритмичное качание их, тяга к слуху, к необычайному, ко всему тому, что не подвластно, на первый взгляд, человечьему уму; и получается, что нынешний земной сожитель не менее язычник, чем его древний пещерный предок. Да, мы твердо уверовали, что земля вращается, но хочется склониться порою к мнению, что она запущена неведомой пращой, а все мы выходцы с иной планеты; да, земля кругла, но порой в глубине души проскальзывает вроде бы дичайшее желание, а не стоит ли матушка наша на трех великаньих китах. Сама сложность движения земли, эта необычайность вечного двигателя, против которого с таким усердием сражался материалист, наталкивает нашу душу на блуждания, совершенно противные здравому рассудку, настраивает психику на двойное зрение. А впрочем…
… Егоров распробовал яйцо с красной икрою и больше к еде не прикасался, с какой-то лихорадочной пристрастностью рассматривая гостей, как бы разводя их по особым группам и предполагая, откуда придется ждать пакости. Он с особой тщательностью процедил сквозь пальцы густую длинную бороду, оглядел всю гостиную, оставляя в памяти мельчайшую подробность. Темя у него проблескивало пустотою, там была выстрижена монашья тонзурка, и посреди чащи волос эта круглая нарочито выбритая плешка, наверное, удивила всякого. Может, этой плешкой Егоров обращается с космосом? – предположил Бурнашов, и первый вопрос защекотал на языке. Бурнашов спохватился и выпил. Само присутствие необычайного человека в гостиной наполнило воздух вязкостью, непродышливостью, безвыходностью. Гость подавляет, он не излучает радости, догадался Бурнашов, с любопытством наблюдая за Егоровым; он заметил, что летун обходит взглядом Бурнашова, словно бы пугается выдать что, обнаружить себя. Лишь в первую минуту, когда появился Егоров, их взгляды однажды и внезапно надолго скрестились и отразились, вызвав взаимное отчуждение. Бурнашов не сознавал, что его глаза, возбужденные вином и глубоко спрятанной тревогой, сейчас истекают тем знойным голубым пламенем, который удивлял многих; эта энергия расстраивала, сбивала Егорова с нужного чувства.
«Не тяни резину, дружочек, капризно протянул Балоян. – Я пить хочу, а ты резину тянешь, – он отрывисто засмеялся, откинулся на спинку стула, пальцами оттягивая проемы жилета. Егоров медленно поднялся, разгибаясь по частям, широко поставленные, почти у висков, темные глаза на мгновение вспыхнули отвращением, и в них член коллегии раздробился на десятки крохотных безнадежных человечков. Но Балояна подобным взглядом не обезоружить, не прошибить, он пьяновато ухмылялся, уже ненавидя летуна, и упруго катал желваки. Егоров, забыв Балояна, вяловато начал: «Если мне не верите иль не хотите верить, то я уйду и не обижусь. Ведь буду говорить с вами не я, а сам космос». По интонации, с какой он начинал разговор, все сразу поняли, что никаких возражений он не принимает. Он говорил монотонно, глуховато, для чего-то выбрав взглядом блестящий череп искусствоведа Кралина, и тот, невольно нервничая и переживая, весь обратился в слух, слегка переигрывая… Егоров объяснил, что в центре его идеи – синтез. Синтез чего? – никто не понял, но у Бурнашова отчего-то вдруг распухли глаза, давило на виски, будто от проповедника исходила крутая больная сила. Вот оно слово, – проповедник! Лучше, пожалуй, и не объяснить обволакивающую магию, истекающую от Егорова, которой не хотелось и сопротивляться. Егоров считает, что истина кроется в трудах Циолковского, Чижевского, Федорова и Вернадского, каждый ученый близок к истине, но, однако, все вместе – это и есть истина, постигнутая им, Егоровым. Он, проповедник, пожалуй, единственный в мире постигнул то, растворимое во всем и вместе с тем неделимое, что и управляет Вселенною. Это Космос! Сложная система живого, биологически совершенного Космоса, разделенная на двенадцать поясов-сфер (черные и белые), в центре Саваоф. В каждой Вселенной свой бог, и поскольку Вселенных в Космосе множество, то и богов множество. Наша планета Земля – экспериментальная, за нею. наблюдают; она произошла в результате взрыва, когда погибла планета Фаэтон, сместилась со своей оси. Человечество обречено на страдания, и выхода из них нет, пока не переменится психика человечества. Она же изменится сама собой, когда у миллиарда людей будет добродетельная душа. Тогда мы победим планету дьяволов и те перестанут пить из нас энергию, Егоров слегка наклонил лобастую голову и показал пальцем на верхний позвонок и нижний, под поясницей. «Какая-то муть голубая. Что за чушь порешь? Какая планета дьяволов?» – возмутился Балоян. Но все гости дружно зашикали на члена коллегии, забыв о его значительной власти. Летун Егоров в эту минуту был куда всесильней. Собственно, что случилось, что нового в проповедях космиста? – подумал Бурнашов. Все это было, и ничего, в сущности, необычного: людьми правит иллюзия иной, праведной жизни, кою можно обрести, соблюдая заповеди. Евангелические тексты, обсыпанные душистой космической пудрой. Стоит лишь вспомнить начало девятнадцатого, начало двадцатого, чтобы понять хворь, подобную таинственной, никогда не излечиваемой полностью эпидемии; это всеобщая душа нации томится, это ворочается в ковах всеобщая душа мирового человечества; это взывает душа природы, остерегает нас от безумья; все рождается с болью, и потому смерть века ввергает народы в уныние и неодолимый страх пред надвигающимся концом света и пришествием антихриста, анчутки, черного человека. А не влияет ли тут на землю особая болезнь солнца, некие месячные, вроде бабьего обновления? И всегда летали к богу на свидание на седьмое небо, мужики и бабы летали, душою выламываясь из оболочек, чтобы вернуться из дальнего далека обратно на жесткое болезное ложе с искренним исцеляющим словом не для себя, но для всех, остававшихся на грешной земле. И взывали с мольбою: воспряньте, очнитесь, любезные; в грехе погрязли, в смраде и пагубе. А после, не позабывая заветного слова, покидали новоявленные проповедники родимый очаг и шли путаными тропами по мечтающей многогрешной уповающей земле, опираясь на батог, с берестяной зобенькой для милостыни и с обнадеживающим радостным виденьем: не пропали, дескать, пока не пропали, бог пасет, летал на седьмое небо, видел бога, бог сказал – живите дружно, любите друг друга…
«А бога-то видели? – все домогался Кралин, сияя лысиной. – Каков он, во что одет?» Егоров развернул рисунки, исполненные в красках: цветные сферы, в центре в прозрачном скафандре бог. «Он в сверкающей непрозрачной одежде, – объяснял космист. – С ним не требуется говорить, он сам вкладывает мысли. Он лишь посмотрит, – и все в душе, она излечена и живет». – «Чушь все это, бабьи бредни», – грубо возразил Балоян и гневным взглядом отчего-то поразил в самое сердце искусствоведа, удивляясь порочной глупости творческого человека. Но тот, разогретый вниманьем, цвел, как степной тюльпан, и не думая увядать от суховея. И хотя стрела Балояна прошила сердце Кралина, на нем не выступило и ягодки крови. Но она больно уязвила душу актрисы Санеевой, и одинокая, женщина впервые за вечер исторгла отчаянное слово, похожее на гневное рыданье: «О боже, что за скверный тип! Уважаемый член коллегии, заткнись, сделай милость». – «А иди ты, голуба», – отмахнулся Балоян.
«Планеты вы пролетаете мимо иль приземляетесь отдыхать?» – не отступался Кралин. Журналист Кавторин осанился, он был отомщен. Рыжий вихор взлетел над жемчужно-белым успокоенным лбом.
«Прижимаю руки к бокам и пронзаю планеты как масло. Лишь на коже легкое жжение – и все».
«Как это интересно, – зачарованно протянула актриса, уже забыв Балояна и не сводя с нового мессии затуманенного, восхищенного взгляда: ей нравился Егоров как мужчина. За аскетичностью его облика, за сухостью, неким изяществом манер, за тайным самолюбованием чувствовалась большая сила, по которой соскучилась Санеева. – Мне, знаете, понравилось, да-да. Я почувствовала себя: я не блоха, которую дустом раз – и лапки кверху. Многим, может быть, нравится, как их дустом, а других бы давно пора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Кавторин побледнел слегка, но не возражал, продолжал несколько рассеянно улыбаться, снисходительно показывая тем, что вот мужлан так скоро напился, потерял контроль, а он, Кавторин, вынужден все выслушивать и терпеть, потому что воспитанный человек. А Балоян догадывался, что Кавторину что-то позарез нужно от него, и издевался, ненавидя и презирая, изливал всю желчь, хотя в глубине души сознавал, что от Кавторина не отвяжешься, все равно придется помогать ему, проталкивать, выдвигать. Такая неотвязная бестия, в игольное ушко влезет. И потому куражился член коллегии, уже басил на всю гостиную, и даже бронзовый дог в кабинете хозяина вздрагивал и тосковал от тревоги и одиночества.
– По-настоящему-то страшно, когда вот… – Балоян приставил обкуренный указательный палец к виску. – Тогда страшно. – Он снова налил из хрустального штофа и торопливо выпил, не закусывая; при этом он как-то брезгливо, оттопыривая нижнюю губу, оглядел пышный стол, как бы все соленья, маринады, балыки, копчености разом сметая в отходы. Что и говорить, член коллегии многое может позволить себе. Журналист Кавторин смотрел будто в никуда с золотым дрожанием в глазах. Он казнился, что своевременно не встал в позу, он уже забыл, зачем явился в дом Чегодаевых, обида мутно теснилась в душе. Что-то выкрикивал член коллегии, и постепенно его напористый голос овладел Кавториным; в памяти всплыла супруга с ее наставлениями и все жизненные обстоятельства. – Однажды история такая, ха-ха. Не шутка, не-е. Война не шутит, там все всерьез. Паф – и ваших нету. Я еще салага, мне семнадцать лет, из учебного прибыл. Нас в караул. Глядели в поле, глядели, жрать охота – и закимарили, заснули то бишь. Со мной дядька был из пожилых, его начальство уважало. Подкрались проверяющие, затворы из винтовок вынули, повели под конвоем. Расстрел угрожал, хлопнуть хотели, тогда разговор короткий был. Но старика уважали, его и пожалели. Командир роты говорит, мол, отец, встань на колени перед всеми, мы тебя и простим. Тот встал на колени и говорит, дескать, простите, братцы, черт попутал. Ну, я вижу, что мне-то хана, и тоже скорей в ноги. – Балоян рассмеялся, довольный собою. Что и говорить, в этом человеке был напор, некая искренность, которая и заворожила всех. Всякий ли из сидящих в застолье решился бы вспомнить о себе подобное, роняющее в глазах?
– Ну и как, ничего?
– Пару раз в особый отдел таскали. Но обошлось. Иначе бы не сидел с вами…
Кавторин рассеянно косил на запад и восток сразу и снисходительно улыбался, дескать, сами видите, с каким человеком имеем дело. Его шевелюра, на темени заметно поредевшая, пылала, и лицо, обрызганное размытыми веснушками, повлажнело. Член коллегии прилюдно обозвал, почти унизил, но пьеса-то на столе с каждым днем тускнеет: надобно так выпутаться из глупейшего положения, чтобы и себя не уронить, и Балояну не дать повода для гнева. Анекдотец бы, право, подпустить сейчас, есть прелестнейший, но рано пока, народ не поспел.
– Товарищи, тост поднят, а никто не выпил! – воскликнул Кавторин, осуждающе покачал головою. – Тост за счастливые камни, приходящие и покидающие нас. Анна Дмитриевна, мужественная женщина, его надо поместить в золотую оправу. Позвольте, у меня есть мастер!
– Пошляк, невыносимый пошляк, – пробормотал Воронов, ни к кому не обращаясь. – Надо измерить его биополе.
Чегодаев сходил в кабинет, горделиво, будто только что наградили, вернулся к гостям со спичечным коробком, потряхивая его, обошел застолье, хромовые туфли его поскрипывали, словно под ногами был январский морозный снег. «Чудо природы! – провозгласил Чегодаев, добыл из хранилища известковый продукт утробы и показал всем на ладони, как представляют бриллиант в двадцать каратов. – Да минует всякого подобная драгоценность. Не к столу будь сказано». – «Пустите по рукам, Михаил Борисович, дайте полюбоваться», – энергично подхватил Кралин. Бурнашов спросил соседа: «У нас что, симпозиум урологов?» Воронов пожал плечами и пробормотал едва слышно: «Надо измерить его биополе». К кому относились последние слова, Бурнашов выяснить не успел, раздалось долгожданное коленце механического соловья, и Аннушка кинулась в прихожую. В ее отсутствие все торопливо выпили и принялись закусывать: черная икра и рыбьи балыки скоро привели общее биополе в норму. Изрядно подвыпивший Балоян вдруг поднялся над застольем, сутулясь и слегка раскачиваясь: наверное, он сочинял спич. «Лихо живешь, Чегодаев, – выдавил он, словно наместник бога на земле, презрительно отвесив нижнюю губу. – В стране туго с мясом, а ты, гляжу, лихо живешь. – Он жирно намазал икрою два куска, сложил бутербродом, укутал в льняную салфеточку с вышитыми углами и сунул в карман. – Жене гостинцев, с барского стола…» – «Саня, где ты нашел барина? – сухо рассмеялся Чегодаев, и лоб его собрался в гармошку. – Все своим горбом заработано, серым веществом». Он постучал себя по голове. Балоян икнул и тяжело плюхнулся на стул. Чегодаев тоскливо подумал: «Господи, и зачем позвал его? Так и знал, что этим все кончится». Он торопливо сунул спичечный коробок с взращенным камнем в карман.
Но веселье лишь начиналось…
* * *
Писатель Л. с сожалением проводил взглядом коробок, исчезнувший в кармане серого с искрою английского костюма, и вдруг представил дальнейшие похождения известкового камня, как он превращается в некое существо и, обосновавшись тайно в чегодаевской квартире, начинает руководить всею жизнью. Но старо, подобных сюжетов была уйма, с грустью подумал, разглядывая застолье, ведь в каждом из сидящих в темноте черев созревал подобный камень. «Нет веры вымыслам чудесным, рассудок все опустошил», – прошептал он.
Бурнашов после выходки Балояна вдруг ожил и захотел с ним чокнуться рюмками. Не слизняк, характер, а характеры всегда после первой оторопи, осуждения и кривых ухмылок вызывают невольно тайную зависть и уважение…
Но тут появились давножданные гости – сам Егоров с ассистентом. Егоров шагал стремительно, и черные до плеч волосы развевались двумя крылами. Про Егорова ходили легенды, и потому все сразу воззрились на него. Рассказывают, что недавно пропал мафиози с бумажной фабрики, наворовавший семьсот тысяч. Обычно ужасно скупой, он, вдруг почуяв опасность, заявился к бывшей жене, принес два кольца с бриллиантами за тридцать тысяч и велел продать хотя бы за двадцать. Денег в наличности не держал, все превращал в драгоценности. И вот пропал в ноябре вместе с машиной. Бывшая жена пришла к Егорову, принесла фотографию. Он обвел фотографию ладонью и сказал, что этот человек болен легкими, у него опущение грыжи, нарушения в печени; еще добавил, что сейчас его нет в живых, он убит в правую височную кость. Потом спросил женщину: у него пальцы были нормальные? Та ответила, что да. А я вижу, сказал Егоров, что все пальцы у него раздроблены…
Такой вот человек явился к Чегодаевым, ну как тут было не обалдеть? Его сопровождал странный болезненный бледный юноша с серыми девичьими глазами и редкой чахлой растительностью, смутно напоминающей будущую бороду. Он был вяловат, с туманной блуждающей улыбкой на лице и влажным пожатием руки. Егоров отрекомендовал его как студента, который постоянно ходит вместе с ним. Юноша поел немного салата, задумчиво уставившись в тарелку, потом Егоров велел своему спутнику удалиться в соседнюю комнату. Аннушка запротестовала, ей стало жаль задумчивого угнетенного мальчика, ей хотелось, чтобы он еще распотчевал вкусной еды, но Егоров скомандовал, дескать, Витя, ты иди, ты меня часто слышишь, и тебе будет скучно возле меня…
Бурнашов после, словно бы случайно, заглянул в бывшую детскую: парень сутулился на кушетке, сдавив виски пальцами. Почуяв посторонний взгляд, он взглянул на Бурнашова, и его трудно было узнать, так сдало, изменилось, поблекло это молодое лицо, сейчас измятое, с потухшими глазами. Когда Бурнашов рассказал Воронову о произведенном впечатлении, тот предположил, что Егоров – вампир, он пьет из этого парня духовную энергию, потому и волочит за собою. Трудно поверить, что это возможно, но тогда зачем принуждать юношу, держать постоянно возле и на некотором расстоянии, обращаясь с ним как с вещью иль рабом, прикованным цепью к невидимой галере; да и сам весь изможденный вид парня, полуобморочная поволока глаз, вялая влажность почти отсутствующего пожатья намекают на какую-то неведомую сложность их отношений. Вроде бы в нынешнем столетии все материализовалось, всему нашли объяснение, всякие рассказы о невидимом живом мире кажутся нелепою причудой бабушек, но вместе с тем в настоящей жизни как никогда присутствует некая двойственная зыбкость чувств, неустойчивость, ритмичное качание их, тяга к слуху, к необычайному, ко всему тому, что не подвластно, на первый взгляд, человечьему уму; и получается, что нынешний земной сожитель не менее язычник, чем его древний пещерный предок. Да, мы твердо уверовали, что земля вращается, но хочется склониться порою к мнению, что она запущена неведомой пращой, а все мы выходцы с иной планеты; да, земля кругла, но порой в глубине души проскальзывает вроде бы дичайшее желание, а не стоит ли матушка наша на трех великаньих китах. Сама сложность движения земли, эта необычайность вечного двигателя, против которого с таким усердием сражался материалист, наталкивает нашу душу на блуждания, совершенно противные здравому рассудку, настраивает психику на двойное зрение. А впрочем…
… Егоров распробовал яйцо с красной икрою и больше к еде не прикасался, с какой-то лихорадочной пристрастностью рассматривая гостей, как бы разводя их по особым группам и предполагая, откуда придется ждать пакости. Он с особой тщательностью процедил сквозь пальцы густую длинную бороду, оглядел всю гостиную, оставляя в памяти мельчайшую подробность. Темя у него проблескивало пустотою, там была выстрижена монашья тонзурка, и посреди чащи волос эта круглая нарочито выбритая плешка, наверное, удивила всякого. Может, этой плешкой Егоров обращается с космосом? – предположил Бурнашов, и первый вопрос защекотал на языке. Бурнашов спохватился и выпил. Само присутствие необычайного человека в гостиной наполнило воздух вязкостью, непродышливостью, безвыходностью. Гость подавляет, он не излучает радости, догадался Бурнашов, с любопытством наблюдая за Егоровым; он заметил, что летун обходит взглядом Бурнашова, словно бы пугается выдать что, обнаружить себя. Лишь в первую минуту, когда появился Егоров, их взгляды однажды и внезапно надолго скрестились и отразились, вызвав взаимное отчуждение. Бурнашов не сознавал, что его глаза, возбужденные вином и глубоко спрятанной тревогой, сейчас истекают тем знойным голубым пламенем, который удивлял многих; эта энергия расстраивала, сбивала Егорова с нужного чувства.
«Не тяни резину, дружочек, капризно протянул Балоян. – Я пить хочу, а ты резину тянешь, – он отрывисто засмеялся, откинулся на спинку стула, пальцами оттягивая проемы жилета. Егоров медленно поднялся, разгибаясь по частям, широко поставленные, почти у висков, темные глаза на мгновение вспыхнули отвращением, и в них член коллегии раздробился на десятки крохотных безнадежных человечков. Но Балояна подобным взглядом не обезоружить, не прошибить, он пьяновато ухмылялся, уже ненавидя летуна, и упруго катал желваки. Егоров, забыв Балояна, вяловато начал: «Если мне не верите иль не хотите верить, то я уйду и не обижусь. Ведь буду говорить с вами не я, а сам космос». По интонации, с какой он начинал разговор, все сразу поняли, что никаких возражений он не принимает. Он говорил монотонно, глуховато, для чего-то выбрав взглядом блестящий череп искусствоведа Кралина, и тот, невольно нервничая и переживая, весь обратился в слух, слегка переигрывая… Егоров объяснил, что в центре его идеи – синтез. Синтез чего? – никто не понял, но у Бурнашова отчего-то вдруг распухли глаза, давило на виски, будто от проповедника исходила крутая больная сила. Вот оно слово, – проповедник! Лучше, пожалуй, и не объяснить обволакивающую магию, истекающую от Егорова, которой не хотелось и сопротивляться. Егоров считает, что истина кроется в трудах Циолковского, Чижевского, Федорова и Вернадского, каждый ученый близок к истине, но, однако, все вместе – это и есть истина, постигнутая им, Егоровым. Он, проповедник, пожалуй, единственный в мире постигнул то, растворимое во всем и вместе с тем неделимое, что и управляет Вселенною. Это Космос! Сложная система живого, биологически совершенного Космоса, разделенная на двенадцать поясов-сфер (черные и белые), в центре Саваоф. В каждой Вселенной свой бог, и поскольку Вселенных в Космосе множество, то и богов множество. Наша планета Земля – экспериментальная, за нею. наблюдают; она произошла в результате взрыва, когда погибла планета Фаэтон, сместилась со своей оси. Человечество обречено на страдания, и выхода из них нет, пока не переменится психика человечества. Она же изменится сама собой, когда у миллиарда людей будет добродетельная душа. Тогда мы победим планету дьяволов и те перестанут пить из нас энергию, Егоров слегка наклонил лобастую голову и показал пальцем на верхний позвонок и нижний, под поясницей. «Какая-то муть голубая. Что за чушь порешь? Какая планета дьяволов?» – возмутился Балоян. Но все гости дружно зашикали на члена коллегии, забыв о его значительной власти. Летун Егоров в эту минуту был куда всесильней. Собственно, что случилось, что нового в проповедях космиста? – подумал Бурнашов. Все это было, и ничего, в сущности, необычного: людьми правит иллюзия иной, праведной жизни, кою можно обрести, соблюдая заповеди. Евангелические тексты, обсыпанные душистой космической пудрой. Стоит лишь вспомнить начало девятнадцатого, начало двадцатого, чтобы понять хворь, подобную таинственной, никогда не излечиваемой полностью эпидемии; это всеобщая душа нации томится, это ворочается в ковах всеобщая душа мирового человечества; это взывает душа природы, остерегает нас от безумья; все рождается с болью, и потому смерть века ввергает народы в уныние и неодолимый страх пред надвигающимся концом света и пришествием антихриста, анчутки, черного человека. А не влияет ли тут на землю особая болезнь солнца, некие месячные, вроде бабьего обновления? И всегда летали к богу на свидание на седьмое небо, мужики и бабы летали, душою выламываясь из оболочек, чтобы вернуться из дальнего далека обратно на жесткое болезное ложе с искренним исцеляющим словом не для себя, но для всех, остававшихся на грешной земле. И взывали с мольбою: воспряньте, очнитесь, любезные; в грехе погрязли, в смраде и пагубе. А после, не позабывая заветного слова, покидали новоявленные проповедники родимый очаг и шли путаными тропами по мечтающей многогрешной уповающей земле, опираясь на батог, с берестяной зобенькой для милостыни и с обнадеживающим радостным виденьем: не пропали, дескать, пока не пропали, бог пасет, летал на седьмое небо, видел бога, бог сказал – живите дружно, любите друг друга…
«А бога-то видели? – все домогался Кралин, сияя лысиной. – Каков он, во что одет?» Егоров развернул рисунки, исполненные в красках: цветные сферы, в центре в прозрачном скафандре бог. «Он в сверкающей непрозрачной одежде, – объяснял космист. – С ним не требуется говорить, он сам вкладывает мысли. Он лишь посмотрит, – и все в душе, она излечена и живет». – «Чушь все это, бабьи бредни», – грубо возразил Балоян и гневным взглядом отчего-то поразил в самое сердце искусствоведа, удивляясь порочной глупости творческого человека. Но тот, разогретый вниманьем, цвел, как степной тюльпан, и не думая увядать от суховея. И хотя стрела Балояна прошила сердце Кралина, на нем не выступило и ягодки крови. Но она больно уязвила душу актрисы Санеевой, и одинокая, женщина впервые за вечер исторгла отчаянное слово, похожее на гневное рыданье: «О боже, что за скверный тип! Уважаемый член коллегии, заткнись, сделай милость». – «А иди ты, голуба», – отмахнулся Балоян.
«Планеты вы пролетаете мимо иль приземляетесь отдыхать?» – не отступался Кралин. Журналист Кавторин осанился, он был отомщен. Рыжий вихор взлетел над жемчужно-белым успокоенным лбом.
«Прижимаю руки к бокам и пронзаю планеты как масло. Лишь на коже легкое жжение – и все».
«Как это интересно, – зачарованно протянула актриса, уже забыв Балояна и не сводя с нового мессии затуманенного, восхищенного взгляда: ей нравился Егоров как мужчина. За аскетичностью его облика, за сухостью, неким изяществом манер, за тайным самолюбованием чувствовалась большая сила, по которой соскучилась Санеева. – Мне, знаете, понравилось, да-да. Я почувствовала себя: я не блоха, которую дустом раз – и лапки кверху. Многим, может быть, нравится, как их дустом, а других бы давно пора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51