Варяги – это губернаторы, председатели палат, секретари, становые, полицеймейстеры – одним словом, все воры, администраторы, которыми держится какой ни на есть порядок в великой и обильной земле нашей. Это вся наша 14-классная бюрократия, этот 14-главый змий поедучий, чудо поганое наших народных сказок. Змия этого выпустил Петр Великий на народность русскую за то, что она не укладывалась в рамки европейского государства... Главная опора змия – это крепостное право, в котором закон освящает эксплуатацию человека человеком, произвол, насилие и грабеж».
Салтыков сразу же оценил все сатирические возможности такой трактовки легенды из Несторовой летописи («Повести временных лет») и сразу же принялся за писание рассказа, получившего, однако, название не «Историческая догадка», а «Гегемониев», по имени отставного («отходящего», «умирающего») подьячего прошлых времен Зиновея Захарыча Гегемониева.
Еще в школе слыхал Зиновей Захарыч, как в старые годы отцы наши варягов из-за моря призывали и как варяги порядок у нас наводили. «И всему этому я, по невинности своей, в ту пору верил, и все это вышла, однако ж, одна новейшего произведения аллегория», иначе – ядовитое инословие, предвестие беспощадного эзопова языка Щедрина. Кто же эти три брата – Рюрик, Синеус и Трувор? «Первый-то брат – капитан-исправник, второй-то брат – стряпчий, а третий братец, маленький да востренький, – сам мусье окружной!» «Ну-с, сударь мой, пришли, значит, три брата, а как земля наша велика и обильна, то и выходит, что им втроем управиться в этом изобилии стало совсем неспособно. И пошли у них братцы меньшие, примерно, хоть ты или я: чем больше порядку, тем больше братцев, и до того, сударь, дошло, что, кроме порядка, ничего у хозяев-то и не осталось. Где было жито – там порядок; где худоба всякая была – там порядок; где даже рощицы росли – и там завелся порядок...» Вот он – российский порядок – при правителях-«варягах».
А рядом с «умирающим» старым приказным Гегемониевым должны были явиться и другие «умирающие», «ветхие люди» – промотавшийся помещик-забулдыга, либеральствующий генерал-администратор, идеалист сороковых годов. Начинается же все дело запевкой, в которой, в песенном складе, объясняется, как проснулся дурак Иванушко, русский мужик, вышел на дорогу и встречает всех этих ветхих людей. Заключиться же задуманный цикл должен был эпилогом, в котором Иванушка-дурачок вновь выступает на сцену: за стол его посадили, он сначала думает, что его надувают, а потом судит да рядит, сначала робко, а потом все лучше и лучше. «Скажите, – спрашивает Салтыков Ивана Аксакова в письме от 17 декабря, – как вы находите мою мысль относительно «умирающих»? Разумеется, эти умирающие еще совершенно живы и здоровы, но я предположил себе постоянно проводить мысль о необходимости их смерти и о том, что возрождение наше не может быть достигнуто иначе, как посредством Иванушки-дурака». К сожалению, мы не знаем, что ответил И. Аксаков Салтыкову и ответил ли вообще, но если мысль о необходимости смерти варягов-администраторов ему, конечно, была по душе, то одобрил ли он поведение сказочного Иванушки, ведь он уСалтыкова «правит», иначе говоря – играет роль политическую, на которую народ, по славянофильским представлениям, вовсе и не претендовал.
Гораздо важнее встречи со славянофилами была другая встреча – с Некрасовым, главой «Современника», хотя ни Салтыков, ни Некрасов в это время еще не могли к предполагать о всем ее значении, не могли знать, что скоро начнется то долгое их дружеское сотрудничество, предел которому положит через двадцать лет только смерть поэта.
Это было в июле 1857 года. Некрасов, только что вернувшись из-за границы, куда ездил лечиться от тяжелой болезни, жил на даче в Петергофе, лишь изредка наезжая в столицу. Лечение мало ему помогло. Тоска, нездоровье, разные дрязги, думы о журнале томили душу. «Современник», оставленный им на целый год, шел ни шатко ни валко: не хватало хороших повестей, подписка падала, набивать же журнал посредственными повестями о взятках – обличительными – значило только «огадить его для публики» (из письма к Тургеневу от 27 июля 1857 года). В таком нерадостном настроении отправился Некрасов к главному «обличителю» – Салтыкову, который не мог не знать о прохладном отношении к его очеркам круга «Современника», хотя и прочитал только что в «Современнике» весьма одобрительную статью Чернышевского. Но это одобрение и посещение Некрасова – не просто ли тонкая журнальная политика, желание в трудных обстоятельствах заполучить автора, который принес такой успех «Русскому вестнику»? Салтыков умел быть резким, неприятным и даже грубым. Некрасов не испытывал теплых чувств. Первая встреча явно не расположила их друг к другу. С иронией отозвавшись в письме к Тургеневу о «гении эпохи» Щедрине, Некрасов нашел его «туповатым, грубым и страшно зазнавшимся господином». Салтыков не отказался, разумеется, от участия в журнале, который так напоминал ему молодость, напоминал Белинского. Да и сейчас Салтыков очень внимательно следил за публицистическим и литературно-критическим отделами журнала, в особенности за статьями Чернышевского: сила его логики покоряла.
Напечатав в сентябре третий том «Губернских очерков» и вроде бы покончив со своей «крутогорской» темой, Салтыков все никак не может отрешиться от образов и впечатлений вятских лет, все не удается ему преодолеть привычных гоголевских сюжетных схем и юмористических интонаций натуральной школы. Кажется, что он начинает повторяться, и сам это чувствует. Атмосфера петербургских чиновничьих кабинетов не вдохновляла, как не вдохновляла и атмосфера провинциальных канцелярий. В произведениях, написанных в конце года, лишь местами, лишь проблесками предвещается собственный салтыковский стиль. Его комический талант еще не достигает комической силы, еще не становится сатирой...
Первый рассказ, напечатанный в «Современнике» – «Жених» (1857, октябрь), – это по-прежнему эпизод из истории крутогорских нравов, даже герои все те же – генерал Голубовицкий, Порфирий Петрович. Приезд в Крутогорск промотавшегося помещика Ивана Вологжанина, рассчитывающего здесь жениться, очень напоминает приезд в губернский город N Павла Ивановича Чичикова. Лишь однажды в скучную и бледную картину вторгается нечто новое – фантастическое появление и исчезновение загадочного форштмейстера капитана Махоркина («небо, осветившись на мгновение багровым светом, изрыгнуло из себя огненного змия», «небоизрыгало потоки пламени»). Кажется, что и Салтыков, изображая этот странный для сонного крутогорского бытия эпизод, оживляется, фантазия его разыгрывается, предсказывая будущие сатирические фантасмагории.
Для продолжения «Губернских очерков» писал Салтыков комедию «Царство смерти». И дело не только в том. что перед зрителями должны продефилировать герои «прошлых времен» – «отходящие», «умирающие». «Царство смерти» – какое многозначительное, пожалуй, даже фантастическое название: всеобщий распад, всеобщая гибель – гибель целого мира будто бы неизменных, от века устоявшихся и прочных отношений: истина во всей своей наготе открывается перед лицом смерти. Умирает символический представитель этого мира, и рушится мир. Главным действующим лицом комедии, названной при публикации в октябрьской книжке «Русского вестника» «Смерть Пазухина», становится всепроникающая, всеразрушающая смерть – умирают продажные статские советники Фурначевы, умирают купцы Пазухины, всегда готовые расстаться со своей «старой верой» во имя корысти. Смерть беспощадно обнажает истину этого мира греха, лжи, преступления и лицемерия. Лицемер и предатель Иудушка Головлев начинает свой путь отсюда.
На святках 1857 года вспоминает Салтыков рождественскую ночь года 1854-го, когда ехал он ловить раскольников в вятских и пермских лесах, – так рождается «Святочный рассказ». Боязный, трудолюбивый и честный русский мужик заполняет сознание Салтыкова: «...я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни». Мир народной жизни – это тот мир, который никогда не умрет, который будет жить вечно.
Только что, в декабрьской книжке «Современника», в статье Добролюбова о третьем томе его «Губернских очерков», прочитал Салтыков следующие слова: «Не дальше как в прошлом году сам господин Щедрин похоронил прошлые времена». (Речь идет о заключительных словах «Эпилога» «Губернских очерков», напечатанного в декабре 1856 года.) «Но вот опять, – продолжает Добролюбов, – все покойники оказались живехоньки и зычным голосом отозвались в третьей части «Очерков»...» Да-да, конечно, Салтыков согласен, что и князь Чебылкин, и Порфирий Петрович, и все эти Живновские и Разбитные, и бесчисленные подьячие и приказные никак не хотят умирать и возглашают о себе зычными голосами. Однако – ведь о похоронах прошлых времен вещал автору в его фантастическом сновидении Владимир Константиныч Буеракин с болезненной иронией в голосе. Да, эти похороны – сон, да, скептик Буеракин иронизирует, и Салтыков готов иронизировать вместе с ним. И все же – когда писалось проникнутое бодростью и надеждой декабрьское письмо к И. Аксакову, Салтыков был уверен в неизбежной и близкой гибели прошлых времен, в том. что умирающие, хотя еще и живы, но тем не менее умирают, и следует всячески этому умиранию содействовать. Он уверен и в том, что трудолюбивый и честный Иванушка скоро сядет за стол, чтобы судить и рядить.
Салтыков мог быть доволен. Несмотря на настороженное отношение к нему Некрасова, «Современник» – а мнением журнала Салтыков очень и очень дорожил – в лице Добролюбова (а раньше Чернышевского) с одобрением отозвался о той благородной борьбе, которую продолжает «г. Щедрин», «не обнаруживая ни малейшего истощения сил», постоянно высказывая в каждом новом «губернском» рассказе, «как велик запас его средств, как неистощим источник его наблюдений».
В противоположность суровому добролюбовскому приговору «талантливым натурам» какая-то даже несколько неожиданная нежность звучит в характеристике живого образа народной массы, многоликой и многозвучной толпы богомольцев и странников, проходящих по страницам «Губернских очерков». Именно в то время, когда в творческом сознании Салтыкова рождалась сказочная «запевка» о судящем, рядящем и правящем Иване-дураке, Добролюбов проницательно увидел в авторе «Губернских очерков» защитника народа «от всякого рода талантливых натур и бесталанных озорников». Щедрин «любит этот народ, он видит много добрых, благородных, хотя и неразвитых или неверно направленных инстинктов в этих смиренных, простодушных тружениках... Тут нет сентиментальничания и ложной идеализации; народ является как есть, с своими недостатками, грубостью, неразвитостью».
Добролюбов, наверное, сам того не зная, поддержал Салтыкова в момент тяжелый и смутный, в дни, когда мысль и фантазия работали напряженно и творчески, когда замыслы радостно роились в голове, требуя воплощения, но когда росли беспокойство и тревога. Репутация обличителя бюрократии не сулила ничего доброго, а особенно Салтыкову, который сам был «действующим» бюрократом – чиновником, близким к самым верхам правительственной иерархии. Министру Ланскому, очень ценившему служебные способности и трудолюбие своего чиновника особых поручений, приходилось – из-за Салтыкова и другого литератора-обличителя, служившего в министерстве, П. И. Мельникова (Андрея Печерского) – постоянно отражать недоброжелательные нападки со стороны высокопоставленных сановников. Особенно донимал мягкого Ланского непримиримый консерватор и крепостник граф Панин, который даже жаловался царю, что стало невозможно министерством управлять – обличительная литература во все вмешивается.
Где-то в октябре–ноябре 1857 года Ланской призвал к себе Мельникова и потребовал, «чтобы тот не писал в журналах». Через много лет Салтыков вспоминал: «Мельников прибегает ко мне и сообщает об этом. Ну, стало быть, и до меня дело касается. Иду к Ланскому. Спрашиваю его. Старик весь покраснел и говорит: «Это до вас вовсе не касается». Однако все-таки это очень и очень Салтыкова касалось. Ведь именно осенью его письма вскрывались (перлюстрировались) в III отделении, а в октябре в этом малопочтенном учреждении завелась даже переписка, в которой Салтыков упоминался как «человек безнравственный и сатирик, нерасположенный к правительству», и агент-осведомитель даже предлагал произвести «обыск его бумаг». Вряд ли такой обыск был произведен, однако соответствующие предупреждения «быть осторожным» Салтыков, конечно, получил, что заставляло его на какое-то время прекратить печатание своих новых произведений, по крайней мере до тех пор, «покуда не разъяснится мрак, скопившийся на моем горизонте». Письмо к Е. Ф. Коршу, где находятся эти слова, было написано 10 декабря 1857 года, и как раз в эти дни читал Салтыков статью Добролюбова.
Служебные неурядицы, все эти начальственные предупреждения и предостережения по поводу печатания его произведений вновь и вновь напоминали о том неустойчивом равновесии между службой и литературой, в которой он находился уже почти два года, с начала писания «Губернских очерков». Он по-прежнему служил честно и добросовестно – по крайнему своему разумению; он считал свою службу полезной, в особенности в условиях напряженной борьбы между теми, кто практиковал либерализм в «капище антилиберализма», такими «красными бюрократами», как Николай Милютин, и теми, кто был самим этим капищем – чиновниками и царедворцами вроде графа Панина.
Салтыков уже твердо знал, что его истинное дело, его призвание – литература. Но и порвать с опостылевшей петербургской службой он никак не мог: надо же чем-то жить, литературой-то не проживешь, ведь он не маститый Тургенев и не свободный и независимый Лев Толстой.
Над Россией медленно плыл морозный декабрь 1857 года. В бледном свете короткого дня, под немой звездной чернотой или резкой лунной синевой ночи стыли снежные дали бесконечных полей, чащи и буреломы неисходных лесов; дышали там и сям пахучими древесными дымами затерянные в русских просторах деревушки и барские усадьбы, тянулись к небу кресты и колокольни бесчисленных церквей. Земля ждала весны... ждала воли... Не спал мужик, тревожно, но привычно думал о своей полосе, о своем коняге, о буренке; хватит ли до нового урожая хлеба, достаточно ли овса и сена. Думал о первенце Петрухе, не падет ли на него жребий идти в рекруты, думал о Марье, ведь опять ей, больной и истощенной, придется жать барское поле, когда и на своем-то еще рожь стоит. Волновало и новое – слухом земля полнится – вдруг выйдет желанная воля! И не надо будет надрываться на барщине, и земля станет вольная, своя, не барская?.. В каком-нибудь пошехонском захолустье не спалось и барину – и его одолевали беспокойные мысли о столь возможной «катастрофе» – крестьянском освобождении. Куда тогда деваться, как жить, когда в так в утлом хозяйстве едва концы с концами сводятся?..
А в кабинетах высших сановников Российской империи – вплоть до самодержца – кипела то явная, то скрытая глухая борьба мнений, интересов и честолюбий, сочинялись «записки» и «всеподданнейшие доклады», составлялись проекты теперь уже неизбежных – это всем было ясно – реформ, готовились царские рескрипты.
Когда в марте прошлого года в Москве Александр II, пусть в форме неопределенной и осторожной, высказал свою монаршую волю, он надеялся, что помещики поймут его, но они не поняли или понять не пожелали, помещичье «земство» затаилось в беспокойном и враждебном ожидании. Царь тщетно надеялся на то, что сами «благомыслящие владельцы населенных имений», поборов свой дремучий эгоизм, свою животную боязнь, смогут все же осознать всю меру опасности, нависшей над российским государством, поймут, что есть лишь одно средство преодолеть эту опасность – стать на путь неотложных реформ, и прежде всего крестьянской. В августе 1856 года в Москве, куда по случаю коронации собрались губернские предводители дворянства, министр Ланской и товарищ министра Левшин вели с этими «представителями поземельных владельцев» долгие убеждающие беседы, пытались склонить их «двинуться в новый путь». Закоренелые же эти крепостники выражали лишь тупое удивление и непритворный страх: они даже не представляли себе, как это можно лишить их извечно принадлежащей им земельной и «крещеной собственности» – мужика. Тогда в январе следующего, 1857 года по привычному бюрократическому порядку был образован Секретный комитет «для обсуждения мер по устройству быта помещичьих крестьян» (слова «освобождение» еще боялись как огня).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Салтыков сразу же оценил все сатирические возможности такой трактовки легенды из Несторовой летописи («Повести временных лет») и сразу же принялся за писание рассказа, получившего, однако, название не «Историческая догадка», а «Гегемониев», по имени отставного («отходящего», «умирающего») подьячего прошлых времен Зиновея Захарыча Гегемониева.
Еще в школе слыхал Зиновей Захарыч, как в старые годы отцы наши варягов из-за моря призывали и как варяги порядок у нас наводили. «И всему этому я, по невинности своей, в ту пору верил, и все это вышла, однако ж, одна новейшего произведения аллегория», иначе – ядовитое инословие, предвестие беспощадного эзопова языка Щедрина. Кто же эти три брата – Рюрик, Синеус и Трувор? «Первый-то брат – капитан-исправник, второй-то брат – стряпчий, а третий братец, маленький да востренький, – сам мусье окружной!» «Ну-с, сударь мой, пришли, значит, три брата, а как земля наша велика и обильна, то и выходит, что им втроем управиться в этом изобилии стало совсем неспособно. И пошли у них братцы меньшие, примерно, хоть ты или я: чем больше порядку, тем больше братцев, и до того, сударь, дошло, что, кроме порядка, ничего у хозяев-то и не осталось. Где было жито – там порядок; где худоба всякая была – там порядок; где даже рощицы росли – и там завелся порядок...» Вот он – российский порядок – при правителях-«варягах».
А рядом с «умирающим» старым приказным Гегемониевым должны были явиться и другие «умирающие», «ветхие люди» – промотавшийся помещик-забулдыга, либеральствующий генерал-администратор, идеалист сороковых годов. Начинается же все дело запевкой, в которой, в песенном складе, объясняется, как проснулся дурак Иванушко, русский мужик, вышел на дорогу и встречает всех этих ветхих людей. Заключиться же задуманный цикл должен был эпилогом, в котором Иванушка-дурачок вновь выступает на сцену: за стол его посадили, он сначала думает, что его надувают, а потом судит да рядит, сначала робко, а потом все лучше и лучше. «Скажите, – спрашивает Салтыков Ивана Аксакова в письме от 17 декабря, – как вы находите мою мысль относительно «умирающих»? Разумеется, эти умирающие еще совершенно живы и здоровы, но я предположил себе постоянно проводить мысль о необходимости их смерти и о том, что возрождение наше не может быть достигнуто иначе, как посредством Иванушки-дурака». К сожалению, мы не знаем, что ответил И. Аксаков Салтыкову и ответил ли вообще, но если мысль о необходимости смерти варягов-администраторов ему, конечно, была по душе, то одобрил ли он поведение сказочного Иванушки, ведь он уСалтыкова «правит», иначе говоря – играет роль политическую, на которую народ, по славянофильским представлениям, вовсе и не претендовал.
Гораздо важнее встречи со славянофилами была другая встреча – с Некрасовым, главой «Современника», хотя ни Салтыков, ни Некрасов в это время еще не могли к предполагать о всем ее значении, не могли знать, что скоро начнется то долгое их дружеское сотрудничество, предел которому положит через двадцать лет только смерть поэта.
Это было в июле 1857 года. Некрасов, только что вернувшись из-за границы, куда ездил лечиться от тяжелой болезни, жил на даче в Петергофе, лишь изредка наезжая в столицу. Лечение мало ему помогло. Тоска, нездоровье, разные дрязги, думы о журнале томили душу. «Современник», оставленный им на целый год, шел ни шатко ни валко: не хватало хороших повестей, подписка падала, набивать же журнал посредственными повестями о взятках – обличительными – значило только «огадить его для публики» (из письма к Тургеневу от 27 июля 1857 года). В таком нерадостном настроении отправился Некрасов к главному «обличителю» – Салтыкову, который не мог не знать о прохладном отношении к его очеркам круга «Современника», хотя и прочитал только что в «Современнике» весьма одобрительную статью Чернышевского. Но это одобрение и посещение Некрасова – не просто ли тонкая журнальная политика, желание в трудных обстоятельствах заполучить автора, который принес такой успех «Русскому вестнику»? Салтыков умел быть резким, неприятным и даже грубым. Некрасов не испытывал теплых чувств. Первая встреча явно не расположила их друг к другу. С иронией отозвавшись в письме к Тургеневу о «гении эпохи» Щедрине, Некрасов нашел его «туповатым, грубым и страшно зазнавшимся господином». Салтыков не отказался, разумеется, от участия в журнале, который так напоминал ему молодость, напоминал Белинского. Да и сейчас Салтыков очень внимательно следил за публицистическим и литературно-критическим отделами журнала, в особенности за статьями Чернышевского: сила его логики покоряла.
Напечатав в сентябре третий том «Губернских очерков» и вроде бы покончив со своей «крутогорской» темой, Салтыков все никак не может отрешиться от образов и впечатлений вятских лет, все не удается ему преодолеть привычных гоголевских сюжетных схем и юмористических интонаций натуральной школы. Кажется, что он начинает повторяться, и сам это чувствует. Атмосфера петербургских чиновничьих кабинетов не вдохновляла, как не вдохновляла и атмосфера провинциальных канцелярий. В произведениях, написанных в конце года, лишь местами, лишь проблесками предвещается собственный салтыковский стиль. Его комический талант еще не достигает комической силы, еще не становится сатирой...
Первый рассказ, напечатанный в «Современнике» – «Жених» (1857, октябрь), – это по-прежнему эпизод из истории крутогорских нравов, даже герои все те же – генерал Голубовицкий, Порфирий Петрович. Приезд в Крутогорск промотавшегося помещика Ивана Вологжанина, рассчитывающего здесь жениться, очень напоминает приезд в губернский город N Павла Ивановича Чичикова. Лишь однажды в скучную и бледную картину вторгается нечто новое – фантастическое появление и исчезновение загадочного форштмейстера капитана Махоркина («небо, осветившись на мгновение багровым светом, изрыгнуло из себя огненного змия», «небоизрыгало потоки пламени»). Кажется, что и Салтыков, изображая этот странный для сонного крутогорского бытия эпизод, оживляется, фантазия его разыгрывается, предсказывая будущие сатирические фантасмагории.
Для продолжения «Губернских очерков» писал Салтыков комедию «Царство смерти». И дело не только в том. что перед зрителями должны продефилировать герои «прошлых времен» – «отходящие», «умирающие». «Царство смерти» – какое многозначительное, пожалуй, даже фантастическое название: всеобщий распад, всеобщая гибель – гибель целого мира будто бы неизменных, от века устоявшихся и прочных отношений: истина во всей своей наготе открывается перед лицом смерти. Умирает символический представитель этого мира, и рушится мир. Главным действующим лицом комедии, названной при публикации в октябрьской книжке «Русского вестника» «Смерть Пазухина», становится всепроникающая, всеразрушающая смерть – умирают продажные статские советники Фурначевы, умирают купцы Пазухины, всегда готовые расстаться со своей «старой верой» во имя корысти. Смерть беспощадно обнажает истину этого мира греха, лжи, преступления и лицемерия. Лицемер и предатель Иудушка Головлев начинает свой путь отсюда.
На святках 1857 года вспоминает Салтыков рождественскую ночь года 1854-го, когда ехал он ловить раскольников в вятских и пермских лесах, – так рождается «Святочный рассказ». Боязный, трудолюбивый и честный русский мужик заполняет сознание Салтыкова: «...я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни». Мир народной жизни – это тот мир, который никогда не умрет, который будет жить вечно.
Только что, в декабрьской книжке «Современника», в статье Добролюбова о третьем томе его «Губернских очерков», прочитал Салтыков следующие слова: «Не дальше как в прошлом году сам господин Щедрин похоронил прошлые времена». (Речь идет о заключительных словах «Эпилога» «Губернских очерков», напечатанного в декабре 1856 года.) «Но вот опять, – продолжает Добролюбов, – все покойники оказались живехоньки и зычным голосом отозвались в третьей части «Очерков»...» Да-да, конечно, Салтыков согласен, что и князь Чебылкин, и Порфирий Петрович, и все эти Живновские и Разбитные, и бесчисленные подьячие и приказные никак не хотят умирать и возглашают о себе зычными голосами. Однако – ведь о похоронах прошлых времен вещал автору в его фантастическом сновидении Владимир Константиныч Буеракин с болезненной иронией в голосе. Да, эти похороны – сон, да, скептик Буеракин иронизирует, и Салтыков готов иронизировать вместе с ним. И все же – когда писалось проникнутое бодростью и надеждой декабрьское письмо к И. Аксакову, Салтыков был уверен в неизбежной и близкой гибели прошлых времен, в том. что умирающие, хотя еще и живы, но тем не менее умирают, и следует всячески этому умиранию содействовать. Он уверен и в том, что трудолюбивый и честный Иванушка скоро сядет за стол, чтобы судить и рядить.
Салтыков мог быть доволен. Несмотря на настороженное отношение к нему Некрасова, «Современник» – а мнением журнала Салтыков очень и очень дорожил – в лице Добролюбова (а раньше Чернышевского) с одобрением отозвался о той благородной борьбе, которую продолжает «г. Щедрин», «не обнаруживая ни малейшего истощения сил», постоянно высказывая в каждом новом «губернском» рассказе, «как велик запас его средств, как неистощим источник его наблюдений».
В противоположность суровому добролюбовскому приговору «талантливым натурам» какая-то даже несколько неожиданная нежность звучит в характеристике живого образа народной массы, многоликой и многозвучной толпы богомольцев и странников, проходящих по страницам «Губернских очерков». Именно в то время, когда в творческом сознании Салтыкова рождалась сказочная «запевка» о судящем, рядящем и правящем Иване-дураке, Добролюбов проницательно увидел в авторе «Губернских очерков» защитника народа «от всякого рода талантливых натур и бесталанных озорников». Щедрин «любит этот народ, он видит много добрых, благородных, хотя и неразвитых или неверно направленных инстинктов в этих смиренных, простодушных тружениках... Тут нет сентиментальничания и ложной идеализации; народ является как есть, с своими недостатками, грубостью, неразвитостью».
Добролюбов, наверное, сам того не зная, поддержал Салтыкова в момент тяжелый и смутный, в дни, когда мысль и фантазия работали напряженно и творчески, когда замыслы радостно роились в голове, требуя воплощения, но когда росли беспокойство и тревога. Репутация обличителя бюрократии не сулила ничего доброго, а особенно Салтыкову, который сам был «действующим» бюрократом – чиновником, близким к самым верхам правительственной иерархии. Министру Ланскому, очень ценившему служебные способности и трудолюбие своего чиновника особых поручений, приходилось – из-за Салтыкова и другого литератора-обличителя, служившего в министерстве, П. И. Мельникова (Андрея Печерского) – постоянно отражать недоброжелательные нападки со стороны высокопоставленных сановников. Особенно донимал мягкого Ланского непримиримый консерватор и крепостник граф Панин, который даже жаловался царю, что стало невозможно министерством управлять – обличительная литература во все вмешивается.
Где-то в октябре–ноябре 1857 года Ланской призвал к себе Мельникова и потребовал, «чтобы тот не писал в журналах». Через много лет Салтыков вспоминал: «Мельников прибегает ко мне и сообщает об этом. Ну, стало быть, и до меня дело касается. Иду к Ланскому. Спрашиваю его. Старик весь покраснел и говорит: «Это до вас вовсе не касается». Однако все-таки это очень и очень Салтыкова касалось. Ведь именно осенью его письма вскрывались (перлюстрировались) в III отделении, а в октябре в этом малопочтенном учреждении завелась даже переписка, в которой Салтыков упоминался как «человек безнравственный и сатирик, нерасположенный к правительству», и агент-осведомитель даже предлагал произвести «обыск его бумаг». Вряд ли такой обыск был произведен, однако соответствующие предупреждения «быть осторожным» Салтыков, конечно, получил, что заставляло его на какое-то время прекратить печатание своих новых произведений, по крайней мере до тех пор, «покуда не разъяснится мрак, скопившийся на моем горизонте». Письмо к Е. Ф. Коршу, где находятся эти слова, было написано 10 декабря 1857 года, и как раз в эти дни читал Салтыков статью Добролюбова.
Служебные неурядицы, все эти начальственные предупреждения и предостережения по поводу печатания его произведений вновь и вновь напоминали о том неустойчивом равновесии между службой и литературой, в которой он находился уже почти два года, с начала писания «Губернских очерков». Он по-прежнему служил честно и добросовестно – по крайнему своему разумению; он считал свою службу полезной, в особенности в условиях напряженной борьбы между теми, кто практиковал либерализм в «капище антилиберализма», такими «красными бюрократами», как Николай Милютин, и теми, кто был самим этим капищем – чиновниками и царедворцами вроде графа Панина.
Салтыков уже твердо знал, что его истинное дело, его призвание – литература. Но и порвать с опостылевшей петербургской службой он никак не мог: надо же чем-то жить, литературой-то не проживешь, ведь он не маститый Тургенев и не свободный и независимый Лев Толстой.
Над Россией медленно плыл морозный декабрь 1857 года. В бледном свете короткого дня, под немой звездной чернотой или резкой лунной синевой ночи стыли снежные дали бесконечных полей, чащи и буреломы неисходных лесов; дышали там и сям пахучими древесными дымами затерянные в русских просторах деревушки и барские усадьбы, тянулись к небу кресты и колокольни бесчисленных церквей. Земля ждала весны... ждала воли... Не спал мужик, тревожно, но привычно думал о своей полосе, о своем коняге, о буренке; хватит ли до нового урожая хлеба, достаточно ли овса и сена. Думал о первенце Петрухе, не падет ли на него жребий идти в рекруты, думал о Марье, ведь опять ей, больной и истощенной, придется жать барское поле, когда и на своем-то еще рожь стоит. Волновало и новое – слухом земля полнится – вдруг выйдет желанная воля! И не надо будет надрываться на барщине, и земля станет вольная, своя, не барская?.. В каком-нибудь пошехонском захолустье не спалось и барину – и его одолевали беспокойные мысли о столь возможной «катастрофе» – крестьянском освобождении. Куда тогда деваться, как жить, когда в так в утлом хозяйстве едва концы с концами сводятся?..
А в кабинетах высших сановников Российской империи – вплоть до самодержца – кипела то явная, то скрытая глухая борьба мнений, интересов и честолюбий, сочинялись «записки» и «всеподданнейшие доклады», составлялись проекты теперь уже неизбежных – это всем было ясно – реформ, готовились царские рескрипты.
Когда в марте прошлого года в Москве Александр II, пусть в форме неопределенной и осторожной, высказал свою монаршую волю, он надеялся, что помещики поймут его, но они не поняли или понять не пожелали, помещичье «земство» затаилось в беспокойном и враждебном ожидании. Царь тщетно надеялся на то, что сами «благомыслящие владельцы населенных имений», поборов свой дремучий эгоизм, свою животную боязнь, смогут все же осознать всю меру опасности, нависшей над российским государством, поймут, что есть лишь одно средство преодолеть эту опасность – стать на путь неотложных реформ, и прежде всего крестьянской. В августе 1856 года в Москве, куда по случаю коронации собрались губернские предводители дворянства, министр Ланской и товарищ министра Левшин вели с этими «представителями поземельных владельцев» долгие убеждающие беседы, пытались склонить их «двинуться в новый путь». Закоренелые же эти крепостники выражали лишь тупое удивление и непритворный страх: они даже не представляли себе, как это можно лишить их извечно принадлежащей им земельной и «крещеной собственности» – мужика. Тогда в январе следующего, 1857 года по привычному бюрократическому порядку был образован Секретный комитет «для обсуждения мер по устройству быта помещичьих крестьян» (слова «освобождение» еще боялись как огня).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83