Однако на Хлою не произвело никакого впечатления удивленное внимание путешественницы, и она до сих пор зовет свою госпожу «мисс Люси», хотя последняя теперь уже бабушка.
Что касается детей из семейства Навуходоносора, дух времени, по правде говоря, оказал на них свое влияние. И на связи, которые больше века соединяли Уоллингфордов и Клобонни, они смотрят иначе, нежели их родители. Они стали покидать Клобонни, и я не сожалею об их уходе. Но все-таки связь между нами не прервется, пока жив хоть кто-нибудь из стариков, — традиция еще глубоко укоренена среди них. Никто из них никогда не покидал поместья без моего согласия; а когда честолюбие или любопытство влекло их в «большой» мир, я обеспечивал им всем хорошие места.
Да, новые веяния ощутимы, но я не столь глуп, чтобы возмущаться по поводу всех и всяческих перемен, ибо знаю, что многие из этих перемен приводят к самым благоприятным следствиям. Я далек от мысли, что рабство в том виде, как оно некогда существовало в Клобонни, — это типический пример рабства, распространенного по всей Америке; но я считаю, что этот институт, который в прежние времена был распространен в штате Нью-Йорк, наносит вред как белым, так и неграм — пусть даже в одном из наших поместий до принятия нового закона всегда было что-то патриархальное; и отношения между хозяином и невольником в старых, традиционных семьях, живущих в достатке, от века были вполне уважительными и добрыми.
Меня тревожит не столько дух аболиционизма (если его проявления ограничатся только деятельностью тех сообществ, над которыми ему удалось обрести какую-то власть), сколько известные убеждения, состоящие в том, что все должно без конца меняться, и это относят ко всякому явлению, каково бы ни было его состояние при прежних regimes; по понятиям «певцов» прогресса, у нас нет социальных институтов, достигших полного своего развития. Мое мнение таково, что две самые опасные из всех партий в стране — это та, что поднимает на щит консерватизм, и та, что превозносит прогресс: первая отстаивает обычаи, от которых нужно было бы избавиться, вторая в безудержном порыве разрушения сметает все необходимое и полезное. Я говорю об этих противостоящих принципах, как они явлены в партиях, — оппозиция придает каждому из них неуступчивости и ожесточенности. Ни один разумный человек не станет спорить с тем, что в ходе истории на свет рождается много достойного и полезного, но и создается много ненужного, что было бы разумнее отвергнуть. Только тот мудрый и осмотрительный законодатель, кто умеет своевременно и безошибочно отличить одно от другого. Касательно консерватизма, Лафайетnote 168 однажды замечательно охарактеризовал его в одном из своих наиболее удачных выступлений. «Джентльмены рассуждают о золотой середине (juste milieu), — говорил он, — будто она являет собой четкое политическое кредо. Все мы знаем, что такое золотая середина в отношении любого конкретного вопроса; это не что иное как истина применительно к данному случаю. Но когда джентльмены говорят, что они принадлежат juste milieu как партии и что они намерены придерживаться золотой середины при всех значительных событиях эпохи, это напоминает мне следующий анекдот: вот один человек, склонный к преувеличениям, выдвигает предположение, что четыре плюс четыре — десять, другой, более рассудительный и смыслящий в арифметике, опровергает эту идею, утверждая, что четыре плюс четыре только восемь; а нашему джентльмену, ратующему за juste milieu, остается только заявить: «Месье, вы оба заблуждаетесь, истину нельзя найти в крайностях — четыре и четыре будет девять».
То, что можно сказать о консерватизме как принципе, в еще большей степени верно применительно к нему как движению — в этике, как и в медицине, лекарство нередко оказывается хуже, чем сама болезнь. Великое зло для Европы, причиняемое ей подобными качаниями, проистекает из обстоятельств, которые здесь, у нас, имеют незначительное влияние или не имеют влияния вовсе. Там были произведены радикальные перемены, само основание общественного здания было изменено, в то время как в надстройке сохранилась большая часть наследия древней архитектуры. Когда дело обстоит подобным образом, кое-какие огрехи можно простить ремесленникам, которые выступают за сведение целого к простоте единого порядка. Но в наших условиях человек, который ни в одном современном ему явлении окружающего мира не способен видеть никакой пользы, который вечно утверждает, что лучшее всегда где-то впереди, такой человек, если он доживет до осуществления своей мечты, рискует обнаружить, что истина всегда на заоблачной вершине и что те, кто бешено несется к своей цели, могут ненароком проскочить эту вершину, а дальше по инерции нестись вниз, под уклон. Социальное явление нельзя убедительно «решить» как геометрическую задачу, ибо его следствия простираются так далеко, что в итоге получается сумма множества воздействий.
Далее я должен рассказать о Марбле. Он провел в Клобонни целый месяц, в течение которого они с Набом семь раз переоснащали «Грейс и Люси», в конце концов вернувшись к первоначальной оснастке, поскольку решили, что иначе она не поплывет, — кстати, неплохая иллюстрация того, чем заканчиваются эксперименты неумеренных политических направлений. Мозес пробовал охотиться — он слыхал, что это неотъемлемая часть деревенской жизни; он подумывал заделаться помещиком четвертого или пятого класса, но ноги его оказались слишком коротки, чтобы без труда одолевать высокие плетни, и он в отчаянии забросил это занятие. Однако за те десять дней, что он пытался приобщиться к нему, он принес трех малиновок, небольшую белку и ворону, а еще настойчиво утверждал, что ранил голубя и вспугнул целую стаю куропаток. Сам я частенько убивал в окрестностях Клобонни по десятку пар вальдшнепов за утро и столько же перепелок в период их отстрела.
Через полтора месяца после нашей свадьбы мы с Люси посетили Уиллоу-Ков, где провели очень приятную неделю. К моему удивлению, мне нанес визит сквайр Ван Тассел, который, кажется, не питал ко мне злобы. Марбл помирился с ним, как только тот выплатил ему всю сумму залога вместе с процентами, хотя в разговоре со мной неизменно отзывался о нем презрительно. Должен признаться, я был поражен видимым великодушием старого ростовщика; но тогда я был слишком молод, чтобы понимать, что поведение людей по отношению к ближним определяется двумя принципами: один имеет своим источником смиренность и христианское всепрощение, а другой — безразличие к справедливости. Боюсь, что так называемое великодушие чаще всего объясняется именно безразличием к истине, нежели христианскими добродетелями, между тем как иных людей нередко называют мстительными, когда они просто честны и справедливы.
Марбл потерял свою мать через год после того, как мы вернулись из нашего неудачного плавания на «Рассвете». За месяц или два до того он «потерял» свою племянницу, малютку Китти, которая вышла замуж за сына «соседа Брайта» и переселилась к мужу. После этого он стал подолгу жить в Клобонни, а зимой иногда наезжал к нам на Чемберс-стрит. Да, именно на Чемберс-стрит — благодаря выгодной сделке мы скоро оставили городской дом Люси на Уолл-стрит. Участок, на котором некогда стоял последний, до сих пор принадлежит ей и теперь представляет собой небольшое состояние. Я купил участок и построил дом на Чемберс-стрит в 1805 году, сделав выгодное вложение капитала. В 1825 году мы переехали на Бликер-стрит, на милю ближе к центру города, чтобы остаться в beau quartiernote 169; я воспользовался дефицитом денег и низкими ценами 1839 года и приобрел новый участок земли на ЮнионПлейс, чуть не в лиге от того места, где стоял дом, который Люси получила в наследство от миссис Брэдфорт, в красивом и стремительно растущем Манхэттене.
После того как Марбл снова оказался сиротой, он принялся сетовать, что в Уиллоу-Ков он все равно что «проклятый отшельник», и стал поговаривать о том, чтобы посмотреть мир. В один прекрасный день он явился в Клобонни со всеми пожитками и объявил о своем намерении искать место помощника на каком-нибудь ист-индском судне. Я выслушал его, задержал у себя на день-другой, пока я следил за работой каменщиков, сооружавших пристройку к дому, к тому времени уже почти законченную, а потом мы вместе отправились в город. Я привел Мозеса на верфи, на борт судна, которое как раз оснащалось (это было первоклассное судно, обшитое медью, со шпангоутом из виргинского дуба и палубами из южной сосны) и спросил, как оно ему нравится. Он поинтересовался, хорошо ли его назвали.
— Оно называется «Меченый», — отвечал я, — надеюсь, это имя тебе нравится.
Мозес оттопырил большой палец, словно говоря, что понял меня, и спросил, куда я собираюсь послать судно.
— В Кантон, под твоей командой.
Я видел, что мой старый помощник тронут этим свидетельством моего доверия; его самоуважение с тех пор, как он нашел свои корни, повысилось настолько, что он не стал противиться. Я не собирался посвятить себя торговле, но «Меченый» под неизменной командой Марбла прослужил мне много лет и принес немалый доход. Однажды мы с Люси отправились на нем в Европу — пассажирами. Мы пустились в путь после смерти моего милого старого опекуна, конец которого достойно увенчал его добродетельную христианскую жизнь. Мы, то есть Люси и я, прожили несколько лет за границей и вернулись домой на «Меченом», который совершал последний рейс в качестве моей собственности. Наб часто выходил в море на этом судне, просто для того, чтобы переменить обстановку, и он конечно же пришел на нем в Гавр, когда «масса Майл» и «мисс Люси», два их «молодых массы» и две «молодые мисс» собрались домой. Я был глубоко потрясен, увидев в тот раз моего старого друга Мозеса, он быстро сдавал — ему было далеко за семьдесят; в таком возрасте большинство моряков уже не годны к своему ремеслу. Мозес, однако, держался бодро и твердо намеревался доставить всех нас в Клобонни. Однако через три дня после отплытия «твердокаменный» человек уступил и слег на койку. Я видел, что дни его сочтены, и, повинуясь чувству долга, рассказал ему о его истинном положении. Это была неприятная обязанность, но больной принял известие спокойно и мужественно. Только выслушав меня до конца, он попытался ответить.
— Я знал, что плавание мое почти закончилось, Майлз, — отвечал он, — теперь уже навсегда. Когда шпангоуты жалобно стонут, а новые нагели вонзаются только в гнилое дерево, то пора подумать о том, чтобы разобрать корпус на медь и старое железо. Я сильно потрепал «Меченого», а «Меченый» сильно потрепал меня. Я больше не увижу Америку, я передаю команду тебе. Это твое судно, и никто не позаботится о нем лучше тебя. Знаешь, я хотел бы, чтобы меня положили в то, что когда-то было его частью. Там есть переборка, которую сняли, чтобы приспособить каюты для твоей семьи, — из нее получится самый удобный гроб на свете.
Я пообещал старику, что сделаю все, как он просит. После недолгой паузы мне подумалось, что настал благоприятный момент, чтобы поговорить о будущей жизни. Марбл никогда не был ни распутником, ни порочным человеком в общепринятом смысле этого слова. Он был безукоризненно честным, если не считать некоторых его моряцких причуд, и прегрешения его главным образом сводились к так называемым грехам опущения. Однако в юные годы он не получил буквально никакого религиозного воспитания. То, что он узнал в течение последующей жизни, носило весьма неканонический характер. Я часто думал, что Марбл был восприимчив к подобным предметам, но он никогда не имел случая воспользоваться этой благорасположенностью. Поэтому теперь я заговорил с ним прямо, и его все еще живой взор не однажды задумчиво обращался на меня, пока он, затаив дыхание, слушал.
— Да, да, Майлз, — отвечал он, когда я закончил, — все это, может быть, и так, но поздновато уже мне идти в школу. Я все это в общем слышал раньше, в том или ином виде, но всегда какими-то урывками, пока привяжу одну мысль к другой, чтобы сделать из всего этого какую-нибудь пригодную снасть, оказывается, что какие-то куски выскользнули сквозь пальцы. Однако я трудился над Библией все это плавание, а ты знаешь, оно было длинное; и должен сказать, я узнал много такого, что мне кажется верным. Вот я всегда думал: что может быть глупее, чем прощать своих врагов; ведь у меня всегда было правило: «бортовой залп за бортовой залп» — ты ведь знаешь, — а теперь я понимаю, что великодушней прощать, чем мстить.
— Мой дорогой Мозес, это очень благоприятное состояние духа; пребывай в нем всегда, уповай на Спасителя, и твой смертный час станет самым радостным в твоей жизни.
— А как же все-таки проклятый Меченый, неужели я должен относиться к нему иначе, чем к береговому пирату, которых надо истреблять без жалости? Вот старый Ван Тассел отправился брасопить реи в те края, где извлекут на свет все его уловки; а я считаю неразумным держать зло на человека, который сошел в могилу. Мне кажется, его я совсем простил, хотя, по правде говоря, он заслужил хорошую порку.
Я понимал Марбла много лучше, чем он сам. Он чувствовал величественную красоту христианской морали, но в то же время ощущал, что какие-то понятия настолько укоренились в его душе, что вырвать их оттуда ему не под силу. Он сомневался, правильно ли он поступил с Меченым, и рассудок его, яростно защищаясь от нападок совести, исключил этого несчастного из числа тех, к кому относятся Заповеди Божий. Вот Ван Тассела, он, вероятно, мог в некотором смысле простить, так как несправедливость в известной мере была исправлена; хотя это прощение было странным образом окрашено его глубоким презрением к низости мошенника.
Мы говорили долго. Наконец к нам присоединилась Люси, и я подумал, что лучше предоставить старого моряка заботе той, которую сама природа и воспитание по Промыслу Божию предуготовили к тому, чтобы привести его к более трезвому взгляду на состояние своей души. Я командовал судном — это был хороший предлог, чтобы подолгу оставлять умирающего с Люси, — она казалась мне настоящим ангелом-хранителем. Я был невольным свидетелем многих их бесед и не раз присутствовал на их совместных молитвах, вместе с моими дочерьми и сыновьями, и таким образом мог судить о происходящих с Марблом переменах.
Это было поистине замечательное зрелище — эта прекрасная женщина, используя все свое мягкое красноречие, всю пылкость чувств и ясность ума, посвятила себя на многие дни нелегкому труду — внушить такому человеку, как Марбл, верный и смиренный взгляд на свою связь с Создателем и Его Сыном, Спасителем человеческого рода. Нельзя сказать, что добродетельные усилия этой прямодушной женщины, которую я имею счастье называть своей женой, увенчались полным успехом; такого, вероятно, нельзя было ожидать. Нужна была иная, более мощная сила, чтобы человек в семьдесят лет, всю жизнь бороздивший моря, принес полное покаяние в своих грехах; но, по милосердию Божьему, в его сердце произошли глубокие перемены, и все мы смогли надеяться, что семя пустило корни и что растение может подняться к солнцу, навстречу Тому, по образу и подобию Которого созданы даже самые скромные из смертных.
Плавание было долгим, но очень спокойным, и времени было достаточно для всего, о чем я поведал ранее. Судно все еще не достигло Большой Ньюфаундлендской банки, а Марбл уже почти перестал говорить; но было очевидно, что он сосредоточенно размышлял. Он быстро терял в весе, и я предчувствовал, что в любую минуту он может покинуть мир. Казалось, он не мучился, но жизненные силы постепенно оставляли его, и дух уже готов был покинуть тело, хотя бы оттого, что разрушилось земное обиталище, в котором он так долго пребывал, — так аист покидает обветшавший кров.
Спустя примерно неделю после произошедшей с Марблом перемены мой сын Майлз подошел ко мне на палубе и сказал, что его милая маменька ждет меня в каюте. Когда я спустился, Люси вышла мне навстречу, и на лице ее была написана печальная весть, которую она собиралась сообщить мне.
— Близко то время, дорогой Майлз, — сказала она, — когда наш старый друг отойдет в вечность.
Внезапная острая боль пронзила мое сердце, хотя я давно уже ожидал этого. Многие предшествующие и более насыщенные приключениями годы моей жизни быстро пронеслись передо мной, и почти везде присутствовал образ умирающего теперь друга. Несмотря на его причуды, он всегда был предан мне. С того дня, когда я впервые нанялся на корабль, сбежав из дома, и ступил на борт «Джона», и до сего часа Мозес Марбл был верным и бескорыстным другом Майлза Уоллингфорда.
— Он в сознании? — спросил я в тревоге. — Когда я последний раз видел его, он немного бредил.
— Может быть, но теперь он в полном сознании. Мне кажется, он наконец понял смысл Искупления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Что касается детей из семейства Навуходоносора, дух времени, по правде говоря, оказал на них свое влияние. И на связи, которые больше века соединяли Уоллингфордов и Клобонни, они смотрят иначе, нежели их родители. Они стали покидать Клобонни, и я не сожалею об их уходе. Но все-таки связь между нами не прервется, пока жив хоть кто-нибудь из стариков, — традиция еще глубоко укоренена среди них. Никто из них никогда не покидал поместья без моего согласия; а когда честолюбие или любопытство влекло их в «большой» мир, я обеспечивал им всем хорошие места.
Да, новые веяния ощутимы, но я не столь глуп, чтобы возмущаться по поводу всех и всяческих перемен, ибо знаю, что многие из этих перемен приводят к самым благоприятным следствиям. Я далек от мысли, что рабство в том виде, как оно некогда существовало в Клобонни, — это типический пример рабства, распространенного по всей Америке; но я считаю, что этот институт, который в прежние времена был распространен в штате Нью-Йорк, наносит вред как белым, так и неграм — пусть даже в одном из наших поместий до принятия нового закона всегда было что-то патриархальное; и отношения между хозяином и невольником в старых, традиционных семьях, живущих в достатке, от века были вполне уважительными и добрыми.
Меня тревожит не столько дух аболиционизма (если его проявления ограничатся только деятельностью тех сообществ, над которыми ему удалось обрести какую-то власть), сколько известные убеждения, состоящие в том, что все должно без конца меняться, и это относят ко всякому явлению, каково бы ни было его состояние при прежних regimes; по понятиям «певцов» прогресса, у нас нет социальных институтов, достигших полного своего развития. Мое мнение таково, что две самые опасные из всех партий в стране — это та, что поднимает на щит консерватизм, и та, что превозносит прогресс: первая отстаивает обычаи, от которых нужно было бы избавиться, вторая в безудержном порыве разрушения сметает все необходимое и полезное. Я говорю об этих противостоящих принципах, как они явлены в партиях, — оппозиция придает каждому из них неуступчивости и ожесточенности. Ни один разумный человек не станет спорить с тем, что в ходе истории на свет рождается много достойного и полезного, но и создается много ненужного, что было бы разумнее отвергнуть. Только тот мудрый и осмотрительный законодатель, кто умеет своевременно и безошибочно отличить одно от другого. Касательно консерватизма, Лафайетnote 168 однажды замечательно охарактеризовал его в одном из своих наиболее удачных выступлений. «Джентльмены рассуждают о золотой середине (juste milieu), — говорил он, — будто она являет собой четкое политическое кредо. Все мы знаем, что такое золотая середина в отношении любого конкретного вопроса; это не что иное как истина применительно к данному случаю. Но когда джентльмены говорят, что они принадлежат juste milieu как партии и что они намерены придерживаться золотой середины при всех значительных событиях эпохи, это напоминает мне следующий анекдот: вот один человек, склонный к преувеличениям, выдвигает предположение, что четыре плюс четыре — десять, другой, более рассудительный и смыслящий в арифметике, опровергает эту идею, утверждая, что четыре плюс четыре только восемь; а нашему джентльмену, ратующему за juste milieu, остается только заявить: «Месье, вы оба заблуждаетесь, истину нельзя найти в крайностях — четыре и четыре будет девять».
То, что можно сказать о консерватизме как принципе, в еще большей степени верно применительно к нему как движению — в этике, как и в медицине, лекарство нередко оказывается хуже, чем сама болезнь. Великое зло для Европы, причиняемое ей подобными качаниями, проистекает из обстоятельств, которые здесь, у нас, имеют незначительное влияние или не имеют влияния вовсе. Там были произведены радикальные перемены, само основание общественного здания было изменено, в то время как в надстройке сохранилась большая часть наследия древней архитектуры. Когда дело обстоит подобным образом, кое-какие огрехи можно простить ремесленникам, которые выступают за сведение целого к простоте единого порядка. Но в наших условиях человек, который ни в одном современном ему явлении окружающего мира не способен видеть никакой пользы, который вечно утверждает, что лучшее всегда где-то впереди, такой человек, если он доживет до осуществления своей мечты, рискует обнаружить, что истина всегда на заоблачной вершине и что те, кто бешено несется к своей цели, могут ненароком проскочить эту вершину, а дальше по инерции нестись вниз, под уклон. Социальное явление нельзя убедительно «решить» как геометрическую задачу, ибо его следствия простираются так далеко, что в итоге получается сумма множества воздействий.
Далее я должен рассказать о Марбле. Он провел в Клобонни целый месяц, в течение которого они с Набом семь раз переоснащали «Грейс и Люси», в конце концов вернувшись к первоначальной оснастке, поскольку решили, что иначе она не поплывет, — кстати, неплохая иллюстрация того, чем заканчиваются эксперименты неумеренных политических направлений. Мозес пробовал охотиться — он слыхал, что это неотъемлемая часть деревенской жизни; он подумывал заделаться помещиком четвертого или пятого класса, но ноги его оказались слишком коротки, чтобы без труда одолевать высокие плетни, и он в отчаянии забросил это занятие. Однако за те десять дней, что он пытался приобщиться к нему, он принес трех малиновок, небольшую белку и ворону, а еще настойчиво утверждал, что ранил голубя и вспугнул целую стаю куропаток. Сам я частенько убивал в окрестностях Клобонни по десятку пар вальдшнепов за утро и столько же перепелок в период их отстрела.
Через полтора месяца после нашей свадьбы мы с Люси посетили Уиллоу-Ков, где провели очень приятную неделю. К моему удивлению, мне нанес визит сквайр Ван Тассел, который, кажется, не питал ко мне злобы. Марбл помирился с ним, как только тот выплатил ему всю сумму залога вместе с процентами, хотя в разговоре со мной неизменно отзывался о нем презрительно. Должен признаться, я был поражен видимым великодушием старого ростовщика; но тогда я был слишком молод, чтобы понимать, что поведение людей по отношению к ближним определяется двумя принципами: один имеет своим источником смиренность и христианское всепрощение, а другой — безразличие к справедливости. Боюсь, что так называемое великодушие чаще всего объясняется именно безразличием к истине, нежели христианскими добродетелями, между тем как иных людей нередко называют мстительными, когда они просто честны и справедливы.
Марбл потерял свою мать через год после того, как мы вернулись из нашего неудачного плавания на «Рассвете». За месяц или два до того он «потерял» свою племянницу, малютку Китти, которая вышла замуж за сына «соседа Брайта» и переселилась к мужу. После этого он стал подолгу жить в Клобонни, а зимой иногда наезжал к нам на Чемберс-стрит. Да, именно на Чемберс-стрит — благодаря выгодной сделке мы скоро оставили городской дом Люси на Уолл-стрит. Участок, на котором некогда стоял последний, до сих пор принадлежит ей и теперь представляет собой небольшое состояние. Я купил участок и построил дом на Чемберс-стрит в 1805 году, сделав выгодное вложение капитала. В 1825 году мы переехали на Бликер-стрит, на милю ближе к центру города, чтобы остаться в beau quartiernote 169; я воспользовался дефицитом денег и низкими ценами 1839 года и приобрел новый участок земли на ЮнионПлейс, чуть не в лиге от того места, где стоял дом, который Люси получила в наследство от миссис Брэдфорт, в красивом и стремительно растущем Манхэттене.
После того как Марбл снова оказался сиротой, он принялся сетовать, что в Уиллоу-Ков он все равно что «проклятый отшельник», и стал поговаривать о том, чтобы посмотреть мир. В один прекрасный день он явился в Клобонни со всеми пожитками и объявил о своем намерении искать место помощника на каком-нибудь ист-индском судне. Я выслушал его, задержал у себя на день-другой, пока я следил за работой каменщиков, сооружавших пристройку к дому, к тому времени уже почти законченную, а потом мы вместе отправились в город. Я привел Мозеса на верфи, на борт судна, которое как раз оснащалось (это было первоклассное судно, обшитое медью, со шпангоутом из виргинского дуба и палубами из южной сосны) и спросил, как оно ему нравится. Он поинтересовался, хорошо ли его назвали.
— Оно называется «Меченый», — отвечал я, — надеюсь, это имя тебе нравится.
Мозес оттопырил большой палец, словно говоря, что понял меня, и спросил, куда я собираюсь послать судно.
— В Кантон, под твоей командой.
Я видел, что мой старый помощник тронут этим свидетельством моего доверия; его самоуважение с тех пор, как он нашел свои корни, повысилось настолько, что он не стал противиться. Я не собирался посвятить себя торговле, но «Меченый» под неизменной командой Марбла прослужил мне много лет и принес немалый доход. Однажды мы с Люси отправились на нем в Европу — пассажирами. Мы пустились в путь после смерти моего милого старого опекуна, конец которого достойно увенчал его добродетельную христианскую жизнь. Мы, то есть Люси и я, прожили несколько лет за границей и вернулись домой на «Меченом», который совершал последний рейс в качестве моей собственности. Наб часто выходил в море на этом судне, просто для того, чтобы переменить обстановку, и он конечно же пришел на нем в Гавр, когда «масса Майл» и «мисс Люси», два их «молодых массы» и две «молодые мисс» собрались домой. Я был глубоко потрясен, увидев в тот раз моего старого друга Мозеса, он быстро сдавал — ему было далеко за семьдесят; в таком возрасте большинство моряков уже не годны к своему ремеслу. Мозес, однако, держался бодро и твердо намеревался доставить всех нас в Клобонни. Однако через три дня после отплытия «твердокаменный» человек уступил и слег на койку. Я видел, что дни его сочтены, и, повинуясь чувству долга, рассказал ему о его истинном положении. Это была неприятная обязанность, но больной принял известие спокойно и мужественно. Только выслушав меня до конца, он попытался ответить.
— Я знал, что плавание мое почти закончилось, Майлз, — отвечал он, — теперь уже навсегда. Когда шпангоуты жалобно стонут, а новые нагели вонзаются только в гнилое дерево, то пора подумать о том, чтобы разобрать корпус на медь и старое железо. Я сильно потрепал «Меченого», а «Меченый» сильно потрепал меня. Я больше не увижу Америку, я передаю команду тебе. Это твое судно, и никто не позаботится о нем лучше тебя. Знаешь, я хотел бы, чтобы меня положили в то, что когда-то было его частью. Там есть переборка, которую сняли, чтобы приспособить каюты для твоей семьи, — из нее получится самый удобный гроб на свете.
Я пообещал старику, что сделаю все, как он просит. После недолгой паузы мне подумалось, что настал благоприятный момент, чтобы поговорить о будущей жизни. Марбл никогда не был ни распутником, ни порочным человеком в общепринятом смысле этого слова. Он был безукоризненно честным, если не считать некоторых его моряцких причуд, и прегрешения его главным образом сводились к так называемым грехам опущения. Однако в юные годы он не получил буквально никакого религиозного воспитания. То, что он узнал в течение последующей жизни, носило весьма неканонический характер. Я часто думал, что Марбл был восприимчив к подобным предметам, но он никогда не имел случая воспользоваться этой благорасположенностью. Поэтому теперь я заговорил с ним прямо, и его все еще живой взор не однажды задумчиво обращался на меня, пока он, затаив дыхание, слушал.
— Да, да, Майлз, — отвечал он, когда я закончил, — все это, может быть, и так, но поздновато уже мне идти в школу. Я все это в общем слышал раньше, в том или ином виде, но всегда какими-то урывками, пока привяжу одну мысль к другой, чтобы сделать из всего этого какую-нибудь пригодную снасть, оказывается, что какие-то куски выскользнули сквозь пальцы. Однако я трудился над Библией все это плавание, а ты знаешь, оно было длинное; и должен сказать, я узнал много такого, что мне кажется верным. Вот я всегда думал: что может быть глупее, чем прощать своих врагов; ведь у меня всегда было правило: «бортовой залп за бортовой залп» — ты ведь знаешь, — а теперь я понимаю, что великодушней прощать, чем мстить.
— Мой дорогой Мозес, это очень благоприятное состояние духа; пребывай в нем всегда, уповай на Спасителя, и твой смертный час станет самым радостным в твоей жизни.
— А как же все-таки проклятый Меченый, неужели я должен относиться к нему иначе, чем к береговому пирату, которых надо истреблять без жалости? Вот старый Ван Тассел отправился брасопить реи в те края, где извлекут на свет все его уловки; а я считаю неразумным держать зло на человека, который сошел в могилу. Мне кажется, его я совсем простил, хотя, по правде говоря, он заслужил хорошую порку.
Я понимал Марбла много лучше, чем он сам. Он чувствовал величественную красоту христианской морали, но в то же время ощущал, что какие-то понятия настолько укоренились в его душе, что вырвать их оттуда ему не под силу. Он сомневался, правильно ли он поступил с Меченым, и рассудок его, яростно защищаясь от нападок совести, исключил этого несчастного из числа тех, к кому относятся Заповеди Божий. Вот Ван Тассела, он, вероятно, мог в некотором смысле простить, так как несправедливость в известной мере была исправлена; хотя это прощение было странным образом окрашено его глубоким презрением к низости мошенника.
Мы говорили долго. Наконец к нам присоединилась Люси, и я подумал, что лучше предоставить старого моряка заботе той, которую сама природа и воспитание по Промыслу Божию предуготовили к тому, чтобы привести его к более трезвому взгляду на состояние своей души. Я командовал судном — это был хороший предлог, чтобы подолгу оставлять умирающего с Люси, — она казалась мне настоящим ангелом-хранителем. Я был невольным свидетелем многих их бесед и не раз присутствовал на их совместных молитвах, вместе с моими дочерьми и сыновьями, и таким образом мог судить о происходящих с Марблом переменах.
Это было поистине замечательное зрелище — эта прекрасная женщина, используя все свое мягкое красноречие, всю пылкость чувств и ясность ума, посвятила себя на многие дни нелегкому труду — внушить такому человеку, как Марбл, верный и смиренный взгляд на свою связь с Создателем и Его Сыном, Спасителем человеческого рода. Нельзя сказать, что добродетельные усилия этой прямодушной женщины, которую я имею счастье называть своей женой, увенчались полным успехом; такого, вероятно, нельзя было ожидать. Нужна была иная, более мощная сила, чтобы человек в семьдесят лет, всю жизнь бороздивший моря, принес полное покаяние в своих грехах; но, по милосердию Божьему, в его сердце произошли глубокие перемены, и все мы смогли надеяться, что семя пустило корни и что растение может подняться к солнцу, навстречу Тому, по образу и подобию Которого созданы даже самые скромные из смертных.
Плавание было долгим, но очень спокойным, и времени было достаточно для всего, о чем я поведал ранее. Судно все еще не достигло Большой Ньюфаундлендской банки, а Марбл уже почти перестал говорить; но было очевидно, что он сосредоточенно размышлял. Он быстро терял в весе, и я предчувствовал, что в любую минуту он может покинуть мир. Казалось, он не мучился, но жизненные силы постепенно оставляли его, и дух уже готов был покинуть тело, хотя бы оттого, что разрушилось земное обиталище, в котором он так долго пребывал, — так аист покидает обветшавший кров.
Спустя примерно неделю после произошедшей с Марблом перемены мой сын Майлз подошел ко мне на палубе и сказал, что его милая маменька ждет меня в каюте. Когда я спустился, Люси вышла мне навстречу, и на лице ее была написана печальная весть, которую она собиралась сообщить мне.
— Близко то время, дорогой Майлз, — сказала она, — когда наш старый друг отойдет в вечность.
Внезапная острая боль пронзила мое сердце, хотя я давно уже ожидал этого. Многие предшествующие и более насыщенные приключениями годы моей жизни быстро пронеслись передо мной, и почти везде присутствовал образ умирающего теперь друга. Несмотря на его причуды, он всегда был предан мне. С того дня, когда я впервые нанялся на корабль, сбежав из дома, и ступил на борт «Джона», и до сего часа Мозес Марбл был верным и бескорыстным другом Майлза Уоллингфорда.
— Он в сознании? — спросил я в тревоге. — Когда я последний раз видел его, он немного бредил.
— Может быть, но теперь он в полном сознании. Мне кажется, он наконец понял смысл Искупления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58