Пальцы его уцепились за край лодки, но сила его прыжка сбросила Милягу с его ненадежной опоры. Ему еще хватило времени увидеть, как мистифа вытягивают на борт раскачивающейся лодки, и подумать, что он успеет ухватиться за протянутые ему руки. Но море не собиралось мириться с утратой обоих лакомых кусочков. Погружаясь в серебряную пену, которая смыкалась вокруг него, как живое существо, он вскинул над головой руки в надежде на то, что Этак успеет схватиться за них. Все напрасно. Сознание оставило его, и он пошел ко дну.
Глава 26
1
Миляга очнулся от звука молитвы. Он понял, что это именно молитва, еще до того, как слух был подкреплен зрением. Голоса взлетали и падали в той же немелодичной манере, как и в земных церквях: две или три полудюжины молящихся постоянно тащились на слог позади, так что слова накладывались одно на другое. И тем не менее ничто так не могло обрадовать его, как этот звук. Он погружался в море с мыслью о том, что всплыть ему уже не удастся.
Глаза его различили свет, но помещение, в котором он находился, было скрыто от него пеленой мрака. Но этот мрак обладал какой-то неясной фактурой, и он попытался сосредоточить на ней свой взгляд. Но только когда нервные окончания его лба, щек и подбородка сообщили мозгу об их раздражении, он наконец-то понял, почему его глаза не могут разобраться в окружающей его темноте. Он лежал на спине, а лицо его было закрыто куском ткани. Он велел руке подняться и сдернуть ее, но конечность тупо лежала, вытянувшись вдоль тела, даже и не думая пошевелиться. Он напряг свою волю и велел ей повиноваться, все больше раздражаясь по мере того, как менялся тембр песнопений и они начинали звучать все более тревожно и настоятельно. Он почувствовал, как ложе, на котором он находился, куда-то толкают, и попытался позвать на помощь, но его горло было словно закупорено, и он не смог выдавить из себя ни звука. Раздражение перешло в тревогу. Что с ним такое случилось? Успокойся, – сказал он себе. Все прояснится, только успокойся. Но, черт возьми! – его ложе поднимают вверх. Куда его собираются нести? К дьяволу спокойствие! Не может он лежать на месте, пока его тут таскают туда-сюда. Он не умер, нет уж, дудки!
Или все-таки умер? Мысль эта изгнала последнюю надежду на обретение равновесия. Его подняли и куда-то несут; он неподвижно лежит на жестких досках, а лицо его покрыто саваном. Что это, как не смерть? Они молятся за его душу, надеясь помочь ей добраться до рая, а его останки в это время несут – куда? В могилу? На погребальный костер? Он должен остановить их: поднять руку, застонать, любым способом дать понять им, что они распрощались с ним преждевременно. Пока он старался подать хоть какой-нибудь знак, чей-то голос перекрыл звук молитвы. И молящиеся, и носильщики остановились, и тот же самый голос – это был Пай! – раздался снова.
– Стойте! – сказал он.
Кто-то справа от Миляги пробормотал фразу на языке звук которого был ему незнаком. Возможно, это были слова утешения. Мистиф ответил на том же языке, и голос его дрожал от скорби.
Теперь к разговору присоединился третий. Цель его явно была той же, что и у его собрата: уговорить Пая оставить тело в покое. Что они говорили? Что труп – это всего лишь шелуха, пустая тень человека, дух которого давным-давно уже отправился в лучшие края? Миляга мысленно приказывал Паю не слушать их. Дух был здесь! Здесь!
Потом – о, величайшая радость! – саван был убран с его лица, и перед ним возник Пай. Мистиф и сам выглядел полумертвым: глаза его покраснели, а его красота была обезображена горем.
«Я спасен, – подумал Миляга. – Пай видит, что глаза мои открыты, и что в черепе моем скрывается нечто большее, чем гниющее мясо». Но никаких признаков понимания этого не отразилось на лице Пая. Вид Миляги вызвал у него лишь новый приступ рыданий. К Паю подошел человек, вся голова которого была покрыта кристаллическими наростами, и положил руку на плечи мистифа, что-то тихо сказав ему на ухо и нежно пытаясь отвести его в сторону. Пальцы Пая потянулись к лицу Миляги и прикоснулись на несколько секунд к его губам. Но его дыхание – которым он некогда сокрушил стену между Доминионами – было теперь таким слабым, что мистиф не почувствовал его. Пальцы были отодвинуты рукой утешителя, который вслед за этим наклонился над Милягой и вновь закрыл саваном его лицо.
Молящиеся возобновили свою погребальную песнь, а носильщики вновь двинулись в путь со своей ношей. Вновь ослепнув, Миляга почувствовал, как искра надежды угасла в его груди, уступив место панике и гневу. Пай всегда утверждал, что обладает тончайшей чувствительностью. Так как же оказалось возможным, что именно сейчас, когда в ней возникла такая настоятельная необходимость, он мог остаться бесчувственным к угрозе, нависшей над человеком, которого он называл своим другом? И более того: который был другом его души, ради которого он менял свою плоть!
Паника Миляги на секунду ослабла. Не скрывается ли тень надежды за всеми этими упреками? Он попытался отыскать ключ. Друг души? Менял свою плоть? Ну да, разумеется: до тех пор, пока у него есть мысли, у него может появиться и желание, а желание может прикоснуться к мистифу и изменить его. Если он сможет прогнать из своей головы мысль о смерти и подумать о сексе, может быть, он еще сможет прикоснуться к протеическому ядру Пая и вызвать в нем какую-нибудь метаморфозу, пусть даже и малую, которая сообщит мистифу о том, что он еще жив.
Словно для того, чтобы сбить его, из памяти всплыло замечание Клейна, гость из другого мира:
– ...Сколько времени потеряно, – так говорил Клейн, – в размышлениях о смерти, чтобы не кончить слишком быстро...
Воспоминание показалось ему ненужной помехой, но неожиданно он понял, что оно является зеркальным отражением его теперешней мольбы. Желание было теперь его единственной защитой от преждевременной смерти. Он мысленно обратился к маленьким подробностям, которые всегда возбуждали его эротическое воображение: задняя часть шеи, с которой убраны волосы; язык, который медленно облизывает сухие губы; взгляды; прикосновения; вольности. Но Танатос схватил Эроса за горло. Ужас прогнал все следы возбуждения. Как мог он сосредоточиться на мысли о сексе достаточно долго, чтобы повлиять на Пая, когда либо пламя, либо могила ожидали его в самом недалеком будущем? Ни к тому, ни к другому он не был готов. Первое было слишком горячим, второе – слишком холодным; первое – слишком ярким, второе – слишком темным. Он мечтал об одном – нескольких неделях, днях, даже часах – он был бы благодарен даже за часы, которые ему позволили бы провести между двумя этими полюсами. Там, где была плоть; там, где была любовь. Уже зная о том, что мысли о смерти непреодолимы, он попытался разыграть последний гамбит: включить их в ткань своих сексуальных фантазий.
Пламя? Ну что ж, пусть это будет жар тела мистифа, когда он прижимался к нему. Пусть холодом будет пот, выступивший у него на спине, пока они трахались. Пусть темнота станет ночью, которая скрывала их излишества, а пылание погребального костра – жаром их совместной лихорадки. Он почувствовал, что фокус начинает удаваться. Почему смерть не может быть эротична? И пусть они полопаются и сгниют вместе, разве не может их последнее растворение научить их новым способам любви? Слой за слоем будет сползать с них; их соки и костный мозг будут сливаться воедино, до тех пор, пока они окончательно не превратятся в одно целое.
Он предложил Паю выйти за него замуж и получил согласие. Теперь это существо принадлежало ему, и он мог заставить его снова и снова принимать обличие своих самых заветных и самых потаенных желаний. Так он и поступал сейчас. Он представил Пая обнаженным, сидящим на нем верхом. От одного только прикосновения к нему мистиф начинал меняться, сбрасывая с себя кожи, словно одежды. Одной из этих кож оказалась Юдит, другой – Ванесса, третьей – Мартина. И все они продолжали на нем свою бешеную скачку: вся красота мира была насажена на его член.
Увлекшись своими фантазиями, он даже не замечал, что голоса молящихся умолкли, до тех пор, пока носильщики вновь не остановились. Вокруг него раздался шепот, а посреди шепота – тихий удивленный смех. Саван убрали, и его возлюбленный вновь уставился на него. Улыбка светилась на его лице черты которого были затуманены слезами и влиянием Миляги.
– Он жив! Господи Иисусе, он жив!
Раздались голоса сомневающихся, но мистиф высмеял их.
– Я чувствую его во мне! – сказал он. – Клянусь! Он все еще с нами. Опустите его! Опустите его!
Носильщики повиновались, и Миляга впервые мельком увидел тех, кто чуть было не распрощался с ним раньше времени. Не очень-то приятные ребята, даже сейчас. Они взирали на тело с недоверием. Но опасность миновала, по крайней мере, на некоторое время. Мистиф наклонился над Милягой и поцеловал его в губы. Черты его лица вновь стали четкими и излучали величайшую радость.
– Я люблю тебя, – пробормотал он Миляге. – Я буду любить тебя до тех пор, пока не умрет сама любовь.
2
Хотя он действительно был жив, исцеления пока не последовало. Его отнесли в маленькую комнатку со стенами из серого кирпича и уложили на кровать, бывшую ненамного удобнее тех носилок, на которых он лежал в качестве трупа. В комнате было окно, но так как он не мог двигаться, вид ему удалось посмотреть только с помощью взявшего его на руки Пай-о-па. Он оказался едва ли интереснее стен: уходящее к горизонту море – вновь обретшее твердость – под облачным небом.
– Море меняется, только когда выходит солнце, – объяснил Пай. – Что случается не очень часто. Нам не повезло. Но все просто потрясены тем, что ты выжил. Никому из тех, кто раньше падал в Колыбель, не удавалось выйти назад живыми.
Тот факт, что он действительно стал чем-то вроде местной достопримечательности, подтверждался непрестанным потоком посетителей, как охранников, так и пленников. Судя по доступной ему информации (крайне ограниченной, разумеется) режим был очень мягким. На окнах были решетки, а дверь отпирали и запирали каждый раз, когда кто-нибудь входил или выходил, но офицеры, в особенности Этак по имени Вигор Н'ашап, который был здесь главным, и его заместитель – денди-военный по имени Апинг, с обвисшими, словно непропеченными чертами лица, пуговицы и ботинки которого сверкали гораздо ярче его глаз, – вели себя весьма пристойно.
– Они не получают здесь никаких новостей, – объяснил Пай. – Им только присылают пленников. Н'ашап знает о заговоре против Автарха, но вряд ли ему даже известно о том, был ли он успешным. Они расспрашивали меня часами, но толком так ничего и не спросили о нас. Я просто сказал им, что мы – друзья Скопика. Мы услышали о том, что он сошел с ума, и решили приехать навестить его. Но им доставляют еду, журналы и газеты каждые восемь или девять дней, так что удача может вскоре изменить нам. А пока что я делаю все, что в моих силах, чтобы они чувствовали себя счастливыми. Они здесь очень одиноки.
Миляга не пропустил последнее замечание мимо ушей, но все, что он мог делать, – это слушать и надеяться на то, что его выздоровление не займет слишком много времени. Мускулы его слегка расслабились, так что он мог уже открывать и закрывать глаза, глотать и даже немного шевелить руками, но его торс до сих пор был абсолютно недвижим.
Его другим постоянным посетителем – куда более интересным, чем прочие зеваки, – был Скопик, у которого имелось свое мнение по любому поводу, включая и паралич Миляги. Он был крошечным человечком с вечным косоглазием часовщика и таким вздернутым и маленьким носиком, что его ноздри фактически представляли собой две дырочки посреди лица, которое уже настолько было изборождено смешливыми морщинками, что на нем можно было засеять огород. Каждый день он приходил и садился на край милягиной кровати; его серая больничная одежда была такой же изжеванной, как и его лицо, а его блестящий черный парик никак не мог найти себе на голове постоянного места. Посиживая и потягивая кофе, он рассуждал с важным видом на всевозможные темы: о политике, о различных душевных заболеваниях своих собратьев, о коммерциализации Л'Имби, о смерти своих друзей, большей частью происшедшей оттого, что он называл медленным мечом отчаяния, и, конечно, о состоянии Миляги. Он утверждал, что ему уже приходилось сталкиваться с подобными параличами. Причина их кроется не в физиологии, а в психологии (теория эта, похоже, произвела глубокое впечатление на Пая). Однажды, когда Скопик ушел после долгих теоретических рассуждений, оставив Пая и Милягу наедине, мистиф излил свою вину. Ничего этого не произошло, – сказал он, – если бы он с самого начала проявил бы чуткость по отношению к Миляге, вместо того чтобы быть грубым и неблагодарным. Начнем с происшествия на платформе в Май-Ке. Сумеет ли Миляга когда-нибудь простить его? Сумеет ли он когда-нибудь поверить в то, что действия его являются плодом глупости, а не жестокости? В течение долгих лет он раздумывал над тем, что может произойти, если они отправятся в путешествие, которое они предпринимают сейчас, и он пытался отрепетировать все свои ответы заранее, но он был одинок в Пятом Доминионе, и ему не с кем было поделиться своими страхами и надеждами, а кроме того, обстоятельства их встречи и отправления в Доминионы оказались такими непредвиденными, что те несколько правил, которые он установил самому себе, оказались пущенными по ветру.
– Прости меня, – повторял он раз за разом. – Я любил тебя, и я вверг тебя в беду, но прошу тебя, прости меня.
Миляга выразил все, что мог, своим взглядом, жалея о том, что пальцы его недостаточно сильны для того, чтобы сжимать ручку, а то бы он мог написать короткое «прощаю». Но те небольшие улучшения, которые произошли в его состоянии со времен воскрешения, казались крайним пределом его выздоровления, и хотя Пай кормил, купал его и делал ему массаж, дальнейшего прогресса не наблюдалось. Несмотря на постоянные подбадривания мистифа, было очевидно, что смерть до сих пор держала его за горло. И не его одного в сущности, так как преданность Пая также начала подтачивать его, и не раз Миляге приходила в голову мысль о том, является ли истощение мистифа всего лишь следствием усталости, или, прожив столько времени вместе, они оказались соединенными симбиотической связью. Коли так, смерть унесет их обоих в страну забвения.
* * *
В тот день, когда снова взошли солнца, он был один в своей камере, но Пай оставил его в сидячем положении перед видом, открывающимся сквозь решетку, и он мог наблюдать за тем, как редеют облака, пропуская нежнейшие лучи, падающие на твердую поверхность моря. Впервые со времени их появления здесь солнца показались в небе над Жерцемитом, и он услышал приветственные крики из других камер, за которыми последовал топот охранников, бегущих на бруствер, чтобы посмотреть на превращение. С того места, где он сидел, ему была видна поверхность Колыбели, и он почувствовал приятное возбуждение перед надвигающимся спектаклем. Когда лучи просияли, он ощутил, как по телу его пробежала дрожь, начавшаяся с кончиков пальцев на ногах, набравшая по дороге силу и сотрясшая его череп с такой мощью, что чувства его оказались за пределами головы. Сначала он подумал, что ему удалось встать и подбежать к окну, – он смотрел сквозь решетки на простирающееся внизу море, но шум у двери заставил его обернуться. Он увидел, как Скопик и сопровождающий его Апинг пересекают камеру в направлении бородатой желтоватой мумии с застывшим выражением лица, сидящей на кровати у дальней стены. Этой мумией был он сам.
– Надо тебе взглянуть на это, Захария! – восторженно возгласил Скопик, поднимая на руки мумию.
Апинг стал помогать ему, и вдвоем они понесли Милягу к окну, от которого его сознание уже удалялось. Он оставил их наедине с их добротой, подгоняемый радостным возбуждением, которое заменяло ему двигатель. Он вылетел из камеры и понесся вдоль мрачного коридора, мимо камер, в которых пленники шумно требовали выпустить их посмотреть на солнца. Он совершенно не имел представления о внутренней географии здания, и на несколько мгновений его несущаяся во весь опор душа затерялась в лабиринте серого кирпича, но потом он наткнулся на двух охранников, торопливо взбегающих по каменной лестнице, и, не будучи замеченным, отправился за ними в более светлые помещения. Там он увидел других охранников, бросивших карточные игры, чтобы устремиться на открытый воздух.
– Где капитан Н'ашап? – спросил один из них.
– Я пойду скажу ему, – вызвался второй и, оставив своих товарищей, двинулся к закрытой двери, но был остановлен третьим охранником, сообщившим ему: «У него важная встреча. С мистифом», – что вызвало дружный похабный хохот.
Развернув свой дух спиной к выходу, Миляга полетел навстречу двери и пронесся сквозь нее без какого бы то ни было ущерба или колебания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
Глава 26
1
Миляга очнулся от звука молитвы. Он понял, что это именно молитва, еще до того, как слух был подкреплен зрением. Голоса взлетали и падали в той же немелодичной манере, как и в земных церквях: две или три полудюжины молящихся постоянно тащились на слог позади, так что слова накладывались одно на другое. И тем не менее ничто так не могло обрадовать его, как этот звук. Он погружался в море с мыслью о том, что всплыть ему уже не удастся.
Глаза его различили свет, но помещение, в котором он находился, было скрыто от него пеленой мрака. Но этот мрак обладал какой-то неясной фактурой, и он попытался сосредоточить на ней свой взгляд. Но только когда нервные окончания его лба, щек и подбородка сообщили мозгу об их раздражении, он наконец-то понял, почему его глаза не могут разобраться в окружающей его темноте. Он лежал на спине, а лицо его было закрыто куском ткани. Он велел руке подняться и сдернуть ее, но конечность тупо лежала, вытянувшись вдоль тела, даже и не думая пошевелиться. Он напряг свою волю и велел ей повиноваться, все больше раздражаясь по мере того, как менялся тембр песнопений и они начинали звучать все более тревожно и настоятельно. Он почувствовал, как ложе, на котором он находился, куда-то толкают, и попытался позвать на помощь, но его горло было словно закупорено, и он не смог выдавить из себя ни звука. Раздражение перешло в тревогу. Что с ним такое случилось? Успокойся, – сказал он себе. Все прояснится, только успокойся. Но, черт возьми! – его ложе поднимают вверх. Куда его собираются нести? К дьяволу спокойствие! Не может он лежать на месте, пока его тут таскают туда-сюда. Он не умер, нет уж, дудки!
Или все-таки умер? Мысль эта изгнала последнюю надежду на обретение равновесия. Его подняли и куда-то несут; он неподвижно лежит на жестких досках, а лицо его покрыто саваном. Что это, как не смерть? Они молятся за его душу, надеясь помочь ей добраться до рая, а его останки в это время несут – куда? В могилу? На погребальный костер? Он должен остановить их: поднять руку, застонать, любым способом дать понять им, что они распрощались с ним преждевременно. Пока он старался подать хоть какой-нибудь знак, чей-то голос перекрыл звук молитвы. И молящиеся, и носильщики остановились, и тот же самый голос – это был Пай! – раздался снова.
– Стойте! – сказал он.
Кто-то справа от Миляги пробормотал фразу на языке звук которого был ему незнаком. Возможно, это были слова утешения. Мистиф ответил на том же языке, и голос его дрожал от скорби.
Теперь к разговору присоединился третий. Цель его явно была той же, что и у его собрата: уговорить Пая оставить тело в покое. Что они говорили? Что труп – это всего лишь шелуха, пустая тень человека, дух которого давным-давно уже отправился в лучшие края? Миляга мысленно приказывал Паю не слушать их. Дух был здесь! Здесь!
Потом – о, величайшая радость! – саван был убран с его лица, и перед ним возник Пай. Мистиф и сам выглядел полумертвым: глаза его покраснели, а его красота была обезображена горем.
«Я спасен, – подумал Миляга. – Пай видит, что глаза мои открыты, и что в черепе моем скрывается нечто большее, чем гниющее мясо». Но никаких признаков понимания этого не отразилось на лице Пая. Вид Миляги вызвал у него лишь новый приступ рыданий. К Паю подошел человек, вся голова которого была покрыта кристаллическими наростами, и положил руку на плечи мистифа, что-то тихо сказав ему на ухо и нежно пытаясь отвести его в сторону. Пальцы Пая потянулись к лицу Миляги и прикоснулись на несколько секунд к его губам. Но его дыхание – которым он некогда сокрушил стену между Доминионами – было теперь таким слабым, что мистиф не почувствовал его. Пальцы были отодвинуты рукой утешителя, который вслед за этим наклонился над Милягой и вновь закрыл саваном его лицо.
Молящиеся возобновили свою погребальную песнь, а носильщики вновь двинулись в путь со своей ношей. Вновь ослепнув, Миляга почувствовал, как искра надежды угасла в его груди, уступив место панике и гневу. Пай всегда утверждал, что обладает тончайшей чувствительностью. Так как же оказалось возможным, что именно сейчас, когда в ней возникла такая настоятельная необходимость, он мог остаться бесчувственным к угрозе, нависшей над человеком, которого он называл своим другом? И более того: который был другом его души, ради которого он менял свою плоть!
Паника Миляги на секунду ослабла. Не скрывается ли тень надежды за всеми этими упреками? Он попытался отыскать ключ. Друг души? Менял свою плоть? Ну да, разумеется: до тех пор, пока у него есть мысли, у него может появиться и желание, а желание может прикоснуться к мистифу и изменить его. Если он сможет прогнать из своей головы мысль о смерти и подумать о сексе, может быть, он еще сможет прикоснуться к протеическому ядру Пая и вызвать в нем какую-нибудь метаморфозу, пусть даже и малую, которая сообщит мистифу о том, что он еще жив.
Словно для того, чтобы сбить его, из памяти всплыло замечание Клейна, гость из другого мира:
– ...Сколько времени потеряно, – так говорил Клейн, – в размышлениях о смерти, чтобы не кончить слишком быстро...
Воспоминание показалось ему ненужной помехой, но неожиданно он понял, что оно является зеркальным отражением его теперешней мольбы. Желание было теперь его единственной защитой от преждевременной смерти. Он мысленно обратился к маленьким подробностям, которые всегда возбуждали его эротическое воображение: задняя часть шеи, с которой убраны волосы; язык, который медленно облизывает сухие губы; взгляды; прикосновения; вольности. Но Танатос схватил Эроса за горло. Ужас прогнал все следы возбуждения. Как мог он сосредоточиться на мысли о сексе достаточно долго, чтобы повлиять на Пая, когда либо пламя, либо могила ожидали его в самом недалеком будущем? Ни к тому, ни к другому он не был готов. Первое было слишком горячим, второе – слишком холодным; первое – слишком ярким, второе – слишком темным. Он мечтал об одном – нескольких неделях, днях, даже часах – он был бы благодарен даже за часы, которые ему позволили бы провести между двумя этими полюсами. Там, где была плоть; там, где была любовь. Уже зная о том, что мысли о смерти непреодолимы, он попытался разыграть последний гамбит: включить их в ткань своих сексуальных фантазий.
Пламя? Ну что ж, пусть это будет жар тела мистифа, когда он прижимался к нему. Пусть холодом будет пот, выступивший у него на спине, пока они трахались. Пусть темнота станет ночью, которая скрывала их излишества, а пылание погребального костра – жаром их совместной лихорадки. Он почувствовал, что фокус начинает удаваться. Почему смерть не может быть эротична? И пусть они полопаются и сгниют вместе, разве не может их последнее растворение научить их новым способам любви? Слой за слоем будет сползать с них; их соки и костный мозг будут сливаться воедино, до тех пор, пока они окончательно не превратятся в одно целое.
Он предложил Паю выйти за него замуж и получил согласие. Теперь это существо принадлежало ему, и он мог заставить его снова и снова принимать обличие своих самых заветных и самых потаенных желаний. Так он и поступал сейчас. Он представил Пая обнаженным, сидящим на нем верхом. От одного только прикосновения к нему мистиф начинал меняться, сбрасывая с себя кожи, словно одежды. Одной из этих кож оказалась Юдит, другой – Ванесса, третьей – Мартина. И все они продолжали на нем свою бешеную скачку: вся красота мира была насажена на его член.
Увлекшись своими фантазиями, он даже не замечал, что голоса молящихся умолкли, до тех пор, пока носильщики вновь не остановились. Вокруг него раздался шепот, а посреди шепота – тихий удивленный смех. Саван убрали, и его возлюбленный вновь уставился на него. Улыбка светилась на его лице черты которого были затуманены слезами и влиянием Миляги.
– Он жив! Господи Иисусе, он жив!
Раздались голоса сомневающихся, но мистиф высмеял их.
– Я чувствую его во мне! – сказал он. – Клянусь! Он все еще с нами. Опустите его! Опустите его!
Носильщики повиновались, и Миляга впервые мельком увидел тех, кто чуть было не распрощался с ним раньше времени. Не очень-то приятные ребята, даже сейчас. Они взирали на тело с недоверием. Но опасность миновала, по крайней мере, на некоторое время. Мистиф наклонился над Милягой и поцеловал его в губы. Черты его лица вновь стали четкими и излучали величайшую радость.
– Я люблю тебя, – пробормотал он Миляге. – Я буду любить тебя до тех пор, пока не умрет сама любовь.
2
Хотя он действительно был жив, исцеления пока не последовало. Его отнесли в маленькую комнатку со стенами из серого кирпича и уложили на кровать, бывшую ненамного удобнее тех носилок, на которых он лежал в качестве трупа. В комнате было окно, но так как он не мог двигаться, вид ему удалось посмотреть только с помощью взявшего его на руки Пай-о-па. Он оказался едва ли интереснее стен: уходящее к горизонту море – вновь обретшее твердость – под облачным небом.
– Море меняется, только когда выходит солнце, – объяснил Пай. – Что случается не очень часто. Нам не повезло. Но все просто потрясены тем, что ты выжил. Никому из тех, кто раньше падал в Колыбель, не удавалось выйти назад живыми.
Тот факт, что он действительно стал чем-то вроде местной достопримечательности, подтверждался непрестанным потоком посетителей, как охранников, так и пленников. Судя по доступной ему информации (крайне ограниченной, разумеется) режим был очень мягким. На окнах были решетки, а дверь отпирали и запирали каждый раз, когда кто-нибудь входил или выходил, но офицеры, в особенности Этак по имени Вигор Н'ашап, который был здесь главным, и его заместитель – денди-военный по имени Апинг, с обвисшими, словно непропеченными чертами лица, пуговицы и ботинки которого сверкали гораздо ярче его глаз, – вели себя весьма пристойно.
– Они не получают здесь никаких новостей, – объяснил Пай. – Им только присылают пленников. Н'ашап знает о заговоре против Автарха, но вряд ли ему даже известно о том, был ли он успешным. Они расспрашивали меня часами, но толком так ничего и не спросили о нас. Я просто сказал им, что мы – друзья Скопика. Мы услышали о том, что он сошел с ума, и решили приехать навестить его. Но им доставляют еду, журналы и газеты каждые восемь или девять дней, так что удача может вскоре изменить нам. А пока что я делаю все, что в моих силах, чтобы они чувствовали себя счастливыми. Они здесь очень одиноки.
Миляга не пропустил последнее замечание мимо ушей, но все, что он мог делать, – это слушать и надеяться на то, что его выздоровление не займет слишком много времени. Мускулы его слегка расслабились, так что он мог уже открывать и закрывать глаза, глотать и даже немного шевелить руками, но его торс до сих пор был абсолютно недвижим.
Его другим постоянным посетителем – куда более интересным, чем прочие зеваки, – был Скопик, у которого имелось свое мнение по любому поводу, включая и паралич Миляги. Он был крошечным человечком с вечным косоглазием часовщика и таким вздернутым и маленьким носиком, что его ноздри фактически представляли собой две дырочки посреди лица, которое уже настолько было изборождено смешливыми морщинками, что на нем можно было засеять огород. Каждый день он приходил и садился на край милягиной кровати; его серая больничная одежда была такой же изжеванной, как и его лицо, а его блестящий черный парик никак не мог найти себе на голове постоянного места. Посиживая и потягивая кофе, он рассуждал с важным видом на всевозможные темы: о политике, о различных душевных заболеваниях своих собратьев, о коммерциализации Л'Имби, о смерти своих друзей, большей частью происшедшей оттого, что он называл медленным мечом отчаяния, и, конечно, о состоянии Миляги. Он утверждал, что ему уже приходилось сталкиваться с подобными параличами. Причина их кроется не в физиологии, а в психологии (теория эта, похоже, произвела глубокое впечатление на Пая). Однажды, когда Скопик ушел после долгих теоретических рассуждений, оставив Пая и Милягу наедине, мистиф излил свою вину. Ничего этого не произошло, – сказал он, – если бы он с самого начала проявил бы чуткость по отношению к Миляге, вместо того чтобы быть грубым и неблагодарным. Начнем с происшествия на платформе в Май-Ке. Сумеет ли Миляга когда-нибудь простить его? Сумеет ли он когда-нибудь поверить в то, что действия его являются плодом глупости, а не жестокости? В течение долгих лет он раздумывал над тем, что может произойти, если они отправятся в путешествие, которое они предпринимают сейчас, и он пытался отрепетировать все свои ответы заранее, но он был одинок в Пятом Доминионе, и ему не с кем было поделиться своими страхами и надеждами, а кроме того, обстоятельства их встречи и отправления в Доминионы оказались такими непредвиденными, что те несколько правил, которые он установил самому себе, оказались пущенными по ветру.
– Прости меня, – повторял он раз за разом. – Я любил тебя, и я вверг тебя в беду, но прошу тебя, прости меня.
Миляга выразил все, что мог, своим взглядом, жалея о том, что пальцы его недостаточно сильны для того, чтобы сжимать ручку, а то бы он мог написать короткое «прощаю». Но те небольшие улучшения, которые произошли в его состоянии со времен воскрешения, казались крайним пределом его выздоровления, и хотя Пай кормил, купал его и делал ему массаж, дальнейшего прогресса не наблюдалось. Несмотря на постоянные подбадривания мистифа, было очевидно, что смерть до сих пор держала его за горло. И не его одного в сущности, так как преданность Пая также начала подтачивать его, и не раз Миляге приходила в голову мысль о том, является ли истощение мистифа всего лишь следствием усталости, или, прожив столько времени вместе, они оказались соединенными симбиотической связью. Коли так, смерть унесет их обоих в страну забвения.
* * *
В тот день, когда снова взошли солнца, он был один в своей камере, но Пай оставил его в сидячем положении перед видом, открывающимся сквозь решетку, и он мог наблюдать за тем, как редеют облака, пропуская нежнейшие лучи, падающие на твердую поверхность моря. Впервые со времени их появления здесь солнца показались в небе над Жерцемитом, и он услышал приветственные крики из других камер, за которыми последовал топот охранников, бегущих на бруствер, чтобы посмотреть на превращение. С того места, где он сидел, ему была видна поверхность Колыбели, и он почувствовал приятное возбуждение перед надвигающимся спектаклем. Когда лучи просияли, он ощутил, как по телу его пробежала дрожь, начавшаяся с кончиков пальцев на ногах, набравшая по дороге силу и сотрясшая его череп с такой мощью, что чувства его оказались за пределами головы. Сначала он подумал, что ему удалось встать и подбежать к окну, – он смотрел сквозь решетки на простирающееся внизу море, но шум у двери заставил его обернуться. Он увидел, как Скопик и сопровождающий его Апинг пересекают камеру в направлении бородатой желтоватой мумии с застывшим выражением лица, сидящей на кровати у дальней стены. Этой мумией был он сам.
– Надо тебе взглянуть на это, Захария! – восторженно возгласил Скопик, поднимая на руки мумию.
Апинг стал помогать ему, и вдвоем они понесли Милягу к окну, от которого его сознание уже удалялось. Он оставил их наедине с их добротой, подгоняемый радостным возбуждением, которое заменяло ему двигатель. Он вылетел из камеры и понесся вдоль мрачного коридора, мимо камер, в которых пленники шумно требовали выпустить их посмотреть на солнца. Он совершенно не имел представления о внутренней географии здания, и на несколько мгновений его несущаяся во весь опор душа затерялась в лабиринте серого кирпича, но потом он наткнулся на двух охранников, торопливо взбегающих по каменной лестнице, и, не будучи замеченным, отправился за ними в более светлые помещения. Там он увидел других охранников, бросивших карточные игры, чтобы устремиться на открытый воздух.
– Где капитан Н'ашап? – спросил один из них.
– Я пойду скажу ему, – вызвался второй и, оставив своих товарищей, двинулся к закрытой двери, но был остановлен третьим охранником, сообщившим ему: «У него важная встреча. С мистифом», – что вызвало дружный похабный хохот.
Развернув свой дух спиной к выходу, Миляга полетел навстречу двери и пронесся сквозь нее без какого бы то ни было ущерба или колебания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130