Изъеденные оспой и покрытые струпьями лица людей, которые в два счета могли бы выпустить ему кишки, представляли собой абсолютно кошмарное зрелище. Пока альбинос держал его, другой человек со сверкающими во рту золотыми коронками шагнул к Эстабруку и распахнул его пальто, а потом опустошил его карманы с быстротой заправского фокусника. И дело было не только в профессионализме. Они старались успеть, пока их не остановят. В тот момент, когда рука вора выудила из кармана Эстабрука бумажник, голос, раздавшийся из фургона за его спиной, произнес:
– Отпустите его. Он настоящий.
Что бы ни значила последняя фраза, приказ был немедленно выполнен, но к тому времени вор уже успел вытрясти содержимое бумажника в свой карман и шагнул назад с поднятыми руками, показывая, что в них ничего нет. И несмотря на то обстоятельство, что говоривший (вполне возможно, это и был Пай) взял гостя под свое покровительство, едва ли было благоразумно пытаться вернуть бумажник назад. После того как Эстабрук вырвался из рук воров, и поступь и бумажник его стали легче; но уже сам факт освобождения доставил ему несказанную радость.
Обернувшись, он увидел Чэнта у открытой двери. Женщина, ребенок и его неведомый спаситель уже вернулись внутрь фургона.
– Вам не причинили никакого вреда? – спросил Чэнт.
Эстабрук бросил взгляд через плечо на вспыхнувшую в костре новую порцию хвороста, при свете которого, по всей видимости, должен был происходить дележ награбленного.
– Нет, – сказал он. – Но вам лучше пойти и присмотреть за машиной, а то ее разграбят.
– Сначала я хотел представить вас...
– Присмотрите за машиной, – сказал Эстабрук, получая некоторое удовлетворение при мысли о том, что посылает Чэнта обратно. – Я и сам могу представиться.
Чэнт ушел, и Эстабрук поднялся по ступенькам внутрь фургона. Его встретили звук и запах – и тот и другой были приятными. Кто-то недавно чистил здесь апельсины, и воздух был наполнен эфирными маслами и, кроме того, звуками исполняемой на гитаре колыбельной. Игравший на гитаре чернокожий сидел в самом дальнем углу фургона рядом со спящим ребенком. По другую сторону от него в скромной колыбельке тихо лепетал грудной младенец, подняв вверх свои толстенькие ручки, словно желая поймать в воздухе музыку своими крошечными пальчиками. Женщина была у стола в другом конце фургона и убирала апельсиновые корки. Та тщательность, с которой она предавалась этому занятию, проявлялась во всей обстановке: каждый квадратный сантиметр фургона был убран и отполирован до блеска.
– Вы, наверное, Пай, – сказал Эстабрук.
– Закройте, пожалуйста, дверь, – сказал человек с гитарой. Эстабрук повиновался. – А теперь садитесь. Тереза? Что-нибудь для джентльмена. Вы, должно быть, продрогли.
Поставленная перед ним фарфоровая чашка бренди показалась ему божественным нектаром. Он осушил ее в два глотка, и Тереза немедленно наполнила ее снова. Он снова выпил ее в том же темпе, и вновь перед ним возникла новая порция. К тому времени, когда Пай уже усыпил обоих детей своей колыбельной и сел за стол рядом с гостем, в голове у Эстабрука приятно загудело.
За всю свою жизнь Эстабрук знал по имени только двух чернокожих. Один из них был менеджером предприятия, производившего кафель, а второй был коллегой его брата. Ни один из этих двух людей не вызывал у него желания познакомиться с ними поближе. Он принадлежал к людям того возраста и социального положения, у которых все еще частенько случались рецидивы колониализма, особенно в два часа ночи, и то обстоятельство, что в жилах этого человека текла черная кровь (и, как ему показалось, далеко не она одна), было еще одним доводом против выбора Чэнта. И тем не менее – возможно, причиной тому было бренди – он заинтересовался сидевшим напротив него парнем. Лицо Пая ничем не походило на лицо убийцы. Оно было не бесстрастным, но, напротив, болезненно чувствительным и даже (хотя Эстабрук никогда не осмелился бы признаться в этом вслух) красивым. Высокие скулы, полные губы, тяжелые веки. Его волосы, в которых черные пряди смешались с белыми, с итальянской пышностью ниспадали на плечи спутанными колечками. Он выглядел старше, чем можно было ожидать, учитывая возраст его детей. Возможно, ему было не больше тридцати, но сквозь обожженную сепию его кожи, на которой оставили свои следы всевозможные излишества, явственно проступали болезненные радужные пятна, словно в его клетках содержалась примесь ртути. Точнее определить было трудно, в особенности, когда в глазах плещется бренди, а малейшее движение головы рассылает мягкие волны по всему телу, и пена этих волн проступает сквозь кожу такими цветами, о существовании которых Эстабрук и не подозревал.
Тереза оставила их и села рядом с колыбелью. Отчасти из-за нежелания беспокоить сон детей, а отчасти из-за неудобства, которое он испытывал, высказывая вслух свои тайные помыслы, Эстабрук заговорил шепотом.
– Чэнт сказал вам, зачем я здесь?
– Конечно, – ответил Пай. – Вам нужно кого-то убить. – Он вытащил из нагрудного кармана джинсовой куртки пачку сигарет и протянул ее Эстабруку, но тот отказался, покачав головой. – Это и привело вас сюда, не так ли?
– Да, – ответил Эстабрук, – но только...
– Вы глядите на меня и думаете, что я не подойду для этого дела, – подсказал Пай. Он поднес сигарету к губам. – Скажите честно.
– Вы не совсем такой, каким я вас себе представлял, – ответил Эстабрук.
– Ну, так это здорово, – сказал Пай, закуривая. – Если бы я был таким, каким вы меня представляли, то я выглядел бы как убийца, и вы бы сказали, что у меня слишком подозрительный вид.
– Что ж, возможно.
– Если вы не хотите нанимать меня, то ничего страшного. Я уверен, что Чэнт подыщет вам кого-нибудь другого. А если вы все-таки хотите нанять меня, то самое время рассказать, что вам нужно.
Эстабрук взглянул на дымок, вьющийся над серыми глазами убийцы, и, прежде чем успел овладеть собой и остановиться, он уже начал рассказывать свою историю, напрочь забыв о том, как он собирался строить этот разговор. Вместо того чтобы подробно расспросить собеседника, скрывая при этом свою биографию, так, чтобы ни в чем от него не зависеть, он выплеснул перед ним свою трагедию во всех ее неприглядных подробностях. Несколько раз он почти было остановился, но исповедь доставляла ему такое облегчение, что он вновь давал волю своему языку, забывая о благоразумии. Ни разу его собеседник не прервал это скорбное песнопение, и только когда тихий стук в дверь, возвестивший возвращение Чэнта, остановил словесный поток, Эстабрук вспомнил, что этой ночью в мире существуют и другие люди, помимо его самого и его исповедника. К тому моменту все было уже рассказано.
Пай открыл дверь, но не впустил Чэнта внутрь.
– Когда мы закончим, мы подойдем к машине, – сказал он водителю. – Надолго мы не задержимся.
Потом он снова закрыл дверь и вернулся за стол.
– Как насчет того, чтобы еще выпить? – спросил он.
Эстабрук отказался от бренди, но согласился выкурить сигарету, пока Пай расспрашивал его о том, где можно найти Юдит, а он монотонно сообщал ему нужные сведения. И наконец, вопрос оплаты. Десять тысяч фунтов, половина по заключении соглашения, половина – после его исполнения.
– Деньги у Чэнта, – сказал Эстабрук.
– Тогда пошли? – позвал Пай.
Прежде чем они вышли из фургона, Эстабрук бросил взгляд на колыбель.
– Красивые у вас дети, – сказал он, когда они оказались снаружи.
– Это не мои, – ответил Пай, – их отец умер за год до этого рождества.
– Трагично, – сказал Эстабрук.
– Он умер быстро, – сказал Пай, искоса взглянув на Эстабрука и подтвердив этим взглядом возникшее подозрение, что именно он виновен в их сиротстве. – А вы уверены в том, что хотите смерти этой женщины? – спросил Пай. – В таком деле сомнений быть не должно. Если хотя бы часть вашей души колеблется...
– Нет такой части, – сказал Эстабрук. – Я пришел сюда, чтобы найти человека, который убьет мою жену. Вы и есть этот человек.
– Вы ведь все еще любите ее? – спросил Пай по дороге к машине.
– Разумеется, я ее люблю, – сказал Эстабрук. – И именно поэтому я и хочу ее смерти.
– Воскресения не будет, мистер Эстабрук. Во всяком случае, для вас.
– Но умираю-то не я, – сказал он.
– А я думаю, что именно вы, – раздалось в ответ. Они проходили мимо костра, который уже почти угас. – Человек убивает того, кого он любит, и некоторая часть его тоже должна умереть. Это ведь очевидно, а?
– Если я умру – я умру, – сказал Эстабрук в ответ. – Лишь бы она умерла первой. И я хочу, чтобы это произошло как можно быстрее.
– Вы сказали, что она в Нью-Йорке. Вы хотите, чтобы я последовал за ней туда?
– Вам знаком этот город?
– Да.
– Тогда отправляйтесь туда, и как можно скорее. Я велю Чэнту выделить вам дополнительную сумму на авиабилет. Решено. И больше мы никогда не увидимся.
Чэнт поджидал их у границы табора. Из внутреннего кармана он выудил конверт с деньгами. Пай принял его, не задавая вопросов и не благодаря, потом он пожал Эстабруку руку, и непрошеные гости вернулись в безопасность своей машины. Удобно устроившись на кожаном сиденье, Эстабрук заметил, что рука, которой он только что сжимал ладонь Пая, дрожит. Он сплел пальцы обеих рук и крепко сжал их, так что побелели костяшки. В этом положении они и оставались до конца путешествия.
Глава 2
«Сделай это ради женщин всего мира, – гласила записка, которую держал в руках Джон Фьюри Захария. – Перережь себе глотку».
Рядом с запиской на голых досках Ванесса и ее приспешники (у нее было двое братьев, и вполне возможно, что именно они помогали ей опустошить его дом) оставили аккуратную горку битого стекла на тот случай, если под действием ее мольбы он решит немедленно расстаться с жизнью. В состоянии оцепенения он тупо смотрел на записку, снова и снова перечитывал ее в поисках, – разумеется, напрасных – хоть какого-нибудь утешения. Под неразборчивыми каракулями, составлявшими ее имя, бумага слегка сморщилась. Интересно, не ее ли это слезы упали здесь, когда она сочиняла свое прощальное послание. Даже если и так, утешение невелико, а вероятность еще меньше. Не тот она человек, чтобы плакать. Да и не мог он себе представить, как женщина, сохранившая к нему хоть каплю симпатии, производит всеобъемлющую экспроприацию его имущества. Правда, ни дом, ни то, что в нем находилось, не принадлежали ему по закону, но ведь столько вещей они купили вместе: она, полагаясь на его наметанный глаз художника, а он – на ее деньги, шедшие в уплату за очередной объект его восхищения. Теперь все исчезло, все, вплоть до последнего персидского ковра и светильника в стиле арт-деко. Дом, который они создали вместе и которым они наслаждались в течение одного года и двух месяцев, был обобран до нитки. Как и он сам. У него не осталось ничего.
Впрочем, особого несчастья в этом нет. Ванесса была не первой женщиной, которая потакала его склонности к сотканным вручную рубашкам и шелковым жилетам, не будет она и последней. Но, насколько он помнил (память его простиралась в прошлое лет на десять, не дальше), она была первой, кто отобрал у него все за каких-нибудь полдня. Ошибка его была очевидна. Этим утром он проснулся с мощной эрекцией, но, когда Ванесса захотела воспользоваться этим обстоятельством, он сдуру отказал ей, вспомнив, что вечером ему предстоит свидание с Мартиной. Как она сумела выяснить, где он растрачивает свою сперму, – это уж дело техники. Так или иначе, ей это удалось. В полдень он вышел из дома, думая, что оставляет там обожающую его женщину, а когда вернулся через пять часов, застал дом уже в том самом состоянии, в котором он был сейчас.
Иногда в самых неожиданных обстоятельствах на него нападали припадки сентиментальности. Так произошло и на этот раз, когда он бродил по пустым комнатам, собирая те вещи, которые она почувствовала себя обязанной оставить ему. Его записная книжка, одежда, которую он купил на свои деньги, запасные очки, сигареты. Он не любил Ванессу, но те четырнадцать месяцев, которые они провели вместе, были приятным временем. На полу в столовой она оставила еще кое-какие безделушки, напоминающие об этом времени. Связка ключей, которые они так и не смогли подобрать ни к одной двери, инструкция к миксеру, который он сломал, готовя коктейли посреди ночи, пластмассовая бутылочка с массажным кремом. Какая трогательная коллекция! Но он не настолько был склонен к самообману, чтобы поверить, что их отношения были чем-то большим, нежели простая сумма этих безделушек. Теперь, когда все было кончено, перед ним стоял вопрос: куда ему идти и что делать? Мартина была замужней женщиной средних лет, а ее муж был банкиром, который три дня в неделю проводил в Люксембурге, так что времени для флирта у нее было предостаточно. В эти интервалы она проявляла свою любовь к Миляге, но этим проявлениям недоставало того постоянства, которое убедило бы его в том, что он может отбить ее у мужа, если захочет, конечно, в чем он был далеко не уверен. Он был знаком с ней уже восемь месяцев (они впервые увидели друг друга на обеде, устроенном старшим братом Ванессы, Уильямом), и за это время они поспорили лишь однажды, но этот обмен репликами был весьма красноречив. Она обвинила его в том, что он постоянно смотрит на других женщин: и смотрит, и смотрит, словно в поисках новой жертвы. Возможно, из-за того, что он не слишком-то дорожил ею, он не стал лгать и сказал ей, что она права. Он просто сходит с ума по женщинам. Без них он заболевает, в их присутствии он блаженствует, он – раб любви. Она ответила, что, хотя его наваждение и имеет более здоровую природу, чем страсть ее мужа, которая ограничивается деньгами и различными операциями с ними, все же его поведение имеет невротический характер. «К чему вся эта бесконечная охота?» – спросила она у него. Он в ответ понес какой-то вздор о поисках идеальной женщины, но даже в тот момент, когда из его рта летела вся эта чепуха, он знал правду, и правда эта была горька. Настолько горька, что не стоило говорить о ней вслух. В двух словах дело сводилось к следующему: если по нему не сходила с ума одна, а еще лучше несколько женщин, он чувствовал себя ничтожным, опустошенным, почти невидимым. Да, он знал, что у него красивые черты лица, широкий лоб, гипнотический взгляд и такие изящные губы, что даже презрительная усмешка выглядела на них привлекательной, но ему нужно было живое зеркало, которое могло бы подтвердить все это. И более того, он жил в надежде, что одно из этих зеркал обнаружит за его внешностью нечто такое, что под силу увидеть только другой паре глаз: некое нераскрытое внутреннее «я», которое освободит его от роли Миляги.
* * *
Как обычно, когда он чувствовал себя одиноким, он пошел повидать Честера Клейна, покровителя поддельного искусства, человека, который, по его собственному утверждению, был вычеркнут стараниями зловредных цензоров из стольких биографий, что со времен Байрона никто не мог с ним в этом сравниться. Он жил в Ноттинг Хилл Гейт, в доме, который он дешево купил в конце пятидесятых и из которого редко теперь выходил, страдая от агорафобии, или, как он сам говорил, от «абсолютно естественного страха перед людьми, которых я не могу шантажировать».
И в этом своем маленьком герцогстве он жил припеваючи, занимаясь делом, требовавшим контактов лишь с несколькими избранными людьми, а также чутья для определения меняющегося вкуса рынка и способности скрывать свою радость после очередной удачи. Короче говоря, он специализировался на фальшивках, хотя именно фальши-то в его характере и не было. В узком кругу его близких знакомых встречались такие, которые утверждали, что именно это обстоятельство в конце концов приведет его к катастрофе, но и они, и их предшественники предсказывали это в течение последних трех десятилетий, а Клейн тем временем перещеголял их всех. Все эти важные персоны, которых он принимал у себя дома на протяжении этих десятилетий, – отставные танцоры и мелкие шпионы, пристрастившиеся к наркотикам дебютантки, рок-звезды с мессианскими наклонностями и епископы, избравшие предметом своего поклонения торгующих на улице мальчишек, – все они пережили свой звездный час, за которым последовало падение, а Клейн до сих пор держался на плаву. И когда, по случайности, его имя все-таки попадало в какую-нибудь желтую газетенку или исповедальную биографию, он неизменно изображался как святой покровитель заблудших душ.
Но не только соображение о том, что, будучи подобной душой, он наверняка будет гостеприимно принят у Клейна, привело Милягу сюда. Он не помнил такого случая, чтобы Клейну не нужны были деньги для какой-нибудь аферы, а раз так, то ему нужны и художники. В этом доме на Ледброук Гроув можно было не только отдохнуть, но и найти работу. Прошло одиннадцать месяцев с тех пор, как он в последний раз видел Честера, но тот приветствовал его столь же пылко, как и всегда, и пригласил войти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
– Отпустите его. Он настоящий.
Что бы ни значила последняя фраза, приказ был немедленно выполнен, но к тому времени вор уже успел вытрясти содержимое бумажника в свой карман и шагнул назад с поднятыми руками, показывая, что в них ничего нет. И несмотря на то обстоятельство, что говоривший (вполне возможно, это и был Пай) взял гостя под свое покровительство, едва ли было благоразумно пытаться вернуть бумажник назад. После того как Эстабрук вырвался из рук воров, и поступь и бумажник его стали легче; но уже сам факт освобождения доставил ему несказанную радость.
Обернувшись, он увидел Чэнта у открытой двери. Женщина, ребенок и его неведомый спаситель уже вернулись внутрь фургона.
– Вам не причинили никакого вреда? – спросил Чэнт.
Эстабрук бросил взгляд через плечо на вспыхнувшую в костре новую порцию хвороста, при свете которого, по всей видимости, должен был происходить дележ награбленного.
– Нет, – сказал он. – Но вам лучше пойти и присмотреть за машиной, а то ее разграбят.
– Сначала я хотел представить вас...
– Присмотрите за машиной, – сказал Эстабрук, получая некоторое удовлетворение при мысли о том, что посылает Чэнта обратно. – Я и сам могу представиться.
Чэнт ушел, и Эстабрук поднялся по ступенькам внутрь фургона. Его встретили звук и запах – и тот и другой были приятными. Кто-то недавно чистил здесь апельсины, и воздух был наполнен эфирными маслами и, кроме того, звуками исполняемой на гитаре колыбельной. Игравший на гитаре чернокожий сидел в самом дальнем углу фургона рядом со спящим ребенком. По другую сторону от него в скромной колыбельке тихо лепетал грудной младенец, подняв вверх свои толстенькие ручки, словно желая поймать в воздухе музыку своими крошечными пальчиками. Женщина была у стола в другом конце фургона и убирала апельсиновые корки. Та тщательность, с которой она предавалась этому занятию, проявлялась во всей обстановке: каждый квадратный сантиметр фургона был убран и отполирован до блеска.
– Вы, наверное, Пай, – сказал Эстабрук.
– Закройте, пожалуйста, дверь, – сказал человек с гитарой. Эстабрук повиновался. – А теперь садитесь. Тереза? Что-нибудь для джентльмена. Вы, должно быть, продрогли.
Поставленная перед ним фарфоровая чашка бренди показалась ему божественным нектаром. Он осушил ее в два глотка, и Тереза немедленно наполнила ее снова. Он снова выпил ее в том же темпе, и вновь перед ним возникла новая порция. К тому времени, когда Пай уже усыпил обоих детей своей колыбельной и сел за стол рядом с гостем, в голове у Эстабрука приятно загудело.
За всю свою жизнь Эстабрук знал по имени только двух чернокожих. Один из них был менеджером предприятия, производившего кафель, а второй был коллегой его брата. Ни один из этих двух людей не вызывал у него желания познакомиться с ними поближе. Он принадлежал к людям того возраста и социального положения, у которых все еще частенько случались рецидивы колониализма, особенно в два часа ночи, и то обстоятельство, что в жилах этого человека текла черная кровь (и, как ему показалось, далеко не она одна), было еще одним доводом против выбора Чэнта. И тем не менее – возможно, причиной тому было бренди – он заинтересовался сидевшим напротив него парнем. Лицо Пая ничем не походило на лицо убийцы. Оно было не бесстрастным, но, напротив, болезненно чувствительным и даже (хотя Эстабрук никогда не осмелился бы признаться в этом вслух) красивым. Высокие скулы, полные губы, тяжелые веки. Его волосы, в которых черные пряди смешались с белыми, с итальянской пышностью ниспадали на плечи спутанными колечками. Он выглядел старше, чем можно было ожидать, учитывая возраст его детей. Возможно, ему было не больше тридцати, но сквозь обожженную сепию его кожи, на которой оставили свои следы всевозможные излишества, явственно проступали болезненные радужные пятна, словно в его клетках содержалась примесь ртути. Точнее определить было трудно, в особенности, когда в глазах плещется бренди, а малейшее движение головы рассылает мягкие волны по всему телу, и пена этих волн проступает сквозь кожу такими цветами, о существовании которых Эстабрук и не подозревал.
Тереза оставила их и села рядом с колыбелью. Отчасти из-за нежелания беспокоить сон детей, а отчасти из-за неудобства, которое он испытывал, высказывая вслух свои тайные помыслы, Эстабрук заговорил шепотом.
– Чэнт сказал вам, зачем я здесь?
– Конечно, – ответил Пай. – Вам нужно кого-то убить. – Он вытащил из нагрудного кармана джинсовой куртки пачку сигарет и протянул ее Эстабруку, но тот отказался, покачав головой. – Это и привело вас сюда, не так ли?
– Да, – ответил Эстабрук, – но только...
– Вы глядите на меня и думаете, что я не подойду для этого дела, – подсказал Пай. Он поднес сигарету к губам. – Скажите честно.
– Вы не совсем такой, каким я вас себе представлял, – ответил Эстабрук.
– Ну, так это здорово, – сказал Пай, закуривая. – Если бы я был таким, каким вы меня представляли, то я выглядел бы как убийца, и вы бы сказали, что у меня слишком подозрительный вид.
– Что ж, возможно.
– Если вы не хотите нанимать меня, то ничего страшного. Я уверен, что Чэнт подыщет вам кого-нибудь другого. А если вы все-таки хотите нанять меня, то самое время рассказать, что вам нужно.
Эстабрук взглянул на дымок, вьющийся над серыми глазами убийцы, и, прежде чем успел овладеть собой и остановиться, он уже начал рассказывать свою историю, напрочь забыв о том, как он собирался строить этот разговор. Вместо того чтобы подробно расспросить собеседника, скрывая при этом свою биографию, так, чтобы ни в чем от него не зависеть, он выплеснул перед ним свою трагедию во всех ее неприглядных подробностях. Несколько раз он почти было остановился, но исповедь доставляла ему такое облегчение, что он вновь давал волю своему языку, забывая о благоразумии. Ни разу его собеседник не прервал это скорбное песнопение, и только когда тихий стук в дверь, возвестивший возвращение Чэнта, остановил словесный поток, Эстабрук вспомнил, что этой ночью в мире существуют и другие люди, помимо его самого и его исповедника. К тому моменту все было уже рассказано.
Пай открыл дверь, но не впустил Чэнта внутрь.
– Когда мы закончим, мы подойдем к машине, – сказал он водителю. – Надолго мы не задержимся.
Потом он снова закрыл дверь и вернулся за стол.
– Как насчет того, чтобы еще выпить? – спросил он.
Эстабрук отказался от бренди, но согласился выкурить сигарету, пока Пай расспрашивал его о том, где можно найти Юдит, а он монотонно сообщал ему нужные сведения. И наконец, вопрос оплаты. Десять тысяч фунтов, половина по заключении соглашения, половина – после его исполнения.
– Деньги у Чэнта, – сказал Эстабрук.
– Тогда пошли? – позвал Пай.
Прежде чем они вышли из фургона, Эстабрук бросил взгляд на колыбель.
– Красивые у вас дети, – сказал он, когда они оказались снаружи.
– Это не мои, – ответил Пай, – их отец умер за год до этого рождества.
– Трагично, – сказал Эстабрук.
– Он умер быстро, – сказал Пай, искоса взглянув на Эстабрука и подтвердив этим взглядом возникшее подозрение, что именно он виновен в их сиротстве. – А вы уверены в том, что хотите смерти этой женщины? – спросил Пай. – В таком деле сомнений быть не должно. Если хотя бы часть вашей души колеблется...
– Нет такой части, – сказал Эстабрук. – Я пришел сюда, чтобы найти человека, который убьет мою жену. Вы и есть этот человек.
– Вы ведь все еще любите ее? – спросил Пай по дороге к машине.
– Разумеется, я ее люблю, – сказал Эстабрук. – И именно поэтому я и хочу ее смерти.
– Воскресения не будет, мистер Эстабрук. Во всяком случае, для вас.
– Но умираю-то не я, – сказал он.
– А я думаю, что именно вы, – раздалось в ответ. Они проходили мимо костра, который уже почти угас. – Человек убивает того, кого он любит, и некоторая часть его тоже должна умереть. Это ведь очевидно, а?
– Если я умру – я умру, – сказал Эстабрук в ответ. – Лишь бы она умерла первой. И я хочу, чтобы это произошло как можно быстрее.
– Вы сказали, что она в Нью-Йорке. Вы хотите, чтобы я последовал за ней туда?
– Вам знаком этот город?
– Да.
– Тогда отправляйтесь туда, и как можно скорее. Я велю Чэнту выделить вам дополнительную сумму на авиабилет. Решено. И больше мы никогда не увидимся.
Чэнт поджидал их у границы табора. Из внутреннего кармана он выудил конверт с деньгами. Пай принял его, не задавая вопросов и не благодаря, потом он пожал Эстабруку руку, и непрошеные гости вернулись в безопасность своей машины. Удобно устроившись на кожаном сиденье, Эстабрук заметил, что рука, которой он только что сжимал ладонь Пая, дрожит. Он сплел пальцы обеих рук и крепко сжал их, так что побелели костяшки. В этом положении они и оставались до конца путешествия.
Глава 2
«Сделай это ради женщин всего мира, – гласила записка, которую держал в руках Джон Фьюри Захария. – Перережь себе глотку».
Рядом с запиской на голых досках Ванесса и ее приспешники (у нее было двое братьев, и вполне возможно, что именно они помогали ей опустошить его дом) оставили аккуратную горку битого стекла на тот случай, если под действием ее мольбы он решит немедленно расстаться с жизнью. В состоянии оцепенения он тупо смотрел на записку, снова и снова перечитывал ее в поисках, – разумеется, напрасных – хоть какого-нибудь утешения. Под неразборчивыми каракулями, составлявшими ее имя, бумага слегка сморщилась. Интересно, не ее ли это слезы упали здесь, когда она сочиняла свое прощальное послание. Даже если и так, утешение невелико, а вероятность еще меньше. Не тот она человек, чтобы плакать. Да и не мог он себе представить, как женщина, сохранившая к нему хоть каплю симпатии, производит всеобъемлющую экспроприацию его имущества. Правда, ни дом, ни то, что в нем находилось, не принадлежали ему по закону, но ведь столько вещей они купили вместе: она, полагаясь на его наметанный глаз художника, а он – на ее деньги, шедшие в уплату за очередной объект его восхищения. Теперь все исчезло, все, вплоть до последнего персидского ковра и светильника в стиле арт-деко. Дом, который они создали вместе и которым они наслаждались в течение одного года и двух месяцев, был обобран до нитки. Как и он сам. У него не осталось ничего.
Впрочем, особого несчастья в этом нет. Ванесса была не первой женщиной, которая потакала его склонности к сотканным вручную рубашкам и шелковым жилетам, не будет она и последней. Но, насколько он помнил (память его простиралась в прошлое лет на десять, не дальше), она была первой, кто отобрал у него все за каких-нибудь полдня. Ошибка его была очевидна. Этим утром он проснулся с мощной эрекцией, но, когда Ванесса захотела воспользоваться этим обстоятельством, он сдуру отказал ей, вспомнив, что вечером ему предстоит свидание с Мартиной. Как она сумела выяснить, где он растрачивает свою сперму, – это уж дело техники. Так или иначе, ей это удалось. В полдень он вышел из дома, думая, что оставляет там обожающую его женщину, а когда вернулся через пять часов, застал дом уже в том самом состоянии, в котором он был сейчас.
Иногда в самых неожиданных обстоятельствах на него нападали припадки сентиментальности. Так произошло и на этот раз, когда он бродил по пустым комнатам, собирая те вещи, которые она почувствовала себя обязанной оставить ему. Его записная книжка, одежда, которую он купил на свои деньги, запасные очки, сигареты. Он не любил Ванессу, но те четырнадцать месяцев, которые они провели вместе, были приятным временем. На полу в столовой она оставила еще кое-какие безделушки, напоминающие об этом времени. Связка ключей, которые они так и не смогли подобрать ни к одной двери, инструкция к миксеру, который он сломал, готовя коктейли посреди ночи, пластмассовая бутылочка с массажным кремом. Какая трогательная коллекция! Но он не настолько был склонен к самообману, чтобы поверить, что их отношения были чем-то большим, нежели простая сумма этих безделушек. Теперь, когда все было кончено, перед ним стоял вопрос: куда ему идти и что делать? Мартина была замужней женщиной средних лет, а ее муж был банкиром, который три дня в неделю проводил в Люксембурге, так что времени для флирта у нее было предостаточно. В эти интервалы она проявляла свою любовь к Миляге, но этим проявлениям недоставало того постоянства, которое убедило бы его в том, что он может отбить ее у мужа, если захочет, конечно, в чем он был далеко не уверен. Он был знаком с ней уже восемь месяцев (они впервые увидели друг друга на обеде, устроенном старшим братом Ванессы, Уильямом), и за это время они поспорили лишь однажды, но этот обмен репликами был весьма красноречив. Она обвинила его в том, что он постоянно смотрит на других женщин: и смотрит, и смотрит, словно в поисках новой жертвы. Возможно, из-за того, что он не слишком-то дорожил ею, он не стал лгать и сказал ей, что она права. Он просто сходит с ума по женщинам. Без них он заболевает, в их присутствии он блаженствует, он – раб любви. Она ответила, что, хотя его наваждение и имеет более здоровую природу, чем страсть ее мужа, которая ограничивается деньгами и различными операциями с ними, все же его поведение имеет невротический характер. «К чему вся эта бесконечная охота?» – спросила она у него. Он в ответ понес какой-то вздор о поисках идеальной женщины, но даже в тот момент, когда из его рта летела вся эта чепуха, он знал правду, и правда эта была горька. Настолько горька, что не стоило говорить о ней вслух. В двух словах дело сводилось к следующему: если по нему не сходила с ума одна, а еще лучше несколько женщин, он чувствовал себя ничтожным, опустошенным, почти невидимым. Да, он знал, что у него красивые черты лица, широкий лоб, гипнотический взгляд и такие изящные губы, что даже презрительная усмешка выглядела на них привлекательной, но ему нужно было живое зеркало, которое могло бы подтвердить все это. И более того, он жил в надежде, что одно из этих зеркал обнаружит за его внешностью нечто такое, что под силу увидеть только другой паре глаз: некое нераскрытое внутреннее «я», которое освободит его от роли Миляги.
* * *
Как обычно, когда он чувствовал себя одиноким, он пошел повидать Честера Клейна, покровителя поддельного искусства, человека, который, по его собственному утверждению, был вычеркнут стараниями зловредных цензоров из стольких биографий, что со времен Байрона никто не мог с ним в этом сравниться. Он жил в Ноттинг Хилл Гейт, в доме, который он дешево купил в конце пятидесятых и из которого редко теперь выходил, страдая от агорафобии, или, как он сам говорил, от «абсолютно естественного страха перед людьми, которых я не могу шантажировать».
И в этом своем маленьком герцогстве он жил припеваючи, занимаясь делом, требовавшим контактов лишь с несколькими избранными людьми, а также чутья для определения меняющегося вкуса рынка и способности скрывать свою радость после очередной удачи. Короче говоря, он специализировался на фальшивках, хотя именно фальши-то в его характере и не было. В узком кругу его близких знакомых встречались такие, которые утверждали, что именно это обстоятельство в конце концов приведет его к катастрофе, но и они, и их предшественники предсказывали это в течение последних трех десятилетий, а Клейн тем временем перещеголял их всех. Все эти важные персоны, которых он принимал у себя дома на протяжении этих десятилетий, – отставные танцоры и мелкие шпионы, пристрастившиеся к наркотикам дебютантки, рок-звезды с мессианскими наклонностями и епископы, избравшие предметом своего поклонения торгующих на улице мальчишек, – все они пережили свой звездный час, за которым последовало падение, а Клейн до сих пор держался на плаву. И когда, по случайности, его имя все-таки попадало в какую-нибудь желтую газетенку или исповедальную биографию, он неизменно изображался как святой покровитель заблудших душ.
Но не только соображение о том, что, будучи подобной душой, он наверняка будет гостеприимно принят у Клейна, привело Милягу сюда. Он не помнил такого случая, чтобы Клейну не нужны были деньги для какой-нибудь аферы, а раз так, то ему нужны и художники. В этом доме на Ледброук Гроув можно было не только отдохнуть, но и найти работу. Прошло одиннадцать месяцев с тех пор, как он в последний раз видел Честера, но тот приветствовал его столь же пылко, как и всегда, и пригласил войти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130