Водогрей.
Рядом со шкафом дверь в темный -- там почему-то постоянно исчезала лампочка --
коридор. В коридоре -- холодильник "Арагац". Это об него я потом расшиб
коленную чашечку.
Сразу налево -- по коридору -- ее спальня. 11,7 кв. м. Кровать, тумбочка, стул,
стол, шкаф (в нем висела ее кожаная тужурочка и маузер в деревянной кабуре).
Над кроватью темное прямоугольное пятно аж с тремя пулевыми пробоинами. На этом
месте висел портрет ее бывшего мужа, врага народа. Вспоминать о нем у нас было
не принято.
Деталь на заметку: окно в ее комнате было закрашено белой больничной краской.
Как-то раз я неудачно пошутил: мол, совсем, как у нас в Удельной, в
Скворцова-Степанова. Она, умница, даже не улыбнулась...
Дальше по коридору, по той же стороне -- еще одна дверь. Наглухо забитая
гвоздями, уже не наша, соседская. Их -- соседей -- я уже не застал. И слава
Богу! Их там жило семеро и все -- чеченцы...
Напротив этой, "не нашей" комнаты -- другая, наша. Но тоже запертая. Мало того
-- опечатанная гербовой печатью. Государственным, так сказать, сургучом на
почтовых веревочках. Именно там и был роковой кабинет ее таинственного родителя
-- Марксэна Трансмарсовича Вовкина-Морковкина, царствие ему небесное!.. О, если
б знал!.. Но, впрочем, все по порядку... Спокойствие, главное -- выдержка и
спокойствие!.. Тем паче, что мы добрались уже до последнего помещения -- до
моей кухни.
Газовая плита, раковина, табуретка, ведро. Ну, а что еще может поместиться,
по-вашему, на семи кв. метрах?
Вот, пожалуй, и все об этой квартирке... Нет, забыл: на стене в коридоре, левее
холодильника -- телефон. И еще -- но это уже так, в качестве курьеза, что ли:
под моим окном во дворе -- неизменный -- изо дня в день, из года в год --
товарищ в габардине. Не сочтите, ради Бога, за шутку. Какие уж тут шутки, когда
человек с ружьем стоит на посту. Я до того с ним сроднился, что буквально места
себе не находил, ежели по каким-то причинам не мог с ним поздороваться!
У товарища была звонкая уголовно-поэтическая фамилия -- Щипачев! Как это ни
странно, он тоже уважал стихи...
Но об этом как-нибудь после, а сейчас -- Господи, прямо аж сердце замирает! --
сейчас о ней, да нет же, не об Идее... Увы, о другой -- где он, где
нитроглицерин?! -- ... О!.. О лучшей школьной подруге моей цыпочки -- о
Даздраперме П., о ней, погубительнице!..
Я ведь эту нехитрую аббревиатурочку разгадал сразу же, чем, помнится,
по-хорошему порадовал и даже больше того -- обнадежил свою домохозяйку. Хотя --
чего уж тут такого хитрого: ну, Да-здра-пер-ма -- то бишь -- Да здравствует
Первое мая, день солидарности всех трудящихся. Элементарно. Другой вопрос, о
какой солидарности шла речь -- о нашей, земной -- международной и крепко
замаранной поляками или же об ихней -- межрегиональной, да к тому же еще -- не
всех стран, а всех родов войск. Но это уже, повторяю, совсем другой вопрос. К
тому же -- чуть ли не политический...
Итак, Даздраперма. Подруга семьи с хорошо закодированной, в отличие от имени,
фамилией. Она звонила рано, в 17.30 по местному.
-- Па-адъем! -- орала она в трубку веселым басом. -- Подмыться, побриться,
заправить коечки, проветрить помещение!
И, заржав, давала мне, бывшему радисту, АС -- ждите -- на двенадцать часов.
Так он и начинался -- почитай что каждый день нашей с Идусиком совместной жизни
-- с ее по-армейски незатейливых напутствий.
По вечерам -- ровно в 5.30 -- она являлась к нам лично -- крупная (куда там
Ляхиной!), горлопанистая, пахнущая казармой и тринитротолуолом, всегда
почему-то в мокрой, точно на улице шел дождь, плащпалатке, в каске, в кирзовых,
с налипшими кусками глины, сапожищах.
Она бухала чугунным своим кулаком во входную дверь, крючочек, естественно, не
выдерживал. Даздраперма без предупреждения вламывалась в нашу спальню:
"Здравствуйте, посрамши! А вот и я!.." Мы с Идусиком, застигнутые врасплох,
вскакивали, как по тревоге! -- два-раз! -- и вот мы уже бежим, бежим, взявшись
за руки, как дети, на Литейный в Дом офицеров, то есть, прошу прощения, -- я
хотел сказать в Дом сержантов и старшин. Я, в полосатой пижаме, как коренник --
посредине, они -- пристяжные мои -- по бокам. Слева -- Идея Марксэновна в
революционном кожанчике, в розовой косыночке, с антикварным маузером на бедре,
слева -- жопа Даздраперма -- вечно со своими хамскими подмигами, с
подтыкиваньями в бок локотком, неущипно плотнотелая, языкастая, до корней волос
выбеленная, как Мерлин Монро, пергидролем.
С 5-ти до 3.50-ти шли теоретические занятия на ВКСВГ, то бишь на Высших Курсах
Строителей Военного Гуманизма. По окончании лекций на сцену выносили
"Панасоник" и в качестве иллюстративного материала смотрели по "кабелю"
бездуховную американскую кинопродукцию: всяких там "Рейнменов",
"Блейдраннеров", тьфу, ведь и не выговоришь! -- "Терминаторов" и прочих
"Крестных отцов". Между прочим, именно там, в Тартаристане, как я назвал этот,
параллельный нашему Мир Четвертой Пуговицы, именно там я наконец, и посмотрел
все до единого фильмы про Джеймса Бонда.
Вспоминаю дусика из Военно-Спиритуалистической Академии. Господи, в чем и душа
держалась, а ведь так, помню, пронял меня, что до сих пор не могу опомниться.
Лекция его называлась: "Клиническая смерть как способ ноль-транспортировки в
иные, лучшие миры".
Когда он закончил, мы все -- а надо заметить, что кроме нас в тот день в зале
находился весь старшинитет Северо-Западного Оборонительного региона, -- так
вот, когда он дочитал до конца, все мы в едином, можно сказать, порыве вскочили
с мест, бурно и продолжительно аплодируя. Началась стихийная запись на фронт.
У выхода этому профессору кислых щей стало вдруг дурно. Бог его знает от чего
-- может, от духоты, может его, хиляка, малость помяли в толкотне. Не знаю. Но
стервь Даздраперма и тут не упустила случая сунуть мне локтем в печень и
торжествующе заявить:
-- Знай, говнюк, наших! Это у него голодный обморок! Как у Цюрупы! -- И она,
зараза, больно куснула мое левое ухо и захохотала.
И ведь накаркала, ворона мокрая!..
После переклички начались танцы. Даздраперма сходу объявила "белый" и, вытащив
меня на средину зала, учинила форменную ламбаду. И вот, когда во время
финального па я, запрокинутый, оказался на ее могучем бедре, когда музыка
смолкла, а восторженные зрители, обступившие нас, еще не отошли от столбняка, в
животе моем опять заурчало...
Спазм был нечеловечески долог и звучен.
-- Отс-ставить! -- прошипела Даздраперма и с очаровательной улыбкой перебросила
меня на другое колено. Увы, увы!..
Я ведь, признаться, по натуре своей существо мнительное, с комплексами. Всю
жизнь я, Тюхин, мучительно стыдился чего-то. К примеру, в детстве я буквально
места себе не находил из-за того, что отец мой был не советский простой, как,
скажем, отец Рустема, человек, а чуть ли не адмирал да еще к тому же -- второго
ранга! С трудом повзрослев, я устыдился своей, похоже, наследственной,
нездоровой, как рукоблудие, склонности к сочинению гражданственных виршей. О,
кто бы знал, как мне было стыдно, когда стишок про очередной съезд партии был
напечатан в городской пионерской газетке, причем под моей настоящей,
нетюхинской фамилией, с указанием номера школы и даже класса... А уж когда
вдруг приняли в Союз писателей, да еще, как на грех, наградили тоталитарной
премией -- аж запил со стыда...
Ну, в общем, когда она меня вынесла на улицу и, смаху приложив к стенке,
рявкнула:
-- Ну и гад же ты, Тюхин! Да я даже под Жоркой, под Мандулой такого не
слыхивала! -- когда она мне сказанула это, да еще с чувством, со сверканием
очей, -- я в буквальном смысле чуть не сгорел со стыда! А Даздраперма, дурында
вербованная, вынула "беломорину" и, не найдя позолоченной своей зажигалочки,
по-хамски прикурила от моего пылающего лба.
Господи, не помню, как и домой дошел! А едва мы с Идусиком переступили порог,
позвонил вдруг Ричард Иванович.
-- Слушайте, друг мой, -- сказал он, -- а чего это вы давеча про голубей
разговор завели, неужто аппетит... м-ме... проснулся?
-- А что -- не должен? -- сглотнув слюну, спросил я.
-- Да нет, почему же, -- уклонился от прямого ответа слепец-провиденциалист. --
Только имейте ввиду -- жрать здесь все одно... м-ме... нечего.
У меня потемнело в глазах.
В кишках немелодично пело и поуркивало. Окончательно очумев, я погасил свет, но
стало еще хуже: во тьме начались голодные видения. Я и не подозревал в себе
такого изощренного воображения. Мерещилась родимая каша -- гурьевская,
гречневая, пшенная, овсяная, манная, гороховая, перловая -- о солдатская
"кирза"! -- в мисках, в бачках, в дымящих походных кухнях на колесах!.. Сводил
с ума запах свежевыпеченного хлеба -- черного, горячего на излом, с хрустящей
корочкой. Мучительно хотелось сваренного женой-хохлушкой борща, белорусской
бульбы, узбекских мантов, молдавской мамалыги, грузинского, с колечками лука,
шашлычка... Дразнил ноздри дух нашей русской водочки под это дело... А как
пахло мамиными, с луком-с-яйцами, пирожками -- не передать!..
Все мои попытки усилием воли переключить сознание на что-нибудь другое,
некулинарное, успехом не увенчались. К примеру, я уже начал было подступаться к
философскому осмыслению астральной сущности Адама Кадмона, но тут коварное
воображение подменило чистого, почти безгрешного первочеловека -- Адамом
Смитом, я вздрогнул, я вспомнил свой недавний, горестный опыт на тернистой
стезе дикого русского бизнеса, я тряхнул головой и Адама Смита, будь он
неладен, сменил автор уголовных романов Аркадий Адамов, Адамова -- Кирилл
Набутов с его популярным "Адамовым яблоком", очами души я увидел кадык
садиста-интеллигента Кузявкина, следом -- свою дачу в Кузьмолово -- и
пошло-поехало!.. Антоновка, белый налив, джонатан, бергамот, -- яблоки, яблоки,
яблоки -- черт бы их всех побрал -- маринованные, моченые, сушеные, в компоте и
просто -- на ветках в таком невозможном, невозвратном таком саду моего
детства...
-- О-о! -- застонал я, и в мучительном пароксизме свалился с раскладушки и
пополз в коридор к холодильнику.
Когда я нащупал ручку на дверце, проклятое чрево мое издало такой тарзаний
вопль, что я аж выгнулся, застонал от нестерпимого унижения: Господи, но
почему, за что, за какие такие особые прегрешения?!
И вот я открыл цыпочкин "Арагац", я распахнул его и чуть было не проглотил язык
от неожиданности! Мало того, что в холодильнике в смысле еды было, что
называется, шаром покати -- это бы ладно, этим нас русских-советских писателей
удивить трудно, -- поразило вот что: на верхней полке агрегата, под
морозильником, стояла трехлитровая банка из-под яблочного сока, а на ней
наклеечка с такой вот до боли знакомой уже надписью: гипосульфит натрия. И в
скобочках, чтобы кто-нибудь ненароком не перепутал, как это случилось со мной:
" фиксаж ".
Еще не осознавая всей несусветности происходящего, я снял полиэтиленовую крышку
и, облизнув пересохшие губы,... отпил из банки, сначала робко, маленькими
глоточками, потом все смелее, смелей...
Сейчас уже затрудняюсь даже сказать в каком году -- то ли в 48, то ли в 47, --
точно помню только, что перед ноябрьскими -- мы пошли как обычно в ДСС на
занятия.
Запала в душу характерная фамилия лектора -- Померанец. Век не забуду и
темочку: "Детская болезнь правизны в гуманизме (военном) в беспощадном свете
постпердегласного анализа".
Мы все трое -- две моих дамочки и я, Тюхин, как всегда сидели в первом --
исключительно для почетных гостей -- ряду.
О чем этот самый Померанец говорил в лекции, этого я даже тезисно пересказать
не берусь. Да и, признаться, не все расслышал, потому как там, на Литейном, как
и обещал мне Кондратий Комиссаров, получил-таки доской по уху. Хорошо помню
только его, лектора, заключительный пассаж.
-- Нуте-с! -- потирая ладони, сказал этот гад. -- Соображения, возражения,
вопросы -- есть?.. Нет вопросов! Оч-чень хорошо! -- и он, придурок лагерный,
совсем уж было собрался соскокнуть со сцены, но тут, точно какой-то гоголевский
черт -- и ведь что любопытно: очки я в этот момент как раз протирал носовым
платочком -- точно сологубовский мелкий бес какой-то подъелдыкнул меня поднять
свою дурацкую, дважды ломаную Афедроновым руку:
-- Одну минуточку! -- сказал я. -- Вот вы тут насчет болезни рассуждали и очень
точно подметили, что ее -- эту самую проклятую "правизну" из нас, мерзавцев,
надо выжигать каленым железом. С этим невозможно не согласиться. Не вызывает
возражения и другой ваш вывод -- что де горбачевых только могила исправит. И
тут я вас, уважаемый, понимаю и горячо поддерживаю. Но вот ведь какая
загвоздка: коли уж есть болезнь, то должен быть и, так сказать, субъект
заболевания. Я хо... Да отстань ты, в конце-то концов! -- это я Даздраперме,
поганке! Нет, вы представляете: я говорю, а она меня дергает за... ну, в общем,
за штаны! -- Так вот насчет этого самого субъекта. Болезнь, как мы выяснили с
вашей помощью, действительно, детская, только дети-то где?.. Вот уж сколько
здесь у вас мыкаюсь, а кроме впавших, так сказать, в детство дусиков, ничего
похожего на детей и в глаза, елки зеленые, не видел!.. И-йех! -- И тут я изо
всех сил топнул своим домашним тапком по ее кирзовому сапожищу!..
Даздраперма даже пукнула от удовольствия.
-- Дети?.. Какие еще... дети?! -- побледнел Померанец.
-- Ну, маленькие такие, писклявые... ну, писаются еще, -- я покосился на
Даздраперму, -- лезут куда ни попадя...
-- Все полезно, что в рот залезло! -- ни к селу, ни к городу ляпнула
Даздраперма, дура, доложу я вам, жуткая, временами просто клиническая...
-- Да вы, гражданин Померанец, не нервничайте, вы садитесь, садитесь, --
разрешил я, и этот олух царя небесного так и сел мимо стула.
-- Знаете, -- сказал я, сглотнув подступивший было к горлу закрепитель, -- я
тут после каждого занятия ночами все думаю, думаю, и вот ведь какая ерунда
получается: ну, хорошо, ну, допустим, построили мы с вами этот самый наш
Военный Гуманизм, ну а дальше-то что?..
-- Так вы, значит, ставите вопрос: что дальше?.. Что же, так сказать, дальше --
спрашиваете вы, -- тоскливо озираясь, пролепетал Померанец.
-- Ну, так и что дальше-то?! -- со свойственным мне бессердечием вопросил я.
Нет, ей-богу не знаю, чем бы все это кончилось на этот раз, если б не она,
суровая моя возлюбленная и наставница.
-- А дальше, -- звенящим от волнения голосом сказала Идея Марксэновна, вставая,
-- а дальше, дорогой товарищ Тюхин, начнется новая, но опять же -- героическая
глава нашей с вами самой великой в мире Истории, товарищи!
Зал так и взорвался аплодисментами. Зазвучали здравицы в честь руководителей.
И вы знаете, такая она была одухотворенная, такая, даже без поправки на розовые
очки, привлекательная в тот момент, что я, Тюхин, честно говоря, даже
залюбовался. Вот тут-то и надо было бы мне, пользуясь случаем, остановиться,
попридержать свой дурацкий язык, но увы, увы -- меня уже понесло.
-- Но тогда что же это выходит, товарищи, -- не сводя с нее, с Идеи моей
Марксэновны, глаз, воскликнул я, ее духовный ученик и платонический сожитель,
-- ведь если в 1924 году, в январе, в Горках Ленинских, к нашей всеобщей
радости снова начнет биться сердце Вождя мирового пролетариата, дорогого и
любимого нашего... товарища, -- глубокий, взволнованный вздох, -- товарища...
Иванова, -- моя Идея облегченно переводит дух: не перепутал-таки, Жмурик! --
товарища Иванова Константина... Петровича!.. -- Точно ветер проносится по залу.
Все в едином порыве встают, а я, вредитель, терпеливо дожидаюсь, когда овации
поулягутся, и заканчиваю-таки свою вредительскую мыслишку, ничтожную, циничную,
типично тюхинскую:
-- ...тогда со всей неизбежностью следует, что далее -- в 1918 году, тоже в
горках, только уже в других -- в Уральских, в городе Екатеринбурге восстанет из
праха и...
И тут, дорогие мои, раздался в буквальном смысле этого слова -- леденящий душу,
пронзительный крик:
-- Молча-ааать!..
Мне даже показалось поначалу, что это опять он -- мой, так называемый,
внутренний голос, но и на этот раз я угодил пальцем в небо. Кричала она -- моя
квартирная хозяйка Шизая, Идея Марксэновна, соломенная вдова. Клянусь, в жизни
не слыхивал столь отчаянного, на грани самоуничтожения крика! Вот так, говорят,
кричат перед смертью зайцы -- безысходно, почти по-человечески.
-- Молча-ать, кому говорят!..
Господи, как же она была хороша в это мгновение: глаза метали огонь, грудь --
скромная такая, совершенно непохожая на Ляхинскую, возбужденно вздымалась под
кожаночкой, неровные зубки постукивали.
Что и говорить -- напряжение в зале достигло апогея.
Но тут произошло маленькое чудо. Идиотка Даздраперма опять оконфузилась.
Причем, на этот раз, по-моему, специально. И все мы как-то разом расслабились,
заулыбались простыми человеческими улыбками, забыли о политических
разногласиях. Атмосфера разрядилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Рядом со шкафом дверь в темный -- там почему-то постоянно исчезала лампочка --
коридор. В коридоре -- холодильник "Арагац". Это об него я потом расшиб
коленную чашечку.
Сразу налево -- по коридору -- ее спальня. 11,7 кв. м. Кровать, тумбочка, стул,
стол, шкаф (в нем висела ее кожаная тужурочка и маузер в деревянной кабуре).
Над кроватью темное прямоугольное пятно аж с тремя пулевыми пробоинами. На этом
месте висел портрет ее бывшего мужа, врага народа. Вспоминать о нем у нас было
не принято.
Деталь на заметку: окно в ее комнате было закрашено белой больничной краской.
Как-то раз я неудачно пошутил: мол, совсем, как у нас в Удельной, в
Скворцова-Степанова. Она, умница, даже не улыбнулась...
Дальше по коридору, по той же стороне -- еще одна дверь. Наглухо забитая
гвоздями, уже не наша, соседская. Их -- соседей -- я уже не застал. И слава
Богу! Их там жило семеро и все -- чеченцы...
Напротив этой, "не нашей" комнаты -- другая, наша. Но тоже запертая. Мало того
-- опечатанная гербовой печатью. Государственным, так сказать, сургучом на
почтовых веревочках. Именно там и был роковой кабинет ее таинственного родителя
-- Марксэна Трансмарсовича Вовкина-Морковкина, царствие ему небесное!.. О, если
б знал!.. Но, впрочем, все по порядку... Спокойствие, главное -- выдержка и
спокойствие!.. Тем паче, что мы добрались уже до последнего помещения -- до
моей кухни.
Газовая плита, раковина, табуретка, ведро. Ну, а что еще может поместиться,
по-вашему, на семи кв. метрах?
Вот, пожалуй, и все об этой квартирке... Нет, забыл: на стене в коридоре, левее
холодильника -- телефон. И еще -- но это уже так, в качестве курьеза, что ли:
под моим окном во дворе -- неизменный -- изо дня в день, из года в год --
товарищ в габардине. Не сочтите, ради Бога, за шутку. Какие уж тут шутки, когда
человек с ружьем стоит на посту. Я до того с ним сроднился, что буквально места
себе не находил, ежели по каким-то причинам не мог с ним поздороваться!
У товарища была звонкая уголовно-поэтическая фамилия -- Щипачев! Как это ни
странно, он тоже уважал стихи...
Но об этом как-нибудь после, а сейчас -- Господи, прямо аж сердце замирает! --
сейчас о ней, да нет же, не об Идее... Увы, о другой -- где он, где
нитроглицерин?! -- ... О!.. О лучшей школьной подруге моей цыпочки -- о
Даздраперме П., о ней, погубительнице!..
Я ведь эту нехитрую аббревиатурочку разгадал сразу же, чем, помнится,
по-хорошему порадовал и даже больше того -- обнадежил свою домохозяйку. Хотя --
чего уж тут такого хитрого: ну, Да-здра-пер-ма -- то бишь -- Да здравствует
Первое мая, день солидарности всех трудящихся. Элементарно. Другой вопрос, о
какой солидарности шла речь -- о нашей, земной -- международной и крепко
замаранной поляками или же об ихней -- межрегиональной, да к тому же еще -- не
всех стран, а всех родов войск. Но это уже, повторяю, совсем другой вопрос. К
тому же -- чуть ли не политический...
Итак, Даздраперма. Подруга семьи с хорошо закодированной, в отличие от имени,
фамилией. Она звонила рано, в 17.30 по местному.
-- Па-адъем! -- орала она в трубку веселым басом. -- Подмыться, побриться,
заправить коечки, проветрить помещение!
И, заржав, давала мне, бывшему радисту, АС -- ждите -- на двенадцать часов.
Так он и начинался -- почитай что каждый день нашей с Идусиком совместной жизни
-- с ее по-армейски незатейливых напутствий.
По вечерам -- ровно в 5.30 -- она являлась к нам лично -- крупная (куда там
Ляхиной!), горлопанистая, пахнущая казармой и тринитротолуолом, всегда
почему-то в мокрой, точно на улице шел дождь, плащпалатке, в каске, в кирзовых,
с налипшими кусками глины, сапожищах.
Она бухала чугунным своим кулаком во входную дверь, крючочек, естественно, не
выдерживал. Даздраперма без предупреждения вламывалась в нашу спальню:
"Здравствуйте, посрамши! А вот и я!.." Мы с Идусиком, застигнутые врасплох,
вскакивали, как по тревоге! -- два-раз! -- и вот мы уже бежим, бежим, взявшись
за руки, как дети, на Литейный в Дом офицеров, то есть, прошу прощения, -- я
хотел сказать в Дом сержантов и старшин. Я, в полосатой пижаме, как коренник --
посредине, они -- пристяжные мои -- по бокам. Слева -- Идея Марксэновна в
революционном кожанчике, в розовой косыночке, с антикварным маузером на бедре,
слева -- жопа Даздраперма -- вечно со своими хамскими подмигами, с
подтыкиваньями в бок локотком, неущипно плотнотелая, языкастая, до корней волос
выбеленная, как Мерлин Монро, пергидролем.
С 5-ти до 3.50-ти шли теоретические занятия на ВКСВГ, то бишь на Высших Курсах
Строителей Военного Гуманизма. По окончании лекций на сцену выносили
"Панасоник" и в качестве иллюстративного материала смотрели по "кабелю"
бездуховную американскую кинопродукцию: всяких там "Рейнменов",
"Блейдраннеров", тьфу, ведь и не выговоришь! -- "Терминаторов" и прочих
"Крестных отцов". Между прочим, именно там, в Тартаристане, как я назвал этот,
параллельный нашему Мир Четвертой Пуговицы, именно там я наконец, и посмотрел
все до единого фильмы про Джеймса Бонда.
Вспоминаю дусика из Военно-Спиритуалистической Академии. Господи, в чем и душа
держалась, а ведь так, помню, пронял меня, что до сих пор не могу опомниться.
Лекция его называлась: "Клиническая смерть как способ ноль-транспортировки в
иные, лучшие миры".
Когда он закончил, мы все -- а надо заметить, что кроме нас в тот день в зале
находился весь старшинитет Северо-Западного Оборонительного региона, -- так
вот, когда он дочитал до конца, все мы в едином, можно сказать, порыве вскочили
с мест, бурно и продолжительно аплодируя. Началась стихийная запись на фронт.
У выхода этому профессору кислых щей стало вдруг дурно. Бог его знает от чего
-- может, от духоты, может его, хиляка, малость помяли в толкотне. Не знаю. Но
стервь Даздраперма и тут не упустила случая сунуть мне локтем в печень и
торжествующе заявить:
-- Знай, говнюк, наших! Это у него голодный обморок! Как у Цюрупы! -- И она,
зараза, больно куснула мое левое ухо и захохотала.
И ведь накаркала, ворона мокрая!..
После переклички начались танцы. Даздраперма сходу объявила "белый" и, вытащив
меня на средину зала, учинила форменную ламбаду. И вот, когда во время
финального па я, запрокинутый, оказался на ее могучем бедре, когда музыка
смолкла, а восторженные зрители, обступившие нас, еще не отошли от столбняка, в
животе моем опять заурчало...
Спазм был нечеловечески долог и звучен.
-- Отс-ставить! -- прошипела Даздраперма и с очаровательной улыбкой перебросила
меня на другое колено. Увы, увы!..
Я ведь, признаться, по натуре своей существо мнительное, с комплексами. Всю
жизнь я, Тюхин, мучительно стыдился чего-то. К примеру, в детстве я буквально
места себе не находил из-за того, что отец мой был не советский простой, как,
скажем, отец Рустема, человек, а чуть ли не адмирал да еще к тому же -- второго
ранга! С трудом повзрослев, я устыдился своей, похоже, наследственной,
нездоровой, как рукоблудие, склонности к сочинению гражданственных виршей. О,
кто бы знал, как мне было стыдно, когда стишок про очередной съезд партии был
напечатан в городской пионерской газетке, причем под моей настоящей,
нетюхинской фамилией, с указанием номера школы и даже класса... А уж когда
вдруг приняли в Союз писателей, да еще, как на грех, наградили тоталитарной
премией -- аж запил со стыда...
Ну, в общем, когда она меня вынесла на улицу и, смаху приложив к стенке,
рявкнула:
-- Ну и гад же ты, Тюхин! Да я даже под Жоркой, под Мандулой такого не
слыхивала! -- когда она мне сказанула это, да еще с чувством, со сверканием
очей, -- я в буквальном смысле чуть не сгорел со стыда! А Даздраперма, дурында
вербованная, вынула "беломорину" и, не найдя позолоченной своей зажигалочки,
по-хамски прикурила от моего пылающего лба.
Господи, не помню, как и домой дошел! А едва мы с Идусиком переступили порог,
позвонил вдруг Ричард Иванович.
-- Слушайте, друг мой, -- сказал он, -- а чего это вы давеча про голубей
разговор завели, неужто аппетит... м-ме... проснулся?
-- А что -- не должен? -- сглотнув слюну, спросил я.
-- Да нет, почему же, -- уклонился от прямого ответа слепец-провиденциалист. --
Только имейте ввиду -- жрать здесь все одно... м-ме... нечего.
У меня потемнело в глазах.
В кишках немелодично пело и поуркивало. Окончательно очумев, я погасил свет, но
стало еще хуже: во тьме начались голодные видения. Я и не подозревал в себе
такого изощренного воображения. Мерещилась родимая каша -- гурьевская,
гречневая, пшенная, овсяная, манная, гороховая, перловая -- о солдатская
"кирза"! -- в мисках, в бачках, в дымящих походных кухнях на колесах!.. Сводил
с ума запах свежевыпеченного хлеба -- черного, горячего на излом, с хрустящей
корочкой. Мучительно хотелось сваренного женой-хохлушкой борща, белорусской
бульбы, узбекских мантов, молдавской мамалыги, грузинского, с колечками лука,
шашлычка... Дразнил ноздри дух нашей русской водочки под это дело... А как
пахло мамиными, с луком-с-яйцами, пирожками -- не передать!..
Все мои попытки усилием воли переключить сознание на что-нибудь другое,
некулинарное, успехом не увенчались. К примеру, я уже начал было подступаться к
философскому осмыслению астральной сущности Адама Кадмона, но тут коварное
воображение подменило чистого, почти безгрешного первочеловека -- Адамом
Смитом, я вздрогнул, я вспомнил свой недавний, горестный опыт на тернистой
стезе дикого русского бизнеса, я тряхнул головой и Адама Смита, будь он
неладен, сменил автор уголовных романов Аркадий Адамов, Адамова -- Кирилл
Набутов с его популярным "Адамовым яблоком", очами души я увидел кадык
садиста-интеллигента Кузявкина, следом -- свою дачу в Кузьмолово -- и
пошло-поехало!.. Антоновка, белый налив, джонатан, бергамот, -- яблоки, яблоки,
яблоки -- черт бы их всех побрал -- маринованные, моченые, сушеные, в компоте и
просто -- на ветках в таком невозможном, невозвратном таком саду моего
детства...
-- О-о! -- застонал я, и в мучительном пароксизме свалился с раскладушки и
пополз в коридор к холодильнику.
Когда я нащупал ручку на дверце, проклятое чрево мое издало такой тарзаний
вопль, что я аж выгнулся, застонал от нестерпимого унижения: Господи, но
почему, за что, за какие такие особые прегрешения?!
И вот я открыл цыпочкин "Арагац", я распахнул его и чуть было не проглотил язык
от неожиданности! Мало того, что в холодильнике в смысле еды было, что
называется, шаром покати -- это бы ладно, этим нас русских-советских писателей
удивить трудно, -- поразило вот что: на верхней полке агрегата, под
морозильником, стояла трехлитровая банка из-под яблочного сока, а на ней
наклеечка с такой вот до боли знакомой уже надписью: гипосульфит натрия. И в
скобочках, чтобы кто-нибудь ненароком не перепутал, как это случилось со мной:
" фиксаж ".
Еще не осознавая всей несусветности происходящего, я снял полиэтиленовую крышку
и, облизнув пересохшие губы,... отпил из банки, сначала робко, маленькими
глоточками, потом все смелее, смелей...
Сейчас уже затрудняюсь даже сказать в каком году -- то ли в 48, то ли в 47, --
точно помню только, что перед ноябрьскими -- мы пошли как обычно в ДСС на
занятия.
Запала в душу характерная фамилия лектора -- Померанец. Век не забуду и
темочку: "Детская болезнь правизны в гуманизме (военном) в беспощадном свете
постпердегласного анализа".
Мы все трое -- две моих дамочки и я, Тюхин, как всегда сидели в первом --
исключительно для почетных гостей -- ряду.
О чем этот самый Померанец говорил в лекции, этого я даже тезисно пересказать
не берусь. Да и, признаться, не все расслышал, потому как там, на Литейном, как
и обещал мне Кондратий Комиссаров, получил-таки доской по уху. Хорошо помню
только его, лектора, заключительный пассаж.
-- Нуте-с! -- потирая ладони, сказал этот гад. -- Соображения, возражения,
вопросы -- есть?.. Нет вопросов! Оч-чень хорошо! -- и он, придурок лагерный,
совсем уж было собрался соскокнуть со сцены, но тут, точно какой-то гоголевский
черт -- и ведь что любопытно: очки я в этот момент как раз протирал носовым
платочком -- точно сологубовский мелкий бес какой-то подъелдыкнул меня поднять
свою дурацкую, дважды ломаную Афедроновым руку:
-- Одну минуточку! -- сказал я. -- Вот вы тут насчет болезни рассуждали и очень
точно подметили, что ее -- эту самую проклятую "правизну" из нас, мерзавцев,
надо выжигать каленым железом. С этим невозможно не согласиться. Не вызывает
возражения и другой ваш вывод -- что де горбачевых только могила исправит. И
тут я вас, уважаемый, понимаю и горячо поддерживаю. Но вот ведь какая
загвоздка: коли уж есть болезнь, то должен быть и, так сказать, субъект
заболевания. Я хо... Да отстань ты, в конце-то концов! -- это я Даздраперме,
поганке! Нет, вы представляете: я говорю, а она меня дергает за... ну, в общем,
за штаны! -- Так вот насчет этого самого субъекта. Болезнь, как мы выяснили с
вашей помощью, действительно, детская, только дети-то где?.. Вот уж сколько
здесь у вас мыкаюсь, а кроме впавших, так сказать, в детство дусиков, ничего
похожего на детей и в глаза, елки зеленые, не видел!.. И-йех! -- И тут я изо
всех сил топнул своим домашним тапком по ее кирзовому сапожищу!..
Даздраперма даже пукнула от удовольствия.
-- Дети?.. Какие еще... дети?! -- побледнел Померанец.
-- Ну, маленькие такие, писклявые... ну, писаются еще, -- я покосился на
Даздраперму, -- лезут куда ни попадя...
-- Все полезно, что в рот залезло! -- ни к селу, ни к городу ляпнула
Даздраперма, дура, доложу я вам, жуткая, временами просто клиническая...
-- Да вы, гражданин Померанец, не нервничайте, вы садитесь, садитесь, --
разрешил я, и этот олух царя небесного так и сел мимо стула.
-- Знаете, -- сказал я, сглотнув подступивший было к горлу закрепитель, -- я
тут после каждого занятия ночами все думаю, думаю, и вот ведь какая ерунда
получается: ну, хорошо, ну, допустим, построили мы с вами этот самый наш
Военный Гуманизм, ну а дальше-то что?..
-- Так вы, значит, ставите вопрос: что дальше?.. Что же, так сказать, дальше --
спрашиваете вы, -- тоскливо озираясь, пролепетал Померанец.
-- Ну, так и что дальше-то?! -- со свойственным мне бессердечием вопросил я.
Нет, ей-богу не знаю, чем бы все это кончилось на этот раз, если б не она,
суровая моя возлюбленная и наставница.
-- А дальше, -- звенящим от волнения голосом сказала Идея Марксэновна, вставая,
-- а дальше, дорогой товарищ Тюхин, начнется новая, но опять же -- героическая
глава нашей с вами самой великой в мире Истории, товарищи!
Зал так и взорвался аплодисментами. Зазвучали здравицы в честь руководителей.
И вы знаете, такая она была одухотворенная, такая, даже без поправки на розовые
очки, привлекательная в тот момент, что я, Тюхин, честно говоря, даже
залюбовался. Вот тут-то и надо было бы мне, пользуясь случаем, остановиться,
попридержать свой дурацкий язык, но увы, увы -- меня уже понесло.
-- Но тогда что же это выходит, товарищи, -- не сводя с нее, с Идеи моей
Марксэновны, глаз, воскликнул я, ее духовный ученик и платонический сожитель,
-- ведь если в 1924 году, в январе, в Горках Ленинских, к нашей всеобщей
радости снова начнет биться сердце Вождя мирового пролетариата, дорогого и
любимого нашего... товарища, -- глубокий, взволнованный вздох, -- товарища...
Иванова, -- моя Идея облегченно переводит дух: не перепутал-таки, Жмурик! --
товарища Иванова Константина... Петровича!.. -- Точно ветер проносится по залу.
Все в едином порыве встают, а я, вредитель, терпеливо дожидаюсь, когда овации
поулягутся, и заканчиваю-таки свою вредительскую мыслишку, ничтожную, циничную,
типично тюхинскую:
-- ...тогда со всей неизбежностью следует, что далее -- в 1918 году, тоже в
горках, только уже в других -- в Уральских, в городе Екатеринбурге восстанет из
праха и...
И тут, дорогие мои, раздался в буквальном смысле этого слова -- леденящий душу,
пронзительный крик:
-- Молча-ааать!..
Мне даже показалось поначалу, что это опять он -- мой, так называемый,
внутренний голос, но и на этот раз я угодил пальцем в небо. Кричала она -- моя
квартирная хозяйка Шизая, Идея Марксэновна, соломенная вдова. Клянусь, в жизни
не слыхивал столь отчаянного, на грани самоуничтожения крика! Вот так, говорят,
кричат перед смертью зайцы -- безысходно, почти по-человечески.
-- Молча-ать, кому говорят!..
Господи, как же она была хороша в это мгновение: глаза метали огонь, грудь --
скромная такая, совершенно непохожая на Ляхинскую, возбужденно вздымалась под
кожаночкой, неровные зубки постукивали.
Что и говорить -- напряжение в зале достигло апогея.
Но тут произошло маленькое чудо. Идиотка Даздраперма опять оконфузилась.
Причем, на этот раз, по-моему, специально. И все мы как-то разом расслабились,
заулыбались простыми человеческими улыбками, забыли о политических
разногласиях. Атмосфера разрядилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25