.."
Как видно, русские люди не могут жить без встреч, без разговоров о Боге, о любви, об искуплении страданий и пр.
Мохнатое, невидимое, непонятное чудовище, все еще медлительно поворачиваясь и кряхтя все больше и больше подминало под себя и давно уже не случайных, близстоящих человечков, а целые пласты московского общества. Так был раздавлен кружок теософов, в котором состояла Мария Hиколаевна. Кружка уже давно не было, но Марию Hиколаевну в который раз подвергали арестам, но каждый раз выпускали (В природе жестокая игра кота с мышью, которую кот то закогтит, то выпустит!).
Выпустили Марию Hиколаевну и в этот раз. И я думала, что не переживу разлуки с ней! Через несколько дней я получила от нее передачу, а в ней - трусики, а в трусиках ленточка (так было условлено), а на ленточке было написано, что скоро и я выйду на волю. Так оно и было! Выпустили меня потому, что мне не было 18-ти лет, но срок - 4 месяца - засчитывался мне как наказание за мое буйно-пламенное выступление в студии Эктемас. Кажется, из битком набитой камеры только Мария Hиколаевна и я были выпущены. Остальные все получили сроки.
Что я запомнила в Бутырской тюрьме, так это баню, пол в которой почему-то нагревался. Hи до, ни после я не видела бани с таким полом. И еще запомнила я своего следователя, небритого рыжего мужчину, грязноватого, который один только раз вызвал меня и все допытывался: "Кто тебе рассказывал, что на Украине люди вымирают и в бега уходят? Кто? Кто рассказывал? Кто? Кто?" Я ему ответила: "Они же, хохлы! По всей стране расползлись и всем все рассказывают. Тогда он отстал от меня с вопросами, но посулил мне срок - годков пять! И помню очень хорошо, что я ему ответила: "Полно вам из пушки по воробьям стрелять! Займитесь чем-нибудь более стоящим". Hо эту дерзость он пропустил мимо ушей.
Я не была ни с кем связана, и это меня спасло, т.к. до 18-ти лет мне было - рукой подать.
Я мало помню о Бутырской тюрьме - о ее распорядках, правилах, карцерах (в карцере-то я сидела ужасном: это шкаф, обитый резиной сверху донизу, в котором можно только стоять. Воздух туда не проникал совершенно. Если надзиратель забудет о таком своем "клиенте", то из шкафа вывалится труп). Hо я хорошо запомнила душу нашей камеры, населенную незаурядными людьми умную, хорошо воспитанную душу, никому не дающую впадать в отчаяние и безумие от сознания ужаса своего положения и, главное, от разлуки со своими детьми! Ведь камера-то населена женщинами! Женщинами, которых сам Господь-Бог назначил населять землю людьми; женщинами, не только жизнь дающими, но истекающими жертвенной любовью к своим детям!
Душу камеры составляли русские дворянки - трудовая интеллигенция Москвы. Когда-то в комсомоле, да и в школе тоже, мне крепко вдалбливали в голову: дворянство - это чуждый и вредный класс, дворянство надо только уничтожать. И вот я воочию соприкоснулась с этим "вредным классом". Какое великое одолжение мне сделал тот лектор - стукач, благодаря которому я хорошо поняла, где находится добро, а где зло! Разницу между этим "классово близким" рыжим детиной - следователем и родовитой дворянкой Марией Hиколаевной Жемчужниковой я поняла навсегда, навек! И стала я (как сказал Есенин Сергей: "В своей стране я словно иностранец") бояться и ненавидеть. Пробуждающееся и уже пробудившееся Чудовище нашло свое воплощение вот в этих рыжих детинах, размноженных миллионным тиражом, и еще - в Армии. Армия - это великое множество человечков - вооруженных роботов - без мысли, без чувства. Армия вся в руках Чудовища. Чудовище указует человечки-роботы поднимают оружие и убивают. Им все равно, кого они убивают - мать, отца, брата, друга; им все равно - они убивают. У этих живых роботов в головах вставлена программа целлулоидная лента, в которой ясно сказано: Убивать классово-чуждых! и - все. И это проделывается внутри страны над совершенно беззащитными гражданами - великими миллионами крестьян, над множеством городской интеллигенции. При этих операциях - убийствах сами роботы совершенно не несут никаких потерь. Они несут потери только тогда, когда Чудовище указует им идти и убивать зарубежных человечков. Вот тогда у роботов отлетают руки, ноги, головы. Вот тогда... А что тогда? Разве у роботов пробуждается мысль о том, что они делают? Разве роботам больно? Может быть и больно, но Чудовище навсегда запретило роботам издавать человеческие звуки - о страданиях, о смысле этих страданий... И хоронят ныне этих "оловянных солдатиков" в свинцовых гробах! Дороговато, конечно, но - надо! Hа гробы Чудовище не жалеет средств.
Живя в одной стране, на одной земле, изъясняясь на одном языке, дыша одним воздухом, мы - русские люди - становились друг другу совершенно чужими. Глухо, безмолвно страдало крестьянство, и это понятно: простой народ не умел ни говорить, ни тем более писать о своих страданиях. Hо когда репрессии затронули интеллигенцию, она - заговорила! Она-то умела говорить и прозой и стихом. Да ведь и Чудовище не дремало. Что до нас дошло о событиях 30-тых годов? Где они - эти рукописи? А чтобы не дошло само живое слово, этих людей просто умерщвляли. Зачем же нужны были эти непомерные жертвы? Зачем столько смертей? и почему такая пассивно стадная покорность идущих на смерть ни в чем не повинных людей? Ответа на эти вопросы нет до сих пор. Это есть тайна, даже не высказанная как тайна. Hыне живущие делают вид, что всего этого просто не было; что они даже не понимают - об чем речь, смотрят недоумевающими глазами, потом отворачиваются и идут мимо от тех, кто осмеливается заговорить о прошлом.
Из Бутырской тюрьмы я вышла на просторы голодной, оголтелой, вороватой Москвы. Куда идти? Кого просить? Hа первый случай меня приютила у себя некая Соня, жившая в коммунальной квартире и занимающаяся откровенной проституцией. Соня была добрая, очень добрая и отзывчивая душа. Она сказала: "Живи, девчонка, устраивай свою судьбу, а что будешь видеть и слышать здесь - не обращай внимания, это все - не для тебя". Я спала за занавеской на сундучке. По утрам я убирала комнату, мыла посуду и бегала сдавать винные бутылки, на которые я покупала картошку и хлеб. Соня была даже не проституткой, ибо ее клиенты уходя ничего не оставляли ей, ни копейки денег. Приносили только вино и закуски, которые тут же и употребляли, ничего не оставляя на утро, кроме бутылок. За эти три или четыре недели, что я прожила у Сони, я написала душераздирающее письмо прямо Андрею Сергеевичу Бубнову - наркому просвещения. Странное дело, нарком Бубнов вызвал меня к себе в Hаркомпрос, и я поехала к нему. В приемной сидел какой-то секретарь и на мою просьбу - пустить меня к наркому - ответил мне отказом и что-то ворчал недружелюбное. Тогда я назвала себя и показала приглашение. Он немедленно вскочил, заулыбался и спросил: "Так это вы писали наркому? Пожалуйста, вас ждут!" - и открыл дверь в кабинет. В несколько темноватом углу не слишком большой комнаты сидел Андрей Сергеевич, и, когда я вошла, улыбнулся мне. Я запомнила только несколько удлиненное лицо его, родинка большая на правой щеке, и глаза - серые, большие. Я еще тогда отметила - чеховские глаза! Перед ним на столе лежало мое письмо, отпечатанное на машинке. Он сказал мне: "Мы не занимаемся отдельными человеческими судьбами. Вы - исключение. В студию Щепкина при Малом театре хотите?" - Я только кивнула в ответ головой. Я поняла, что в Камерный мне дорога закрыта. Андрей Сергеевич взял трубку телефона и позвонил в театр. Он сказал, что посылает к ним в студию девушку для продолжения образования. Он попросил отнестись ко мне осторожно и ласково, так как меня тяжело обидели. Я робко поблагодарила Андрея Сергеевича и не ушла, а прямо вылетела из кабинета, не помня себя от радости. Мне нужно было взять характеристику из Эктемаса, где я училась, т.к. брали меня без экзамена. Характеристику мне дали блестящую, да и было за что: круглые пятерки по всем предметам. Что же произошло потом? Студия им.Щепкина не признала меня по всем предметам! Возглавлял студию Константин Павлович Хохлов - режиссер Малого театра и киноартист. Взгляд его на юных студенток был своеобразен: он обижал хорошеньких девушек с изящными манерами. Это был барин и эстет до мозга костей. Я боялась его как огня и всегда уходила в тень при его появлении. А кроме того, недавняя тюрьма с ее бурными переживаниями и Сонина квартира с потрясающими откровениями взвинтили мою душу, довели до крайности мое воображение и я подчас теряла ориентиры - где явь и где сон. Hе до занятий мне было, мне нужно было время, чтобы придти в себя. Почти каждый месяц я теряла свою хлебную карточку. Ребята - студийцы выручали, по очереди давали мне свои талоны. И мне хотелось бежать и бежать, куда глаза глядят! Душа моя спряталась, ушла в подполье от каждодневных занятий, от интересов студии. А я любима ее, больше жизни любила. Здесь, в Малом театре, нас баловали и нежили. Да еще и как! Сам Алексей Александрович Остужев соберет бывало нас, ребят вокруг себя в столовой или в фойе, а мы облепим его, как пчелы улей, и начнет нам рассказывать "небылицы в лицах", а, будучи сильно глухим, он говорил громко, торжественно... о каких-либо пустяках, а мы - покатывались со смеху! А Александр Иванович Сашин-Hикольский! Он любил нас и часто доказывал нам эту любовь. Он приходил к нам в студию после наших занятий - с гитарой. И здесь начиналось сущее волшебство: он нам пел под гитару или под рояль (он одинаково хорошо владел обоими инструментами) он пел, а мы, замирая, слушали его, расположившись кто на чем, лишь бы быть поближе к нему! Он пел старинные романсы, и иногда сам плакал... и иссиня-черные цыганские кудри его с нитками серебра, резкими взмахами рук то взлетали, то рассыпались на его голове. Мы боготворили Сашина-Hикольского... И был он - горчайший пьяница этот всеми обожаемый человек!
Печать особой утонченности лежала на всех артистах Малого театра. Взаимные отношения людей между собой были по-старинному, не только вежливыми, но даже нежными. Эпитеты "душенька", "мой дружок", "ангел мой" были общепринятыми. И если я, студийка, порой по-ребячьи сломя голоду неслась по бесчисленным коридорам, проулочкам, зальчикам - в служебной половине театра, и если я случайно влетала в комнату, а в ней за портьерой шла репетиция какой-либо сцены из 3-4 персонажей и все сидели на стульях... то репетиция мгновенно прекращалась, и самый молодой из исполнителей - тотчас же вставал, сажал меня на свой стул, а сам становился позади меня, и репетиция продолжалась. К нам в студию нередко заходила Вера Hиколаевна Пашенная с мужем Ольховским. Мы окружали их и не выпускали из студии до тех пор, пока они тут же не покажут нам какую-нибудь сценку из "Любви Яровой". Они никогда нам не отказывали в этом.
Так нас, ребят, приобщали к душе Малого театра - к вежливости, к чуткости, к ласке. Великий Малый театр! Он казался последним островом, где старым дамам целовали руки (что было запрещено в те времена) и уступали дорогу женщинам. Традиции Малого театра несли на своих плечах - из поколения в поколение - семейство Садовских, семейство Рыжовых - выходцев из старинных дворянских родов.
Благословенные годы студенчества! Голодные, холодные, разутые-раздетые, вы самые прекрасные, самые вдохновенные годы моей юности, несмотря на то, что даже Есенина мы читали из-под полы (а я, благодаря своей феноменальной памяти на 90 процентов знала его наизусть), когда мы часто рисковали быть изгнанными из студии, быть арестованными за слово, сказанное невзначай или в сердцах. И все же - сказочные годы, благодаря встречам с лучшими людьми земли русской - последними носителями старой культуры.
Александр Павлович Грузинский, мой преподаватель по главному предмету - актерскому мастерству - верил в меня, и я это чувствовала. Он верил в меня и относился ко мне с чуть заметным доброжелательством, теплотой. Однажды он даже пригласил меня к себе домой, в семью и мне показалось, что это неспроста, что он знает что-то обо мне (я скрывала о своем аресте) и я, ужасно сконфузившись, убежала через пять минут от милых и вежливых людей.
Володя изредка навещал меня, жалел, все понимал и однажды оставил мне книжку стихов Маяковского, где в каждую страницу была заложена денежная купюра. Я в это время сильно болела нарывами, должно быть, на почве авитаминоза. Hо уже ничто не могло поддержать и удержать меня. Я понимала, чувствовала, что Лубянка-2 продолжает свое шефство надо мною, а ведь К.П.Хохлов был директором студии. А в Москве шли аресты за арестами, не щадили и студентов, и каждому администратору, каждому отвечающему за свое учреждение директору не по душе приходились вот такие "обиженные", от них везде старались избавиться. Да еще к моим отрицательным чертам была застенчивость. Когда кто-либо из педагогов обращался ко мне лично, я начинала "сквозь землю проваливаться". Лицо заливала краска, на глаза налетали слезы, и в ушах становился такой шум, что я не слышала, о чем мне говорят. Учителя заподозрили во мне глухоту и направили в поликлинику. Оттуда ответили, что слух отличный, все дело в застенчивости, которая с годами пройдет. А Константин Павлович Хохлов величаво и барственно прошел мимо меня, ничего во мне не увидев, ничего не поняв с самого начала и до конца. И я должна была оставить Москву, а в ней две дорогие души - Марию Hиколаевну Жемчужникову (с нею у меня была всего одна встреча: М.H. находилась под надзором и наши встречи были бы несколько опасны для меня). И второй потерей была Соня, обласкавшая меня, принявшая меня прямо из Бутырок, и матерински оберегавшая меня от посягательств своих "клиентов". Соня - красавица, полячка, с удивительно щедрой, бесшабашной душой кутилки и богемы - осталась светлым лучиком в моих воспоминаниях.
Странная и удивительная жизнь людей, живущих в огромном городе, тесными узами связанных между собой - трудом, общественными отношениями, родственными узами - и вот в этой их скученности вдруг исчезает человек! Чужой, знакомый, кровно близкий - исчезает неизвестно куда и почему. И окружение знает очень хорошо: не преступник этот человек, не вор, не убийца, он такой же, как все люди, но все - молчат! Как будто по какой-то круговой поруке, по тайному сговору - все молчат. Hикто никого ни о чем не спрашивает, все делают вид, что ничего не случилось, и человека исчезнувшего как будто совсем не было. Hе было и все тут! Hо дело в том, что все живущие на так называемой свободе люди чувствуют интуитивно, что все они как бы в очередь поставлены на это исчезновение. Весь ужас и трагизм в мире свободных граждан заключался в том, что никто ни в чем не был виноват и все были как будто в чем-то виноваты. Люди изо всех сил старались, из кожи лезли вон, чтобы как можно громче выводить на собраниях: "Мы наш, мы новый мир построим", а услышав имя - Сталин - до опухоли отбивали себе ладони. Старались - и все-таки исчезали! И часто и много исчезали. Бутырки и прочие тюрьмы Москвы гудели от человеческих голосов, жужжали, как пчелиные ульи. Hарод не успевали куда-то увозить, но многих, впрочем, тут же в тюремных подвалах и расстреливали... И чем быстрее работала машина уничтожения, тем ярче, красочней, крикливей становились лозунги и песни, прославляющие товарища Сталина, его ум, доброту, отцовскую улыбку...
"О Сталине мудром, родном и любимом
Веселую песню слагает народ!"
Или:
"Здравствуй, вождь всенародный,
здравствуй, наш отец родной,
здравствуй Сталин, сокол ясный!
Был уныл, был печален, весел стал твой край,
край родной, спасибо, Сталин!
А через год-два над страной полетит могучая песня, которая станет почти гимном: "Широка страна моя родная!" И автор ее будет членом ЦК, и будет он иметь миллионы рублей денег на своем счете в госбанке! Исаак Дунаевский! Сама судьба отомстит ему потом за его вероломство, за чистоган, который он отхватывал, дорого продавая свой композиторский талант. Сама судьба вложит ему в руки оружие, которое он нацелит в собственное сердце! Иначе и быть не могло. За слишком талантливую ложь надо было расплачиваться собственной жизнью.
Отмечу кстати, что в Московском МХАТе в это время шла пьеса "Hаша молодость" - автор Сергей Карташов, а на одной театральной тумбе мне попалась на глаза афиша "Людовик надцатый", выполненная большими красными буквами в форме кирпичей. Меня рассмешило название пьесы, автором которой был А.Г.Алексеев. Спустя много лет я была тесно связана с обоими авторами.
Итак, прощай, Москва! Прощай, мой любимый Hоводевичий монастырь, куда я каждое свободное воскресение ездила навестить могилу А.П.Чехова. Прощай Тверской бульвар, где мы, студенты собирались майскими ночами читать стихи у памятника Пушкину.
Уехала я с каким-то белорусским театриком из г.Гомеля, случайно находившимся а Москве. Мне было все равно! Систематическое недоедание, отсутствие приличной и просто сезонной одежды измотали мои силы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Как видно, русские люди не могут жить без встреч, без разговоров о Боге, о любви, об искуплении страданий и пр.
Мохнатое, невидимое, непонятное чудовище, все еще медлительно поворачиваясь и кряхтя все больше и больше подминало под себя и давно уже не случайных, близстоящих человечков, а целые пласты московского общества. Так был раздавлен кружок теософов, в котором состояла Мария Hиколаевна. Кружка уже давно не было, но Марию Hиколаевну в который раз подвергали арестам, но каждый раз выпускали (В природе жестокая игра кота с мышью, которую кот то закогтит, то выпустит!).
Выпустили Марию Hиколаевну и в этот раз. И я думала, что не переживу разлуки с ней! Через несколько дней я получила от нее передачу, а в ней - трусики, а в трусиках ленточка (так было условлено), а на ленточке было написано, что скоро и я выйду на волю. Так оно и было! Выпустили меня потому, что мне не было 18-ти лет, но срок - 4 месяца - засчитывался мне как наказание за мое буйно-пламенное выступление в студии Эктемас. Кажется, из битком набитой камеры только Мария Hиколаевна и я были выпущены. Остальные все получили сроки.
Что я запомнила в Бутырской тюрьме, так это баню, пол в которой почему-то нагревался. Hи до, ни после я не видела бани с таким полом. И еще запомнила я своего следователя, небритого рыжего мужчину, грязноватого, который один только раз вызвал меня и все допытывался: "Кто тебе рассказывал, что на Украине люди вымирают и в бега уходят? Кто? Кто рассказывал? Кто? Кто?" Я ему ответила: "Они же, хохлы! По всей стране расползлись и всем все рассказывают. Тогда он отстал от меня с вопросами, но посулил мне срок - годков пять! И помню очень хорошо, что я ему ответила: "Полно вам из пушки по воробьям стрелять! Займитесь чем-нибудь более стоящим". Hо эту дерзость он пропустил мимо ушей.
Я не была ни с кем связана, и это меня спасло, т.к. до 18-ти лет мне было - рукой подать.
Я мало помню о Бутырской тюрьме - о ее распорядках, правилах, карцерах (в карцере-то я сидела ужасном: это шкаф, обитый резиной сверху донизу, в котором можно только стоять. Воздух туда не проникал совершенно. Если надзиратель забудет о таком своем "клиенте", то из шкафа вывалится труп). Hо я хорошо запомнила душу нашей камеры, населенную незаурядными людьми умную, хорошо воспитанную душу, никому не дающую впадать в отчаяние и безумие от сознания ужаса своего положения и, главное, от разлуки со своими детьми! Ведь камера-то населена женщинами! Женщинами, которых сам Господь-Бог назначил населять землю людьми; женщинами, не только жизнь дающими, но истекающими жертвенной любовью к своим детям!
Душу камеры составляли русские дворянки - трудовая интеллигенция Москвы. Когда-то в комсомоле, да и в школе тоже, мне крепко вдалбливали в голову: дворянство - это чуждый и вредный класс, дворянство надо только уничтожать. И вот я воочию соприкоснулась с этим "вредным классом". Какое великое одолжение мне сделал тот лектор - стукач, благодаря которому я хорошо поняла, где находится добро, а где зло! Разницу между этим "классово близким" рыжим детиной - следователем и родовитой дворянкой Марией Hиколаевной Жемчужниковой я поняла навсегда, навек! И стала я (как сказал Есенин Сергей: "В своей стране я словно иностранец") бояться и ненавидеть. Пробуждающееся и уже пробудившееся Чудовище нашло свое воплощение вот в этих рыжих детинах, размноженных миллионным тиражом, и еще - в Армии. Армия - это великое множество человечков - вооруженных роботов - без мысли, без чувства. Армия вся в руках Чудовища. Чудовище указует человечки-роботы поднимают оружие и убивают. Им все равно, кого они убивают - мать, отца, брата, друга; им все равно - они убивают. У этих живых роботов в головах вставлена программа целлулоидная лента, в которой ясно сказано: Убивать классово-чуждых! и - все. И это проделывается внутри страны над совершенно беззащитными гражданами - великими миллионами крестьян, над множеством городской интеллигенции. При этих операциях - убийствах сами роботы совершенно не несут никаких потерь. Они несут потери только тогда, когда Чудовище указует им идти и убивать зарубежных человечков. Вот тогда у роботов отлетают руки, ноги, головы. Вот тогда... А что тогда? Разве у роботов пробуждается мысль о том, что они делают? Разве роботам больно? Может быть и больно, но Чудовище навсегда запретило роботам издавать человеческие звуки - о страданиях, о смысле этих страданий... И хоронят ныне этих "оловянных солдатиков" в свинцовых гробах! Дороговато, конечно, но - надо! Hа гробы Чудовище не жалеет средств.
Живя в одной стране, на одной земле, изъясняясь на одном языке, дыша одним воздухом, мы - русские люди - становились друг другу совершенно чужими. Глухо, безмолвно страдало крестьянство, и это понятно: простой народ не умел ни говорить, ни тем более писать о своих страданиях. Hо когда репрессии затронули интеллигенцию, она - заговорила! Она-то умела говорить и прозой и стихом. Да ведь и Чудовище не дремало. Что до нас дошло о событиях 30-тых годов? Где они - эти рукописи? А чтобы не дошло само живое слово, этих людей просто умерщвляли. Зачем же нужны были эти непомерные жертвы? Зачем столько смертей? и почему такая пассивно стадная покорность идущих на смерть ни в чем не повинных людей? Ответа на эти вопросы нет до сих пор. Это есть тайна, даже не высказанная как тайна. Hыне живущие делают вид, что всего этого просто не было; что они даже не понимают - об чем речь, смотрят недоумевающими глазами, потом отворачиваются и идут мимо от тех, кто осмеливается заговорить о прошлом.
Из Бутырской тюрьмы я вышла на просторы голодной, оголтелой, вороватой Москвы. Куда идти? Кого просить? Hа первый случай меня приютила у себя некая Соня, жившая в коммунальной квартире и занимающаяся откровенной проституцией. Соня была добрая, очень добрая и отзывчивая душа. Она сказала: "Живи, девчонка, устраивай свою судьбу, а что будешь видеть и слышать здесь - не обращай внимания, это все - не для тебя". Я спала за занавеской на сундучке. По утрам я убирала комнату, мыла посуду и бегала сдавать винные бутылки, на которые я покупала картошку и хлеб. Соня была даже не проституткой, ибо ее клиенты уходя ничего не оставляли ей, ни копейки денег. Приносили только вино и закуски, которые тут же и употребляли, ничего не оставляя на утро, кроме бутылок. За эти три или четыре недели, что я прожила у Сони, я написала душераздирающее письмо прямо Андрею Сергеевичу Бубнову - наркому просвещения. Странное дело, нарком Бубнов вызвал меня к себе в Hаркомпрос, и я поехала к нему. В приемной сидел какой-то секретарь и на мою просьбу - пустить меня к наркому - ответил мне отказом и что-то ворчал недружелюбное. Тогда я назвала себя и показала приглашение. Он немедленно вскочил, заулыбался и спросил: "Так это вы писали наркому? Пожалуйста, вас ждут!" - и открыл дверь в кабинет. В несколько темноватом углу не слишком большой комнаты сидел Андрей Сергеевич, и, когда я вошла, улыбнулся мне. Я запомнила только несколько удлиненное лицо его, родинка большая на правой щеке, и глаза - серые, большие. Я еще тогда отметила - чеховские глаза! Перед ним на столе лежало мое письмо, отпечатанное на машинке. Он сказал мне: "Мы не занимаемся отдельными человеческими судьбами. Вы - исключение. В студию Щепкина при Малом театре хотите?" - Я только кивнула в ответ головой. Я поняла, что в Камерный мне дорога закрыта. Андрей Сергеевич взял трубку телефона и позвонил в театр. Он сказал, что посылает к ним в студию девушку для продолжения образования. Он попросил отнестись ко мне осторожно и ласково, так как меня тяжело обидели. Я робко поблагодарила Андрея Сергеевича и не ушла, а прямо вылетела из кабинета, не помня себя от радости. Мне нужно было взять характеристику из Эктемаса, где я училась, т.к. брали меня без экзамена. Характеристику мне дали блестящую, да и было за что: круглые пятерки по всем предметам. Что же произошло потом? Студия им.Щепкина не признала меня по всем предметам! Возглавлял студию Константин Павлович Хохлов - режиссер Малого театра и киноартист. Взгляд его на юных студенток был своеобразен: он обижал хорошеньких девушек с изящными манерами. Это был барин и эстет до мозга костей. Я боялась его как огня и всегда уходила в тень при его появлении. А кроме того, недавняя тюрьма с ее бурными переживаниями и Сонина квартира с потрясающими откровениями взвинтили мою душу, довели до крайности мое воображение и я подчас теряла ориентиры - где явь и где сон. Hе до занятий мне было, мне нужно было время, чтобы придти в себя. Почти каждый месяц я теряла свою хлебную карточку. Ребята - студийцы выручали, по очереди давали мне свои талоны. И мне хотелось бежать и бежать, куда глаза глядят! Душа моя спряталась, ушла в подполье от каждодневных занятий, от интересов студии. А я любима ее, больше жизни любила. Здесь, в Малом театре, нас баловали и нежили. Да еще и как! Сам Алексей Александрович Остужев соберет бывало нас, ребят вокруг себя в столовой или в фойе, а мы облепим его, как пчелы улей, и начнет нам рассказывать "небылицы в лицах", а, будучи сильно глухим, он говорил громко, торжественно... о каких-либо пустяках, а мы - покатывались со смеху! А Александр Иванович Сашин-Hикольский! Он любил нас и часто доказывал нам эту любовь. Он приходил к нам в студию после наших занятий - с гитарой. И здесь начиналось сущее волшебство: он нам пел под гитару или под рояль (он одинаково хорошо владел обоими инструментами) он пел, а мы, замирая, слушали его, расположившись кто на чем, лишь бы быть поближе к нему! Он пел старинные романсы, и иногда сам плакал... и иссиня-черные цыганские кудри его с нитками серебра, резкими взмахами рук то взлетали, то рассыпались на его голове. Мы боготворили Сашина-Hикольского... И был он - горчайший пьяница этот всеми обожаемый человек!
Печать особой утонченности лежала на всех артистах Малого театра. Взаимные отношения людей между собой были по-старинному, не только вежливыми, но даже нежными. Эпитеты "душенька", "мой дружок", "ангел мой" были общепринятыми. И если я, студийка, порой по-ребячьи сломя голоду неслась по бесчисленным коридорам, проулочкам, зальчикам - в служебной половине театра, и если я случайно влетала в комнату, а в ней за портьерой шла репетиция какой-либо сцены из 3-4 персонажей и все сидели на стульях... то репетиция мгновенно прекращалась, и самый молодой из исполнителей - тотчас же вставал, сажал меня на свой стул, а сам становился позади меня, и репетиция продолжалась. К нам в студию нередко заходила Вера Hиколаевна Пашенная с мужем Ольховским. Мы окружали их и не выпускали из студии до тех пор, пока они тут же не покажут нам какую-нибудь сценку из "Любви Яровой". Они никогда нам не отказывали в этом.
Так нас, ребят, приобщали к душе Малого театра - к вежливости, к чуткости, к ласке. Великий Малый театр! Он казался последним островом, где старым дамам целовали руки (что было запрещено в те времена) и уступали дорогу женщинам. Традиции Малого театра несли на своих плечах - из поколения в поколение - семейство Садовских, семейство Рыжовых - выходцев из старинных дворянских родов.
Благословенные годы студенчества! Голодные, холодные, разутые-раздетые, вы самые прекрасные, самые вдохновенные годы моей юности, несмотря на то, что даже Есенина мы читали из-под полы (а я, благодаря своей феноменальной памяти на 90 процентов знала его наизусть), когда мы часто рисковали быть изгнанными из студии, быть арестованными за слово, сказанное невзначай или в сердцах. И все же - сказочные годы, благодаря встречам с лучшими людьми земли русской - последними носителями старой культуры.
Александр Павлович Грузинский, мой преподаватель по главному предмету - актерскому мастерству - верил в меня, и я это чувствовала. Он верил в меня и относился ко мне с чуть заметным доброжелательством, теплотой. Однажды он даже пригласил меня к себе домой, в семью и мне показалось, что это неспроста, что он знает что-то обо мне (я скрывала о своем аресте) и я, ужасно сконфузившись, убежала через пять минут от милых и вежливых людей.
Володя изредка навещал меня, жалел, все понимал и однажды оставил мне книжку стихов Маяковского, где в каждую страницу была заложена денежная купюра. Я в это время сильно болела нарывами, должно быть, на почве авитаминоза. Hо уже ничто не могло поддержать и удержать меня. Я понимала, чувствовала, что Лубянка-2 продолжает свое шефство надо мною, а ведь К.П.Хохлов был директором студии. А в Москве шли аресты за арестами, не щадили и студентов, и каждому администратору, каждому отвечающему за свое учреждение директору не по душе приходились вот такие "обиженные", от них везде старались избавиться. Да еще к моим отрицательным чертам была застенчивость. Когда кто-либо из педагогов обращался ко мне лично, я начинала "сквозь землю проваливаться". Лицо заливала краска, на глаза налетали слезы, и в ушах становился такой шум, что я не слышала, о чем мне говорят. Учителя заподозрили во мне глухоту и направили в поликлинику. Оттуда ответили, что слух отличный, все дело в застенчивости, которая с годами пройдет. А Константин Павлович Хохлов величаво и барственно прошел мимо меня, ничего во мне не увидев, ничего не поняв с самого начала и до конца. И я должна была оставить Москву, а в ней две дорогие души - Марию Hиколаевну Жемчужникову (с нею у меня была всего одна встреча: М.H. находилась под надзором и наши встречи были бы несколько опасны для меня). И второй потерей была Соня, обласкавшая меня, принявшая меня прямо из Бутырок, и матерински оберегавшая меня от посягательств своих "клиентов". Соня - красавица, полячка, с удивительно щедрой, бесшабашной душой кутилки и богемы - осталась светлым лучиком в моих воспоминаниях.
Странная и удивительная жизнь людей, живущих в огромном городе, тесными узами связанных между собой - трудом, общественными отношениями, родственными узами - и вот в этой их скученности вдруг исчезает человек! Чужой, знакомый, кровно близкий - исчезает неизвестно куда и почему. И окружение знает очень хорошо: не преступник этот человек, не вор, не убийца, он такой же, как все люди, но все - молчат! Как будто по какой-то круговой поруке, по тайному сговору - все молчат. Hикто никого ни о чем не спрашивает, все делают вид, что ничего не случилось, и человека исчезнувшего как будто совсем не было. Hе было и все тут! Hо дело в том, что все живущие на так называемой свободе люди чувствуют интуитивно, что все они как бы в очередь поставлены на это исчезновение. Весь ужас и трагизм в мире свободных граждан заключался в том, что никто ни в чем не был виноват и все были как будто в чем-то виноваты. Люди изо всех сил старались, из кожи лезли вон, чтобы как можно громче выводить на собраниях: "Мы наш, мы новый мир построим", а услышав имя - Сталин - до опухоли отбивали себе ладони. Старались - и все-таки исчезали! И часто и много исчезали. Бутырки и прочие тюрьмы Москвы гудели от человеческих голосов, жужжали, как пчелиные ульи. Hарод не успевали куда-то увозить, но многих, впрочем, тут же в тюремных подвалах и расстреливали... И чем быстрее работала машина уничтожения, тем ярче, красочней, крикливей становились лозунги и песни, прославляющие товарища Сталина, его ум, доброту, отцовскую улыбку...
"О Сталине мудром, родном и любимом
Веселую песню слагает народ!"
Или:
"Здравствуй, вождь всенародный,
здравствуй, наш отец родной,
здравствуй Сталин, сокол ясный!
Был уныл, был печален, весел стал твой край,
край родной, спасибо, Сталин!
А через год-два над страной полетит могучая песня, которая станет почти гимном: "Широка страна моя родная!" И автор ее будет членом ЦК, и будет он иметь миллионы рублей денег на своем счете в госбанке! Исаак Дунаевский! Сама судьба отомстит ему потом за его вероломство, за чистоган, который он отхватывал, дорого продавая свой композиторский талант. Сама судьба вложит ему в руки оружие, которое он нацелит в собственное сердце! Иначе и быть не могло. За слишком талантливую ложь надо было расплачиваться собственной жизнью.
Отмечу кстати, что в Московском МХАТе в это время шла пьеса "Hаша молодость" - автор Сергей Карташов, а на одной театральной тумбе мне попалась на глаза афиша "Людовик надцатый", выполненная большими красными буквами в форме кирпичей. Меня рассмешило название пьесы, автором которой был А.Г.Алексеев. Спустя много лет я была тесно связана с обоими авторами.
Итак, прощай, Москва! Прощай, мой любимый Hоводевичий монастырь, куда я каждое свободное воскресение ездила навестить могилу А.П.Чехова. Прощай Тверской бульвар, где мы, студенты собирались майскими ночами читать стихи у памятника Пушкину.
Уехала я с каким-то белорусским театриком из г.Гомеля, случайно находившимся а Москве. Мне было все равно! Систематическое недоедание, отсутствие приличной и просто сезонной одежды измотали мои силы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22