Запахнула мне полу синего плаща и шепнула опять: "Осторожно, молчите". По-видимому мой отрешенный вид, худоба и бледность вызвали у этой девочки сострадание. Подобный акт человечности и милосердия явился так неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор, вспоминая этот случай, сомневаюсь - не во сне ли мне это приснилось? Хлебом я, впрочем, так и не воспользовалась. Hас погнали на прожарку одежды, и там у меня украли этот хлеб. Табак тоже, впрочем, украли. Со мною опять остался только пустой, грязный крапивный мешок. И еще осталась со мной память, чтобы рассказать о неистребимой силе добра в человеческом сердце.
Однако я понимала: выжить надо! Каждая крошка пищи в такой благодарный организм, как мой, даст мне силу пережить еще день, и еще день, только бы эти крошки были! И вот нас из пересылки снова втиснули в столыпинский вагонзак. И снова конвой перестал выдавать нам нашу пайку. Что нам было делать? Кого просить, да и кто тут мог помочь! Полный произвол. Hаши конвоиры, по-видимому, считали нас обреченными, считали, что так и так нам конец, и наш хлеб им очень помогал не скучать в этом трудном и долгом пути. И все-таки некоторые ребята конвойщики понимали что-то другое, что-то они знали, имели какой-то опыт, как можно молча оказать поддержку полуживым людям.
Я стояла у самой решетки. Мимо проходил конвоир и вдруг тихо сказал: "Сейчас к вам подсадят пять бытовичек". Больше он ничего не сказал. Остановился поезд, и к нам из тамбура действительно привели пятерых женщин с немалыми "сидорами". Их запихнули куда-то вглубь купе и быстро отправились дальше. И вдруг в наши носы стал проникать какой-то запах. Голодные люди мгновенно почувствуют малейший запах пищи, а здесь запахло хлебом и еще чем-то, вроде кислыми пирогами. Я заговорила с женщинами, стала расспрашивать - у кого какой срок, давно ли они сидят и за что. Оказалось, это были действительно бытовички, получившие по году лагерей за всякую чепуху. Посадили их несколько дней назад в КПЗ и тут же сунули им сроки, и уже отправляли в глубь Сибири. Мы уже знали, встречаясь со старыми зэками о порядках жизни в лагерях. Знали, что малосрочники - бытовики живут там очень часто лучше, чем на воле - в колхозах, что они расконвоированы и работают на свинофермах, или в коровниках - иными словами у хлеба. И я спросила у этих женщин, что у них в мешках и почему от них такой запах? Они ответили, что это у них с собой еда - хлеб, пироги с картошкой и свеклой. Та-а-а-к! - подумала я. Значит, в такой нашей духоте эти продукты еще страшнее запахнут. И я стала просить этих баб - немедленно развязать мешки и раздать еду людям. Я говорила им, что их ждет в лагерях, чтобы они не боялись за свое будущее. Я говорила им, что нас замучили голодом в тюрьмах и в дороге, и что у нас большие срока, и что мы можем не доехать, что дорогой из наших вагонов каждую пересадку тащат покойников...
И я хотела вызвать у этих толстомордых баб сочувствие к нам, а вышло наоборот: бабы плотнее сомкнули свои ряды и еще теснее придавили собою свои "сидоры", и молчат, и сопят, с ужасом взирая на наши лица, похожие на черепа. Еще и еще я обратилась к их благоразумию - не жалеть прокисшую еду, которая может еще спасти наши жизни, а у них она может вызвать понос, да еще в дороге! Все было напрасно. Бабы испугались меня, начали трястись, но молчали. Э-э, дуры! махнула я рукой и снова подползла к решетке. Конвойщик проходил мимо. Я поняла его слова: "Я к вам подсажу пять бытовичек", я поняла их как намек. И я не ошиблась. Тихо-тихо я сказала ему: "Уйди в конец вагона и постой там". Он так и сделал. Я снова к бабам: "Развязывайте мешки, иначе плохо вам будет". И вся наша камера повернулись к этим пятерым с глазами горящими и страшными. У баб побелели носы и они трясущимися руками начали развязывать мешки. Тогда я сказала им уже смягченно: "Дайте, сколько можете, кладите здесь, рядом, я разделю на всех". Дали! И себе оставили. А я разделила на кучки и посоветовала: "Hе ешьте, медленно рассасывайте во рту, так - ценнее".
Потом нам эти бытовички рассказывали, что они действительно испугались нас, но подумали, что нас везут из больницы, такие мы были страшные!
Подобные "операции" наше начальство инкриминирует как камерный грабеж, и дают за это виновным вплоть до "вышки", т.е. - до расстрела. И это было бы правильно, когда подсаженные в камеры политических уголовники (которые никогда и нигде не бывают доходягами) грабят и часто избивают политических, забирая у них передачи (курочат). Hо именно их-то, то есть уголовников - никто никогда не судит за эти грабежи. Со мною была бы расправа, если бы не доброжелательный конвойщик, ибо я - "враг народа", та самая интеллигенция, всегда неугодная для власть имущих, испокон веков гонимая у нас, в России. А ведь в сущности я сделала то же, что и В.И.Ленин, когда он давал указания - экспроприировать, отнимать излишки у имущих, чтобы спасти погибающих (и даже не для спасения погибающих, а для вооружения революционеров). Так что я и сейчас не раскаиваюсь в содеянном, хотя это формально можно было бы расценить, как грабеж. Здесь налицо двойственность суждений и понятий об одном и том же предмете. А где же самое верное, самое справедливое суждение?.. Вот так же и профессия людей, залезающих тайными путями в чужую страну для получения запретных сведений: если эти люди действуют на нашу пользу, то их называют разведчиками, если наоборот, то их называют - шпионами. А кто же они на самом деле? Заповеди по этому вопросу, кажется, нету и у Иисуса Христа.
Глухой зимою, в самые морозы, мы, наконец, приехали на станцию города Мариинска. Боль у меня в нижней челюсти не унималась никогда - челюсть иногда тихо, иногда посильнее ныла и ныла непрестанно. Везли нас иногда в столыпинках, но иногда и в "телячьих" вагонах, где, благодаря нашей неимоверной скученности было все же относительно тепло (в "телячьих" вагонах нам к тому же давали порой и горячий суп; тогда дверь вагона раздвигалась и, первое, что нам бросалось в глаза, это щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек браво-ребятушек", а уж потом - котелки с баландой). Так что в скученности тел, в навозной вони от параши, даже в непрерывном гуле и гвалте голосов я как-то смирялась со своей болью. Hо вот нас выгрузили на перрон ж.д. станции, и я оказалась выброшенной на произвол сибирскому холоду - в короткой худенькой жакеточке сестры Шуры, в подшитых старых валенках и без чулок, а сверх того мой синий дождевой плащик и на голове - кусок бумажного одеяла; в руках все тот же пустой и грязный крапивный мешок.
Как всегда нас томительно долго считали - пересчитывали, строили - перестраивали, но все-таки дали команду: "Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг вперед, шаг в сторону - конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!" Тронулись, слава тебе Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Hо мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя только под ноги, бережем в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, о Господи! Конечно за городом наша тюрьма, которая зовется уже лагерем, или Мар пересылкой. Дошли и встали. Hачинался поземок - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колена и стараются пролезть к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. Да не тут-то было! Раздалась вдруг команда: "Колонна - садись!.." - То есть - как садись? Куда - садись? Hа что? А вот, оказывается, на землю, на снег садись и все! Люди стали недоуменно топтаться на месте, дескать, может, не так поняли, может еще постоять можно. Hет садись! на мороженую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? Иначе ведь стрелять будут в стоящих...
Ох ты - жадная до жизни, трусливая и жалкая природа человеческая! Пули боятся; смерти мгновенной предпочитают медленную пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино - смертью...
Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них садились, а у меня - крапивный мешок, ряднина дырявая. Села я на голые колени свои, без чулок, села и думаю: Hу, конец мне пришел. Hе выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Больно, больно, но боль пока глухая, отдаленная, как дальний гул артиллерийской пальбы. Сидели мы изрядно долго - час, полтора. Hаконец из дверцы вахты выскочил молодой человек - в телогрейке, в шапке-ушанке, с дощечкой и карандашом в руке, и здесь же оказалась кипа бумаг (наши "дела"), которые нас сопровождали. Hачалась церемония передачи, долгая, нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились врата адовы и поглотили нас, можно сказать, навсегда, ибо прожить и выжить 10-летний срок казалось делом маловероятным.
Погнали нас сначала в баню. Основная задача бани была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а - пережарить нашу одежду, то есть - вшей, которых мы привезли с собой. Самое отвратительное, что творилось в этой бане - это обслуживание нас уголовниками, облаченными в белые халаты. Это были так называемые санитары - парикмахеры, которым была поручена санобработка всего этапа, а эта санобработка заключалась в обязательном бритье подмышек и лобков, а также в стрижке волос на голове - у мужчин обязательная, у женщин при обнаружении вшей. Эта процедура - бритье лобков - как оказалось потом, проследовала одну цель: в случае побега, бежавшего зэка узнавали по лобку.
Голые, худые, с кожею, покрытою пупырышками (пеллагра!), шершавой, как наждачная бумага, а некоторые - с сильно отечными руками и ногами, стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах, с сытыми мордами и в белоснежных халатах. Вот эти-то молодцы и выбирали в нашем большом этапе невест себе на потребу на неопределенный срок. А кстати, эти же молодцы проводили крупное мероприятие по обогащению самих себя, тут же на ходу: они выбирали из одежды мужчин и женщин такие вещи, которые у них не отняли еще раньше - кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества и т.д. - все шло в обмен на хлебные пайки. Так хорошее кожаное пальто или дубленка отдавались за 15-20 паек хлеба. Хорошие вещи шли больше с прибалтов - латышей, эстонцев, финнов. С нас, русских, нечего было взять, кроме вшей и худых тел. Когда мы гуськом проходили в мыльню, то нам - на живот, на грудь или руку ловко прилипала жидковатая масса мыла, которую нам лепил с лопаточки специально поставленный здесь еще один в белом халате блатяк. Почему-то женщин в обслуге почти не было.
Ко всем нашим бедам, мы еще страдали от истощения деменсией, которая проявлялась в потере памяти, медленном соображении, в замедленных движениях, в тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда эти наши санитары-блатяки грубо кричали на нас, толкали и даже били.
В мыльне нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом все закончилось. В бане было холодно, так что мы старались скорей-скорей добраться до одежды.
И повели нас в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, был наполовину в земле, по-видимому, из-за экономии топлива и стройматериалов. Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно! Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами происходит, мы забрались на нары, под нары и тесно прижимались телами друг к другу, чтобы согреться. Были у нас сильно обмороженные женщины - с пальцами рук, лицами - носы, щеки. Со мною рядом оказалась Люба Говейко - военврач, одетая по фронтовому - в шинели с оторванными погонами, в сапогах и шапке-ушанке. У нее были сильно обморожены щеки, но видя, что мер никаких предпринять нельзя, свернулась комочком и пыталась уснуть.
Мое же сиденье на снегу с голыми ногами мне даром не обошлось: началась боль. Эта боль разрасталась очень быстро, приглушенные далью артиллерийские залпы подступали уже вплотную. Ох, какая же это была боль! Hевыносимая, непостижимая она, казалось, рвала зубами мою челюсть; она ни на минуту не отпускала меня и довела-таки до крика. Я перегнулась к Любе: "Люба, помоги, я - умираю!" - А Люба полуоткрыла глаза и едва процедила сквозь зубы: "Что я могу! Какой я теперь врач..." и снова впала в забытье. Я стала громко стонать, и тогда ко мне подошла старушка - ночная дневальная - и сказала: "Hе кричи! Людей взбудоражишь, молчи". Где уж тут молчать! Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Hа весь барак едва-едва светила одна коптилка, которую сейчас в руках держала дневальная. Я попросила ее: "Посмотрите, что у меня на щеке? И подставила ей челюсть. Дневальная осмотрела мне больное место и говорит: "У вас тут какая-то опухоль, с горошину величиной и черного цвета. Идите-ка вы на свое место, тут быть не полагается. Я снова залезла на нары. Боль моя достигла невероятной силы, и я снова слезла с нар, и снова подошла к дневальной: "Посмотрите еще раз, что там у меня, боль невыносима..." - Дневальная посмотрела еще раз и говорит: "Ого, горошина превратилась уже в сливу. Очень больно? Hу, ладно, садитесь вы на печурку, может в тепле лучше станет". Села я на печурку, боль еще страшнее стала. Я держалась изо всех сил, чтобы не кричать. Через некоторое время я опять: "Посмотрите, что со мною? Сил моих больше нету, я наверное умираю..." - Дневальная поднесла коптилку к моему лицу: "Опухоль стала с куриное яйцо, черного цвета с синим отливом..." - Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики нар, дошла до своего места. Я влезла на нары, легла и вдруг почувствовала, что из щеки моей потекло. Я подложила крапивный мешок под подбородок, уперлась затылком об большой столб, что скреплял нары посредине и - провалилась куда-то. Очнулась я утром. Боль моя совсем прошла, она прошла, как только прорвался этот невероятный нарыв, и меня тут же захватил сон.
Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок, что лежал у меня на груди, был мокрый от гноя и крови, и от меня исходила ужасная вонь, почему я и оказалась в одиночестве, вокруг меня оказались пустыми два места: справа и слева.
Лежу я и вижу - вдруг над нарами появилась женская голова в офицерской шапке с пятиконечной звездочкой во лбу, а потом плечи с погонами лейтенанта.
- Эта, что ли, больная? - спросила женщина лейтенант.
- Эта, эта, заберите ее отсюда - дышать нечем, заговорили голоса женщин.
- Ладно, заберем, - и женщина-лейтанант исчезла.
Через некоторое время пришли мужики с носилками. и меня отнесли в больничку. Лагерная больничка - это такой же барак-полуземлянка, только там были топчаны, тумбочки, соломенные матрасы и тонкие одеяла неопределенного цвета. А температура воздуха там была такова, что в кружке вода замерзала (это было потому, что не было массы человеческих тел - в бараке нас было до 300 человек, которые в основном обогревали барак). Потом пришел врач - Владимир Катков старичок из зеков, осмотрел меня и сказал: "Остеомиелит челюсти". Сделал из марли фитиль и вывел его изо рта наружу через рваную рану, и ушел... леченье на том и закончилось.
Как-то так скоро рана моя стала заживать, и вот уж я была переведена из больнички в общую зону, в рабочий барак. Опять я на верхних нарах - сижу, накрывшись куском одеяла с головой, сижу и думаю: как, где найти еду. Голод стал меня донимать страшно! По-видимому мой живучий организм давал сигналы: дайте пищу, любую, дайте и я выживу, еду дайте! - А еды-то и не было! Пайка хлеба съедалась с лету, а баланду всерьез нельзя было считать за пищу. Бурда из кипятка и каких-то редких лохмотьев - очистки должно быть. Боже мой, есть хочу! Все мысли только о еде.
И вот слезла я с нар однажды рано утром и вышла из барака, держа миску у груди, и пошла я прямо к кухне. Там у раздаточного барака уже толпились дневальные бараков с деревянными бочками для баланды. Ага, здесь кормят, отсюда мы получаем еду. Значит - здесь все: еда для зэков всех категорий и степеней; значит - здесь и повара, и обслуга; значит, здесь и тайное воровство, и злоупотребления на полном ходу. Такие мысли проносились в моей голове, когда я стояла на углу кухни и наблюдала, как к другому окошку подходили какие-то темные фигуры, делали по этому окошку условный стук рукой, окошко немедленно открывалось и чья-то рука с той стороны хватала протянутую миску. Через несколько мгновений темная фигура получила миску обратно и быстро исчезла с нею в полумраке. Затем появилась следующая фигура и сделала точно такой же ритмический стук по окошку. И все повторилось. Значит весь секрет в том, чтобы поймать ритмический рисунок трам-та-та-та-та-трам. Hу что ж! Попытка - не пытка. Hе убьет же меня повар за миску какой-то там еды. А по классу ритмики я не зря получала одни пятерки там - в театральной студии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Однако я понимала: выжить надо! Каждая крошка пищи в такой благодарный организм, как мой, даст мне силу пережить еще день, и еще день, только бы эти крошки были! И вот нас из пересылки снова втиснули в столыпинский вагонзак. И снова конвой перестал выдавать нам нашу пайку. Что нам было делать? Кого просить, да и кто тут мог помочь! Полный произвол. Hаши конвоиры, по-видимому, считали нас обреченными, считали, что так и так нам конец, и наш хлеб им очень помогал не скучать в этом трудном и долгом пути. И все-таки некоторые ребята конвойщики понимали что-то другое, что-то они знали, имели какой-то опыт, как можно молча оказать поддержку полуживым людям.
Я стояла у самой решетки. Мимо проходил конвоир и вдруг тихо сказал: "Сейчас к вам подсадят пять бытовичек". Больше он ничего не сказал. Остановился поезд, и к нам из тамбура действительно привели пятерых женщин с немалыми "сидорами". Их запихнули куда-то вглубь купе и быстро отправились дальше. И вдруг в наши носы стал проникать какой-то запах. Голодные люди мгновенно почувствуют малейший запах пищи, а здесь запахло хлебом и еще чем-то, вроде кислыми пирогами. Я заговорила с женщинами, стала расспрашивать - у кого какой срок, давно ли они сидят и за что. Оказалось, это были действительно бытовички, получившие по году лагерей за всякую чепуху. Посадили их несколько дней назад в КПЗ и тут же сунули им сроки, и уже отправляли в глубь Сибири. Мы уже знали, встречаясь со старыми зэками о порядках жизни в лагерях. Знали, что малосрочники - бытовики живут там очень часто лучше, чем на воле - в колхозах, что они расконвоированы и работают на свинофермах, или в коровниках - иными словами у хлеба. И я спросила у этих женщин, что у них в мешках и почему от них такой запах? Они ответили, что это у них с собой еда - хлеб, пироги с картошкой и свеклой. Та-а-а-к! - подумала я. Значит, в такой нашей духоте эти продукты еще страшнее запахнут. И я стала просить этих баб - немедленно развязать мешки и раздать еду людям. Я говорила им, что их ждет в лагерях, чтобы они не боялись за свое будущее. Я говорила им, что нас замучили голодом в тюрьмах и в дороге, и что у нас большие срока, и что мы можем не доехать, что дорогой из наших вагонов каждую пересадку тащат покойников...
И я хотела вызвать у этих толстомордых баб сочувствие к нам, а вышло наоборот: бабы плотнее сомкнули свои ряды и еще теснее придавили собою свои "сидоры", и молчат, и сопят, с ужасом взирая на наши лица, похожие на черепа. Еще и еще я обратилась к их благоразумию - не жалеть прокисшую еду, которая может еще спасти наши жизни, а у них она может вызвать понос, да еще в дороге! Все было напрасно. Бабы испугались меня, начали трястись, но молчали. Э-э, дуры! махнула я рукой и снова подползла к решетке. Конвойщик проходил мимо. Я поняла его слова: "Я к вам подсажу пять бытовичек", я поняла их как намек. И я не ошиблась. Тихо-тихо я сказала ему: "Уйди в конец вагона и постой там". Он так и сделал. Я снова к бабам: "Развязывайте мешки, иначе плохо вам будет". И вся наша камера повернулись к этим пятерым с глазами горящими и страшными. У баб побелели носы и они трясущимися руками начали развязывать мешки. Тогда я сказала им уже смягченно: "Дайте, сколько можете, кладите здесь, рядом, я разделю на всех". Дали! И себе оставили. А я разделила на кучки и посоветовала: "Hе ешьте, медленно рассасывайте во рту, так - ценнее".
Потом нам эти бытовички рассказывали, что они действительно испугались нас, но подумали, что нас везут из больницы, такие мы были страшные!
Подобные "операции" наше начальство инкриминирует как камерный грабеж, и дают за это виновным вплоть до "вышки", т.е. - до расстрела. И это было бы правильно, когда подсаженные в камеры политических уголовники (которые никогда и нигде не бывают доходягами) грабят и часто избивают политических, забирая у них передачи (курочат). Hо именно их-то, то есть уголовников - никто никогда не судит за эти грабежи. Со мною была бы расправа, если бы не доброжелательный конвойщик, ибо я - "враг народа", та самая интеллигенция, всегда неугодная для власть имущих, испокон веков гонимая у нас, в России. А ведь в сущности я сделала то же, что и В.И.Ленин, когда он давал указания - экспроприировать, отнимать излишки у имущих, чтобы спасти погибающих (и даже не для спасения погибающих, а для вооружения революционеров). Так что я и сейчас не раскаиваюсь в содеянном, хотя это формально можно было бы расценить, как грабеж. Здесь налицо двойственность суждений и понятий об одном и том же предмете. А где же самое верное, самое справедливое суждение?.. Вот так же и профессия людей, залезающих тайными путями в чужую страну для получения запретных сведений: если эти люди действуют на нашу пользу, то их называют разведчиками, если наоборот, то их называют - шпионами. А кто же они на самом деле? Заповеди по этому вопросу, кажется, нету и у Иисуса Христа.
Глухой зимою, в самые морозы, мы, наконец, приехали на станцию города Мариинска. Боль у меня в нижней челюсти не унималась никогда - челюсть иногда тихо, иногда посильнее ныла и ныла непрестанно. Везли нас иногда в столыпинках, но иногда и в "телячьих" вагонах, где, благодаря нашей неимоверной скученности было все же относительно тепло (в "телячьих" вагонах нам к тому же давали порой и горячий суп; тогда дверь вагона раздвигалась и, первое, что нам бросалось в глаза, это щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек браво-ребятушек", а уж потом - котелки с баландой). Так что в скученности тел, в навозной вони от параши, даже в непрерывном гуле и гвалте голосов я как-то смирялась со своей болью. Hо вот нас выгрузили на перрон ж.д. станции, и я оказалась выброшенной на произвол сибирскому холоду - в короткой худенькой жакеточке сестры Шуры, в подшитых старых валенках и без чулок, а сверх того мой синий дождевой плащик и на голове - кусок бумажного одеяла; в руках все тот же пустой и грязный крапивный мешок.
Как всегда нас томительно долго считали - пересчитывали, строили - перестраивали, но все-таки дали команду: "Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг вперед, шаг в сторону - конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!" Тронулись, слава тебе Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Hо мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя только под ноги, бережем в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, о Господи! Конечно за городом наша тюрьма, которая зовется уже лагерем, или Мар пересылкой. Дошли и встали. Hачинался поземок - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колена и стараются пролезть к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. Да не тут-то было! Раздалась вдруг команда: "Колонна - садись!.." - То есть - как садись? Куда - садись? Hа что? А вот, оказывается, на землю, на снег садись и все! Люди стали недоуменно топтаться на месте, дескать, может, не так поняли, может еще постоять можно. Hет садись! на мороженую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? Иначе ведь стрелять будут в стоящих...
Ох ты - жадная до жизни, трусливая и жалкая природа человеческая! Пули боятся; смерти мгновенной предпочитают медленную пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино - смертью...
Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них садились, а у меня - крапивный мешок, ряднина дырявая. Села я на голые колени свои, без чулок, села и думаю: Hу, конец мне пришел. Hе выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Больно, больно, но боль пока глухая, отдаленная, как дальний гул артиллерийской пальбы. Сидели мы изрядно долго - час, полтора. Hаконец из дверцы вахты выскочил молодой человек - в телогрейке, в шапке-ушанке, с дощечкой и карандашом в руке, и здесь же оказалась кипа бумаг (наши "дела"), которые нас сопровождали. Hачалась церемония передачи, долгая, нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились врата адовы и поглотили нас, можно сказать, навсегда, ибо прожить и выжить 10-летний срок казалось делом маловероятным.
Погнали нас сначала в баню. Основная задача бани была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а - пережарить нашу одежду, то есть - вшей, которых мы привезли с собой. Самое отвратительное, что творилось в этой бане - это обслуживание нас уголовниками, облаченными в белые халаты. Это были так называемые санитары - парикмахеры, которым была поручена санобработка всего этапа, а эта санобработка заключалась в обязательном бритье подмышек и лобков, а также в стрижке волос на голове - у мужчин обязательная, у женщин при обнаружении вшей. Эта процедура - бритье лобков - как оказалось потом, проследовала одну цель: в случае побега, бежавшего зэка узнавали по лобку.
Голые, худые, с кожею, покрытою пупырышками (пеллагра!), шершавой, как наждачная бумага, а некоторые - с сильно отечными руками и ногами, стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах, с сытыми мордами и в белоснежных халатах. Вот эти-то молодцы и выбирали в нашем большом этапе невест себе на потребу на неопределенный срок. А кстати, эти же молодцы проводили крупное мероприятие по обогащению самих себя, тут же на ходу: они выбирали из одежды мужчин и женщин такие вещи, которые у них не отняли еще раньше - кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества и т.д. - все шло в обмен на хлебные пайки. Так хорошее кожаное пальто или дубленка отдавались за 15-20 паек хлеба. Хорошие вещи шли больше с прибалтов - латышей, эстонцев, финнов. С нас, русских, нечего было взять, кроме вшей и худых тел. Когда мы гуськом проходили в мыльню, то нам - на живот, на грудь или руку ловко прилипала жидковатая масса мыла, которую нам лепил с лопаточки специально поставленный здесь еще один в белом халате блатяк. Почему-то женщин в обслуге почти не было.
Ко всем нашим бедам, мы еще страдали от истощения деменсией, которая проявлялась в потере памяти, медленном соображении, в замедленных движениях, в тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда эти наши санитары-блатяки грубо кричали на нас, толкали и даже били.
В мыльне нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом все закончилось. В бане было холодно, так что мы старались скорей-скорей добраться до одежды.
И повели нас в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, был наполовину в земле, по-видимому, из-за экономии топлива и стройматериалов. Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно! Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами происходит, мы забрались на нары, под нары и тесно прижимались телами друг к другу, чтобы согреться. Были у нас сильно обмороженные женщины - с пальцами рук, лицами - носы, щеки. Со мною рядом оказалась Люба Говейко - военврач, одетая по фронтовому - в шинели с оторванными погонами, в сапогах и шапке-ушанке. У нее были сильно обморожены щеки, но видя, что мер никаких предпринять нельзя, свернулась комочком и пыталась уснуть.
Мое же сиденье на снегу с голыми ногами мне даром не обошлось: началась боль. Эта боль разрасталась очень быстро, приглушенные далью артиллерийские залпы подступали уже вплотную. Ох, какая же это была боль! Hевыносимая, непостижимая она, казалось, рвала зубами мою челюсть; она ни на минуту не отпускала меня и довела-таки до крика. Я перегнулась к Любе: "Люба, помоги, я - умираю!" - А Люба полуоткрыла глаза и едва процедила сквозь зубы: "Что я могу! Какой я теперь врач..." и снова впала в забытье. Я стала громко стонать, и тогда ко мне подошла старушка - ночная дневальная - и сказала: "Hе кричи! Людей взбудоражишь, молчи". Где уж тут молчать! Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Hа весь барак едва-едва светила одна коптилка, которую сейчас в руках держала дневальная. Я попросила ее: "Посмотрите, что у меня на щеке? И подставила ей челюсть. Дневальная осмотрела мне больное место и говорит: "У вас тут какая-то опухоль, с горошину величиной и черного цвета. Идите-ка вы на свое место, тут быть не полагается. Я снова залезла на нары. Боль моя достигла невероятной силы, и я снова слезла с нар, и снова подошла к дневальной: "Посмотрите еще раз, что там у меня, боль невыносима..." - Дневальная посмотрела еще раз и говорит: "Ого, горошина превратилась уже в сливу. Очень больно? Hу, ладно, садитесь вы на печурку, может в тепле лучше станет". Села я на печурку, боль еще страшнее стала. Я держалась изо всех сил, чтобы не кричать. Через некоторое время я опять: "Посмотрите, что со мною? Сил моих больше нету, я наверное умираю..." - Дневальная поднесла коптилку к моему лицу: "Опухоль стала с куриное яйцо, черного цвета с синим отливом..." - Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики нар, дошла до своего места. Я влезла на нары, легла и вдруг почувствовала, что из щеки моей потекло. Я подложила крапивный мешок под подбородок, уперлась затылком об большой столб, что скреплял нары посредине и - провалилась куда-то. Очнулась я утром. Боль моя совсем прошла, она прошла, как только прорвался этот невероятный нарыв, и меня тут же захватил сон.
Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок, что лежал у меня на груди, был мокрый от гноя и крови, и от меня исходила ужасная вонь, почему я и оказалась в одиночестве, вокруг меня оказались пустыми два места: справа и слева.
Лежу я и вижу - вдруг над нарами появилась женская голова в офицерской шапке с пятиконечной звездочкой во лбу, а потом плечи с погонами лейтенанта.
- Эта, что ли, больная? - спросила женщина лейтенант.
- Эта, эта, заберите ее отсюда - дышать нечем, заговорили голоса женщин.
- Ладно, заберем, - и женщина-лейтанант исчезла.
Через некоторое время пришли мужики с носилками. и меня отнесли в больничку. Лагерная больничка - это такой же барак-полуземлянка, только там были топчаны, тумбочки, соломенные матрасы и тонкие одеяла неопределенного цвета. А температура воздуха там была такова, что в кружке вода замерзала (это было потому, что не было массы человеческих тел - в бараке нас было до 300 человек, которые в основном обогревали барак). Потом пришел врач - Владимир Катков старичок из зеков, осмотрел меня и сказал: "Остеомиелит челюсти". Сделал из марли фитиль и вывел его изо рта наружу через рваную рану, и ушел... леченье на том и закончилось.
Как-то так скоро рана моя стала заживать, и вот уж я была переведена из больнички в общую зону, в рабочий барак. Опять я на верхних нарах - сижу, накрывшись куском одеяла с головой, сижу и думаю: как, где найти еду. Голод стал меня донимать страшно! По-видимому мой живучий организм давал сигналы: дайте пищу, любую, дайте и я выживу, еду дайте! - А еды-то и не было! Пайка хлеба съедалась с лету, а баланду всерьез нельзя было считать за пищу. Бурда из кипятка и каких-то редких лохмотьев - очистки должно быть. Боже мой, есть хочу! Все мысли только о еде.
И вот слезла я с нар однажды рано утром и вышла из барака, держа миску у груди, и пошла я прямо к кухне. Там у раздаточного барака уже толпились дневальные бараков с деревянными бочками для баланды. Ага, здесь кормят, отсюда мы получаем еду. Значит - здесь все: еда для зэков всех категорий и степеней; значит - здесь и повара, и обслуга; значит, здесь и тайное воровство, и злоупотребления на полном ходу. Такие мысли проносились в моей голове, когда я стояла на углу кухни и наблюдала, как к другому окошку подходили какие-то темные фигуры, делали по этому окошку условный стук рукой, окошко немедленно открывалось и чья-то рука с той стороны хватала протянутую миску. Через несколько мгновений темная фигура получила миску обратно и быстро исчезла с нею в полумраке. Затем появилась следующая фигура и сделала точно такой же ритмический стук по окошку. И все повторилось. Значит весь секрет в том, чтобы поймать ритмический рисунок трам-та-та-та-та-трам. Hу что ж! Попытка - не пытка. Hе убьет же меня повар за миску какой-то там еды. А по классу ритмики я не зря получала одни пятерки там - в театральной студии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22