поразила его женщина, сидевшая в стеклянной будке на остановке троллейбуса маршрута «Б», не то чтобы молодая, лет, наверное, тридцати.
Махоркин отродясь не видал таких замарашек: лицо у нее было вроде бы хорошее, однако до крайности испитое, опухшее, да еще под правым глазом виднелся грязно-желтый след отходящего синяка. На ней были мужские ботинки, стоптанные, без шнурков, один чулок приспустился, другой широко «поехал», юбка, правда, была добротная, грубой ворсистой шерсти, но коричневая кожаная курточка казалась нарочито запачканной, точно ее специально приводили в помойный вид. У ее ног стояли две клетчатые пластиковые сумки, туго набитые, на которые замарашка смотрело мутно, почти бессмысленно и при этом еле заметно пошевеливала губами, словно шепталась сама с собой.
Колю Махоркина вдруг обуяла такая нервная жалость к этому несчастному существу, что у него сначала даже помутилось в голове и горло заперла какая-то внутренняя слеза. Он не меньше минуты стоял и думал: «Нужно что-нибудь сделать для этой бедняги, а лучше всего отвести домой. Только вряд ли есть у нее дом – в этом-то вся, наверное, и беда. В таком случае можно отвести ее в Проточный переулок, накормить, отогреть, подарить, что ли, старое драповое пальто... А после отпустить на волю, как птичек отпускают, – тут уж ничего не поделаешь, не жениться же на ней, в самом деле, – пускай летит!..»
Надо заметить, что жестокий приступ сострадания случился с Махоркиным не впервой; он и прежде частенько подбирал по дворам котят, которые имеют обыкновение так жалобно пищать, что и бандит разнюнится, кормил бездомных собак, которые живут у дверей метро, и как-то раз привел домой беспризорного мальчишку, который его немедленно обокрал.
– Послушайте, – сказал Махоркин замарашке, – я вас приглашаю к себе домой. Вы не подумайте, мне от вас ничего не нужно, просто посидим, чайку попьем, потолкуем о том о сем...
Женщина мутно на него посмотрела, помедлила и ответила, словно нехотя:
– Ну, пойдем...
Эта готовность неприятно встревожила Николая, но отступать было уже нельзя. Замарашка подхватила свои сумки, Махоркин подхватил замарашку под руку, и они тронулись в сторону Проточного переулка, привлекая к себе то недоумевающие, то сочувственные, то озлобленные взгляды редких прохожих, от которых Николаю было сильно не по себе.
– Как вас зовут-то? – с некоторым раздражением справился он и отобрал у замарашки обе ее сумки, оказавшиеся, впрочем, такими легкими, точно в них натолкали пух.
Женщина ответила:
– Софьей меня зовут.
– А фамилия?
– Господи, фамилия-то вам к чему?
Махоркин призадумался и сказал:
– Фамилия ваша мне действительно ни к чему.
– Да нет... Если уж речь зашла о фамилии, то вы меня точно зазвали чайку попить. Софья Владимировна Посиделкина мое полное имя, коли на то пошло.
У Махоркина вдруг отлегло от сердца. Еще давеча он подумал чуть ли не с болью: «И чего я связался с этой пропойцей? Ведь как пить дать и она меня оберет!..»
Однако судя по разговору, это, пожалуй, была порядочная женщина, несмотря на ее жуткое обличье, и Николая отпустила больная мысль. Даже идти рядом с замарашкой было уже не так смутительно, как еще минуту тому назад.
– Скажите, Софья, вы любите стихи? – спросил вдруг Махоркин и посветлел.
Замарашка странно на него взглянула, и тут только он по-настоящему увидел ее глаза: один глаз был у нее карим, другой светло-серым, и оттого казалось, будто она смотрит мимо и при этом думает о своем.
– Стихи?! – переспросила Соня Посиделкина и так приятно улыбнулась, что Николай даже не заметил в ее голосе некоторой издевки, – дескать, бывают же люди, которых занимает подобная чепуха.
– Ну да, стихи! Нормальный человек не может их не любить, хотя бы потому, что поэзия – разговорный язык богов!
Со стороны Москвы-реки потянуло холодным ветром, во втором этаже хлопнуло окно, замытое до такой степени, что оно казалось незастекленным, и разом запа?дала разноцветная листва, медленно и словно бы раздумчиво, как падает первый снег.
– По-моему, жизни вы не видели, – сказала Соня. – И поэтому у вас в голове разное баловство. Тут люди по три дня не едят! Алкоголики натурально помирают, пока не похмелятся валокордином! В другой раз всю ночь по городу бродишь, потому что переночевать негде! А у вас на уме разговорный язык богов...
И то верно: сдается, что при нынешнем состоянии человечества поэзия – именно баловство. В рыцарские времена еще куда ни шло: когда природа вещей на девять десятых оставалась неведомой и таинственно-непонятной, тогда поэзия существовала на более или менее прочных основаниях, как форма познания, отвод для детских восторгов, связующее звено. Даже в блистательном XIX столетии, уже после того, как Фарадей все рассказал про электричество и Уатт изобрел паровой двигатель, стихотворцы были еще востребованы наравне с медиумами, духовниками, социалистами, страстотерпцами, задушевными подружками и распорядителями на балах. Но когда стало ясно, что невозможно построить царство Божие на земле с таким болваном, как хомо сапиенс, что звезды на небе представляют собой сгущение газов вокруг ядра, что пятая сущность бытия заключается в формуле «товар – деньги – товар», тут поэзия почти немедленно и закономерно выродилась в причудливое увлечение, вроде кактусизма, а поэты превратились в подозрительных чудаков, вроде индуистских святых, которые десятилетиями стоят на одной ноге.
Тем более странно, что и по сию пору рождаются и живут удивительные люди, до седых волос сочиняющие столбиком, прибегающие к разным ухищрениям, как-то: метру, цезуре, рифме, чтобы изложить нехитрые впечатления по поводу взаимодействия материи и души. Это еще потому странно, что поэзия противна природе языка, как природе вообще противны половые извращения, что поэзия в своих высших проявлениях сродни мании и бреду, что современному человечеству она попросту не нужна. Одним словом, наметился крупный антагонизм между закономерностями исторического развития и одной из самых искусственных форм сознания, образовался многозначительный тупик, – по крайней мере, знамение тупика. Разве что поэзия покуда дышит вот по какой причине: еще не изжила себя магия рифмы, и по-прежнему усеченность, либо скачкообразность повествовательности, чарует нас так же, как карточные фокусы и гадание на бобах.
Между тем Коля Махоркин и Соня Посиделкина поравнялись с угловым магазином, в котором торговали даже ружейными патронами и периодикой для слепых. Поэт строго-настрого велел замарашке дожидаться его на улице, а сам вошел в магазин и минут через десять вернулся с теми покупками, что он наметил еще с утра. Соня подхватила авоську за левую ручку и та повисла между ними, похожая на дитя.
2
Николай Махоркин обитал в сравнительно небольшой коммунальной квартире с такой, впрочем, просторной кухней, что тут свободно помещались две газовые плиты. Одну комнату в этой квартире занимал сумасшедший Леонид Непомуков, который почасту отлеживался у Ганнушкина, хотя сей человек вел настолько неприметный образ жизни, что его присутствия, равно как и отсутствия, Махоркин не замечал. В другой комнате жил прапорщик Бегунок.
Самому же поэту некогда досталось помещение в двадцать квадратных метров, с высоким потолком, отделанным лепниной, в два окна, выходивших во двор и снабженных такими широченными подоконниками, что не нужно было письменного стола. Кстати отметить, обставлена эта комната была довольно убого: как войдешь, справа стоял диван, обитый потрескавшейся кожей и с полочкой для слонов, далее шли книжные стеллажи из неоструганной сосновой доски до самого потолка; у правого окна стоял крашеный венский стул, подоконник же был завален разноцветными папками, записными книжками, томами и томиками с разнообразными закладками (одна книжка с золотым обрезом даже была заложена оловянной вилкой), и среди них громоздилась старинная пишущая машинка фабрики «Рейнеталл»; в простенке между окнами стоял комод, который Махоркин подобрал на помойке в 1989 году, над комодом висела посмертная маска Пушкина, а над маской были пришпилены к обоям какие-то высохшие цветы; на левом подоконнике хранился запас писчей бумаги и зеленела рощица комнатных растений в больших банках из-под горошка, которые источали приторно-кислый, экзотический аромат; слева же стены были увешаны гравюрами, пастелями, акварельками, натюрмортами и пейзажами, писанными маслом, в рамках и без рамок, а под ними, прямо на полу располагались несколько годовых подшивок литературных журналов, две раскладушки, один скатанный матрас, четыре картонные коробки, перевязанные шпагатом, маленький мешок с поношенной обувью и большой холщовый мешок неизвестно с чем; посредине комнаты стоял стол, накрытый клеенкой, три стула и табурет.
После будет понятно, зачем понадобилось так обстоятельно воссоздать обстановку этой комнаты, какой она была в том памятном октябре.
Несмотря на сложное чувство, которое возбуждали захламленность, беспорядок, ветхая мебель и тяжелый запах давнишней пыли, жилище поэта производило какое-то приютное впечатление, и когда Махоркин ввел в свою комнату замарашку Посиделкину, та уселась на диван, облегченно вздохнула, и вдруг лицо ее приобрело такое успокоенное выражение, словно она вернулась к себе домой. С минуту они молчали, а потом Софья сказала:
– Господи! Сколько же у вас книг!
– В том-то все и дело, – сказал Махоркин. – В другой раз оторвешься от стихов, посмотришь на эти залежи и подумаешь: «И чего ты мучаешь себя, дурень, когда вон сколько до тебя сочинили книг!..»
– А вы что, книги сочиняете?
– Точнее будет сказать: стихи.
– Тогда понятно, чего вы на улице завели беседу про разговорный язык богов... А я-то думаю: наверное, он ненормальный, если с утра пораньше у него на уме стихи. Оказывается, вот оно что – поэт мне попался на жизненном пути, который всю дорогу думает о возвышенном, живет в центре, и книг у него столько, сколько у нормального человека не может быть. У меня прямо такое ощущение, как будто я попала из Чертанова на Луну!
– А вы что, в Чертанове живете?
– Точнее будет сказать: жила. Три месяца назад меня мой благоверный из дома выгнал. Взбрело ему, идиоту, в голову, что я беременна от соседа с пятого этажа. Конечно, если пить без просыпу две недели, чего только в голову не взбредет! Короче говоря, выставил он меня за дверь чуть ли не в одном белье, я только зубную щетку и забрала. С тех пор прозябаю по вокзалам да чердакам. Если бы я была коренная москвичка, то, конечно, прибилась бы к кому-нибудь из родственников, а то ведь я приезжая, из Орла...
– Так вы еще и беременная... – задумчиво произнес Махоркин и правой ладонью утер лицо.
– На четвертом месяце. Уже и не тянет на соленые огурцы.
Они опять помолчали с минуту, затем Соня Посиделкина неловко вздохнула и сказала, несколько восторженно глядя по сторонам:
– Послушайте: какой же у вас бардак! Давайте я приберусь, что ли... Не понимаю, как при такой антисанитарии можно писать стихи?!
Николай Махоркин приятно удивился этой декларации, но возразил, что, дескать, с уборкой можно и подождать, а прежде гостье следует принять ванну, уж если она оказалась такой чистюлей, чего еще час тому назад невозможно было предположить. Соня охотно согласилась, и Махоркин проводил ее в ванную комнату, указал на тюбик с пастой, мыло, полотенце, шлепанцы и халат; он помнил, что зубная щетка была у нее своя.
Дверь в ванную комнату не запиралась (в этой квартире все двери не запирались, включая входную, хотя на стене у вешалки всегда висел допотопный английский ключ), и, проходя мимо ванной комнаты в кухню, Махоркин успевал рассмотреть сквозь щель что-то бледно-розовое, округлое, и это видение волновало его и вгоняло в непонятную, какую-то положительную тоску. Он не был большим охотником до женщин, никогда не жил с ними под одной крышей, если не считать матери, и поэтому был искренне удивлен, что простое соседство с этим бледно-розовым и округлым способно вывести из равновесия человека, которого по-настоящему занимает лишь цезура после второй стопы. В раздумье он даже уронил сковородку, отбив себе пальцы ног, но этот маленький инцидент его только развеселил.
Пока замарашка принимала ванну, Коля поджарил яичницу с луком, заварил чай в гигантском заварном чайнике и толсто, по-мужицки, нарезал хлеб. Потом он достал из картонного ящика посуду для завтрака на двоих, надел свежую рубашку в черно-белую клетку среднего размера и сел за стол.
Соня Посиделкина появилась совершенно в домашнем виде: с голыми ногами, в халате, запахнутом до крестца, в высокой чалме из махрового полотенца – и немедленно распространила по комнате чужой, контрапунктный, но милый запах, в котором было что-то чрезвычайно уютное, как в потрескиванье поленьев в печке или в домашних тапочках на меху. Она запросто устроилась слева на венском стуле, оперлась локтями о столешницу и сладко перевела дух – до того то есть запросто, словно она в тысячный раз проделывала эту эволюцию, и Махоркину почудилось, что Посиделкина присутствовала здесь всегда. Он внимательно к ней присмотрелся: черты ее лица выровнялись, прояснились, уголки рта приняли положение покоя и правое ухо просвечивало на свету. Соня, наверное, почувствовала пристальный взгляд и подняла на него глаза, по-прежнему смотревшие как бы мимо; Махоркин смутился, потупился, невзначай увидел глянцевую коленку и по нему, от макушки до пяток, прошел малосильный ток.
Завтракали они молча, словно думали за едой, но когда с яичницей было покончено и они выпили по четыре стакана чаю, Соня Посиделкина сказала:
– Наверное, я пойду...
– Куда же вы пойдете в таком виде? – с недоумением в голосе спросил ее Коля Махоркин, имея в виду давешние лохмотья, и добавил уже решительно: – Нет, я вас в таком виде не отпущу!
– Другого вида у меня нет. Вот ведь какое дело: все мои вещи остались дома, в Чертанове, и муж согласен их вернуть только на том условии, если я дам ему двадцать тысяч...
– За что двадцать тысяч-то?! Родную жену, сукин сын, выгнал из дома, так еще подавай ему двадцать тысяч!
– За моральный ущерб. Ведь он думает, что я забеременела от соседа с пятого этажа.
Поэт призадумался, помассировал пальцами переносицу и сказал:
– Знаете что: а ведь есть у меня где-то эти самые двадцать тысяч! То есть я их куда-то запрятал и не найду... Давайте мы с вами на пару перероем всю комнату, найдем деньги и отдадим их вашему мужу – пускай подавится, сукин сын!
– Я вот даже и не придумаю, что сказать...
– И говорить нечего! Сейчас разобьем комнату на квадраты и полный вперед! Все равно мне эти деньги не нужны, потому что денег-то как бы и нет, если я не в состоянии их найти...
Минуту спустя Николая очаровало в Соне еще и то, что ломаться она не стала, – это было бы особенно противно ввиду предопределенности ее согласия принять дар, а сразу взялась помогать поэту разбивать комнату на квадраты, каковая операция далась им даже весело и легко.
Где-то неподалеку стреляли, то дробно, как дятел стучит по стволу сосны, то неравномерно и ухающе, похоже на приближающуюся грозу.
Поскольку подобных звуков не слыхали в Первопрестольной с осени сорок первого года и они были непонятны для новоявленных москвичей, Махоркин с Посиделкиной не обратили никакого внимания на пальбу. Или они оттого не обратили внимания на пальбу, что были слишком заняты разбивкой комнаты на квадраты, и от этого дурацкого занятия им было весело и легко.
3
Тем временем в комнате направо, как войдешь в квартиру, где жил Махоркин, темной и совсем маленькой, в одно окошко, упиравшееся в глухую стену соседнего дома, заседали братья Серебряковы, Саша и Антоша, и хозяин комнаты прапорщик Бегунок. Саша учился в институте тонкой химической технологии, Антоша ничего не делал, прапорщик служил в охране диверсионной школы в Балашихе, хотя отец его был видный военный медик и генерал. Молодые люди сидели за небольшим овальным столом, играли в преферанс без болвана и пили пиво. Трех человек для этой комнатки было так избыточно много, что, казалось, тут было не продохнуть. Антоша Серебряков задумчиво говорил:
– Если мы теперь, именно не позднее завтрашнего вечера, не отважимся на это дело, то мы на него не отважимся никогда. Объясняю почему: потому что в центре города сейчас полная анархия и потому что ментам в сложившихся условиях не до нас.
– И все равно, – сказал прапорщик Бегунок, – нужно так организовать это мероприятие, чтобы дело стопроцентно не сорвалось. То, что коммунисты разогнали ментуру, – это, конечно, хорошо, но тем не менее нужно провести дополнительную рекогносцировку, окончательно развести роли, трижды перепроверить амуницию... Скажу раз!
– Скажу два! – отозвался Антоша Серебряков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Махоркин отродясь не видал таких замарашек: лицо у нее было вроде бы хорошее, однако до крайности испитое, опухшее, да еще под правым глазом виднелся грязно-желтый след отходящего синяка. На ней были мужские ботинки, стоптанные, без шнурков, один чулок приспустился, другой широко «поехал», юбка, правда, была добротная, грубой ворсистой шерсти, но коричневая кожаная курточка казалась нарочито запачканной, точно ее специально приводили в помойный вид. У ее ног стояли две клетчатые пластиковые сумки, туго набитые, на которые замарашка смотрело мутно, почти бессмысленно и при этом еле заметно пошевеливала губами, словно шепталась сама с собой.
Колю Махоркина вдруг обуяла такая нервная жалость к этому несчастному существу, что у него сначала даже помутилось в голове и горло заперла какая-то внутренняя слеза. Он не меньше минуты стоял и думал: «Нужно что-нибудь сделать для этой бедняги, а лучше всего отвести домой. Только вряд ли есть у нее дом – в этом-то вся, наверное, и беда. В таком случае можно отвести ее в Проточный переулок, накормить, отогреть, подарить, что ли, старое драповое пальто... А после отпустить на волю, как птичек отпускают, – тут уж ничего не поделаешь, не жениться же на ней, в самом деле, – пускай летит!..»
Надо заметить, что жестокий приступ сострадания случился с Махоркиным не впервой; он и прежде частенько подбирал по дворам котят, которые имеют обыкновение так жалобно пищать, что и бандит разнюнится, кормил бездомных собак, которые живут у дверей метро, и как-то раз привел домой беспризорного мальчишку, который его немедленно обокрал.
– Послушайте, – сказал Махоркин замарашке, – я вас приглашаю к себе домой. Вы не подумайте, мне от вас ничего не нужно, просто посидим, чайку попьем, потолкуем о том о сем...
Женщина мутно на него посмотрела, помедлила и ответила, словно нехотя:
– Ну, пойдем...
Эта готовность неприятно встревожила Николая, но отступать было уже нельзя. Замарашка подхватила свои сумки, Махоркин подхватил замарашку под руку, и они тронулись в сторону Проточного переулка, привлекая к себе то недоумевающие, то сочувственные, то озлобленные взгляды редких прохожих, от которых Николаю было сильно не по себе.
– Как вас зовут-то? – с некоторым раздражением справился он и отобрал у замарашки обе ее сумки, оказавшиеся, впрочем, такими легкими, точно в них натолкали пух.
Женщина ответила:
– Софьей меня зовут.
– А фамилия?
– Господи, фамилия-то вам к чему?
Махоркин призадумался и сказал:
– Фамилия ваша мне действительно ни к чему.
– Да нет... Если уж речь зашла о фамилии, то вы меня точно зазвали чайку попить. Софья Владимировна Посиделкина мое полное имя, коли на то пошло.
У Махоркина вдруг отлегло от сердца. Еще давеча он подумал чуть ли не с болью: «И чего я связался с этой пропойцей? Ведь как пить дать и она меня оберет!..»
Однако судя по разговору, это, пожалуй, была порядочная женщина, несмотря на ее жуткое обличье, и Николая отпустила больная мысль. Даже идти рядом с замарашкой было уже не так смутительно, как еще минуту тому назад.
– Скажите, Софья, вы любите стихи? – спросил вдруг Махоркин и посветлел.
Замарашка странно на него взглянула, и тут только он по-настоящему увидел ее глаза: один глаз был у нее карим, другой светло-серым, и оттого казалось, будто она смотрит мимо и при этом думает о своем.
– Стихи?! – переспросила Соня Посиделкина и так приятно улыбнулась, что Николай даже не заметил в ее голосе некоторой издевки, – дескать, бывают же люди, которых занимает подобная чепуха.
– Ну да, стихи! Нормальный человек не может их не любить, хотя бы потому, что поэзия – разговорный язык богов!
Со стороны Москвы-реки потянуло холодным ветром, во втором этаже хлопнуло окно, замытое до такой степени, что оно казалось незастекленным, и разом запа?дала разноцветная листва, медленно и словно бы раздумчиво, как падает первый снег.
– По-моему, жизни вы не видели, – сказала Соня. – И поэтому у вас в голове разное баловство. Тут люди по три дня не едят! Алкоголики натурально помирают, пока не похмелятся валокордином! В другой раз всю ночь по городу бродишь, потому что переночевать негде! А у вас на уме разговорный язык богов...
И то верно: сдается, что при нынешнем состоянии человечества поэзия – именно баловство. В рыцарские времена еще куда ни шло: когда природа вещей на девять десятых оставалась неведомой и таинственно-непонятной, тогда поэзия существовала на более или менее прочных основаниях, как форма познания, отвод для детских восторгов, связующее звено. Даже в блистательном XIX столетии, уже после того, как Фарадей все рассказал про электричество и Уатт изобрел паровой двигатель, стихотворцы были еще востребованы наравне с медиумами, духовниками, социалистами, страстотерпцами, задушевными подружками и распорядителями на балах. Но когда стало ясно, что невозможно построить царство Божие на земле с таким болваном, как хомо сапиенс, что звезды на небе представляют собой сгущение газов вокруг ядра, что пятая сущность бытия заключается в формуле «товар – деньги – товар», тут поэзия почти немедленно и закономерно выродилась в причудливое увлечение, вроде кактусизма, а поэты превратились в подозрительных чудаков, вроде индуистских святых, которые десятилетиями стоят на одной ноге.
Тем более странно, что и по сию пору рождаются и живут удивительные люди, до седых волос сочиняющие столбиком, прибегающие к разным ухищрениям, как-то: метру, цезуре, рифме, чтобы изложить нехитрые впечатления по поводу взаимодействия материи и души. Это еще потому странно, что поэзия противна природе языка, как природе вообще противны половые извращения, что поэзия в своих высших проявлениях сродни мании и бреду, что современному человечеству она попросту не нужна. Одним словом, наметился крупный антагонизм между закономерностями исторического развития и одной из самых искусственных форм сознания, образовался многозначительный тупик, – по крайней мере, знамение тупика. Разве что поэзия покуда дышит вот по какой причине: еще не изжила себя магия рифмы, и по-прежнему усеченность, либо скачкообразность повествовательности, чарует нас так же, как карточные фокусы и гадание на бобах.
Между тем Коля Махоркин и Соня Посиделкина поравнялись с угловым магазином, в котором торговали даже ружейными патронами и периодикой для слепых. Поэт строго-настрого велел замарашке дожидаться его на улице, а сам вошел в магазин и минут через десять вернулся с теми покупками, что он наметил еще с утра. Соня подхватила авоську за левую ручку и та повисла между ними, похожая на дитя.
2
Николай Махоркин обитал в сравнительно небольшой коммунальной квартире с такой, впрочем, просторной кухней, что тут свободно помещались две газовые плиты. Одну комнату в этой квартире занимал сумасшедший Леонид Непомуков, который почасту отлеживался у Ганнушкина, хотя сей человек вел настолько неприметный образ жизни, что его присутствия, равно как и отсутствия, Махоркин не замечал. В другой комнате жил прапорщик Бегунок.
Самому же поэту некогда досталось помещение в двадцать квадратных метров, с высоким потолком, отделанным лепниной, в два окна, выходивших во двор и снабженных такими широченными подоконниками, что не нужно было письменного стола. Кстати отметить, обставлена эта комната была довольно убого: как войдешь, справа стоял диван, обитый потрескавшейся кожей и с полочкой для слонов, далее шли книжные стеллажи из неоструганной сосновой доски до самого потолка; у правого окна стоял крашеный венский стул, подоконник же был завален разноцветными папками, записными книжками, томами и томиками с разнообразными закладками (одна книжка с золотым обрезом даже была заложена оловянной вилкой), и среди них громоздилась старинная пишущая машинка фабрики «Рейнеталл»; в простенке между окнами стоял комод, который Махоркин подобрал на помойке в 1989 году, над комодом висела посмертная маска Пушкина, а над маской были пришпилены к обоям какие-то высохшие цветы; на левом подоконнике хранился запас писчей бумаги и зеленела рощица комнатных растений в больших банках из-под горошка, которые источали приторно-кислый, экзотический аромат; слева же стены были увешаны гравюрами, пастелями, акварельками, натюрмортами и пейзажами, писанными маслом, в рамках и без рамок, а под ними, прямо на полу располагались несколько годовых подшивок литературных журналов, две раскладушки, один скатанный матрас, четыре картонные коробки, перевязанные шпагатом, маленький мешок с поношенной обувью и большой холщовый мешок неизвестно с чем; посредине комнаты стоял стол, накрытый клеенкой, три стула и табурет.
После будет понятно, зачем понадобилось так обстоятельно воссоздать обстановку этой комнаты, какой она была в том памятном октябре.
Несмотря на сложное чувство, которое возбуждали захламленность, беспорядок, ветхая мебель и тяжелый запах давнишней пыли, жилище поэта производило какое-то приютное впечатление, и когда Махоркин ввел в свою комнату замарашку Посиделкину, та уселась на диван, облегченно вздохнула, и вдруг лицо ее приобрело такое успокоенное выражение, словно она вернулась к себе домой. С минуту они молчали, а потом Софья сказала:
– Господи! Сколько же у вас книг!
– В том-то все и дело, – сказал Махоркин. – В другой раз оторвешься от стихов, посмотришь на эти залежи и подумаешь: «И чего ты мучаешь себя, дурень, когда вон сколько до тебя сочинили книг!..»
– А вы что, книги сочиняете?
– Точнее будет сказать: стихи.
– Тогда понятно, чего вы на улице завели беседу про разговорный язык богов... А я-то думаю: наверное, он ненормальный, если с утра пораньше у него на уме стихи. Оказывается, вот оно что – поэт мне попался на жизненном пути, который всю дорогу думает о возвышенном, живет в центре, и книг у него столько, сколько у нормального человека не может быть. У меня прямо такое ощущение, как будто я попала из Чертанова на Луну!
– А вы что, в Чертанове живете?
– Точнее будет сказать: жила. Три месяца назад меня мой благоверный из дома выгнал. Взбрело ему, идиоту, в голову, что я беременна от соседа с пятого этажа. Конечно, если пить без просыпу две недели, чего только в голову не взбредет! Короче говоря, выставил он меня за дверь чуть ли не в одном белье, я только зубную щетку и забрала. С тех пор прозябаю по вокзалам да чердакам. Если бы я была коренная москвичка, то, конечно, прибилась бы к кому-нибудь из родственников, а то ведь я приезжая, из Орла...
– Так вы еще и беременная... – задумчиво произнес Махоркин и правой ладонью утер лицо.
– На четвертом месяце. Уже и не тянет на соленые огурцы.
Они опять помолчали с минуту, затем Соня Посиделкина неловко вздохнула и сказала, несколько восторженно глядя по сторонам:
– Послушайте: какой же у вас бардак! Давайте я приберусь, что ли... Не понимаю, как при такой антисанитарии можно писать стихи?!
Николай Махоркин приятно удивился этой декларации, но возразил, что, дескать, с уборкой можно и подождать, а прежде гостье следует принять ванну, уж если она оказалась такой чистюлей, чего еще час тому назад невозможно было предположить. Соня охотно согласилась, и Махоркин проводил ее в ванную комнату, указал на тюбик с пастой, мыло, полотенце, шлепанцы и халат; он помнил, что зубная щетка была у нее своя.
Дверь в ванную комнату не запиралась (в этой квартире все двери не запирались, включая входную, хотя на стене у вешалки всегда висел допотопный английский ключ), и, проходя мимо ванной комнаты в кухню, Махоркин успевал рассмотреть сквозь щель что-то бледно-розовое, округлое, и это видение волновало его и вгоняло в непонятную, какую-то положительную тоску. Он не был большим охотником до женщин, никогда не жил с ними под одной крышей, если не считать матери, и поэтому был искренне удивлен, что простое соседство с этим бледно-розовым и округлым способно вывести из равновесия человека, которого по-настоящему занимает лишь цезура после второй стопы. В раздумье он даже уронил сковородку, отбив себе пальцы ног, но этот маленький инцидент его только развеселил.
Пока замарашка принимала ванну, Коля поджарил яичницу с луком, заварил чай в гигантском заварном чайнике и толсто, по-мужицки, нарезал хлеб. Потом он достал из картонного ящика посуду для завтрака на двоих, надел свежую рубашку в черно-белую клетку среднего размера и сел за стол.
Соня Посиделкина появилась совершенно в домашнем виде: с голыми ногами, в халате, запахнутом до крестца, в высокой чалме из махрового полотенца – и немедленно распространила по комнате чужой, контрапунктный, но милый запах, в котором было что-то чрезвычайно уютное, как в потрескиванье поленьев в печке или в домашних тапочках на меху. Она запросто устроилась слева на венском стуле, оперлась локтями о столешницу и сладко перевела дух – до того то есть запросто, словно она в тысячный раз проделывала эту эволюцию, и Махоркину почудилось, что Посиделкина присутствовала здесь всегда. Он внимательно к ней присмотрелся: черты ее лица выровнялись, прояснились, уголки рта приняли положение покоя и правое ухо просвечивало на свету. Соня, наверное, почувствовала пристальный взгляд и подняла на него глаза, по-прежнему смотревшие как бы мимо; Махоркин смутился, потупился, невзначай увидел глянцевую коленку и по нему, от макушки до пяток, прошел малосильный ток.
Завтракали они молча, словно думали за едой, но когда с яичницей было покончено и они выпили по четыре стакана чаю, Соня Посиделкина сказала:
– Наверное, я пойду...
– Куда же вы пойдете в таком виде? – с недоумением в голосе спросил ее Коля Махоркин, имея в виду давешние лохмотья, и добавил уже решительно: – Нет, я вас в таком виде не отпущу!
– Другого вида у меня нет. Вот ведь какое дело: все мои вещи остались дома, в Чертанове, и муж согласен их вернуть только на том условии, если я дам ему двадцать тысяч...
– За что двадцать тысяч-то?! Родную жену, сукин сын, выгнал из дома, так еще подавай ему двадцать тысяч!
– За моральный ущерб. Ведь он думает, что я забеременела от соседа с пятого этажа.
Поэт призадумался, помассировал пальцами переносицу и сказал:
– Знаете что: а ведь есть у меня где-то эти самые двадцать тысяч! То есть я их куда-то запрятал и не найду... Давайте мы с вами на пару перероем всю комнату, найдем деньги и отдадим их вашему мужу – пускай подавится, сукин сын!
– Я вот даже и не придумаю, что сказать...
– И говорить нечего! Сейчас разобьем комнату на квадраты и полный вперед! Все равно мне эти деньги не нужны, потому что денег-то как бы и нет, если я не в состоянии их найти...
Минуту спустя Николая очаровало в Соне еще и то, что ломаться она не стала, – это было бы особенно противно ввиду предопределенности ее согласия принять дар, а сразу взялась помогать поэту разбивать комнату на квадраты, каковая операция далась им даже весело и легко.
Где-то неподалеку стреляли, то дробно, как дятел стучит по стволу сосны, то неравномерно и ухающе, похоже на приближающуюся грозу.
Поскольку подобных звуков не слыхали в Первопрестольной с осени сорок первого года и они были непонятны для новоявленных москвичей, Махоркин с Посиделкиной не обратили никакого внимания на пальбу. Или они оттого не обратили внимания на пальбу, что были слишком заняты разбивкой комнаты на квадраты, и от этого дурацкого занятия им было весело и легко.
3
Тем временем в комнате направо, как войдешь в квартиру, где жил Махоркин, темной и совсем маленькой, в одно окошко, упиравшееся в глухую стену соседнего дома, заседали братья Серебряковы, Саша и Антоша, и хозяин комнаты прапорщик Бегунок. Саша учился в институте тонкой химической технологии, Антоша ничего не делал, прапорщик служил в охране диверсионной школы в Балашихе, хотя отец его был видный военный медик и генерал. Молодые люди сидели за небольшим овальным столом, играли в преферанс без болвана и пили пиво. Трех человек для этой комнатки было так избыточно много, что, казалось, тут было не продохнуть. Антоша Серебряков задумчиво говорил:
– Если мы теперь, именно не позднее завтрашнего вечера, не отважимся на это дело, то мы на него не отважимся никогда. Объясняю почему: потому что в центре города сейчас полная анархия и потому что ментам в сложившихся условиях не до нас.
– И все равно, – сказал прапорщик Бегунок, – нужно так организовать это мероприятие, чтобы дело стопроцентно не сорвалось. То, что коммунисты разогнали ментуру, – это, конечно, хорошо, но тем не менее нужно провести дополнительную рекогносцировку, окончательно развести роли, трижды перепроверить амуницию... Скажу раз!
– Скажу два! – отозвался Антоша Серебряков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33