А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Собираюсь выйти на улицу — за спиной слышу чье-то дыхание. Сердце вздрогнуло. Смотрю, Бурмакан. Забилась в угол, неподвижная, точно пень. Так и умерла сидя. Душа у меня перевернулась. Я подскочил, обнял ее. Лед, камень... ничего не чувствует. Ох, страшнее всего — глаза. В глазах слезы...
Такие глаза бывают у человека, борющегося за жизнь, когда понимает уже, что — смерть... И страшно, и жалко — невозможно смотреть... Это глаза полуживой девушки, много лет назад брошенной в болото у Сон-Куля. Я чуть не закричал. Рот ее свело судорогой... Мертвая или живая? Не знаю. Не так страшна сама смерть, как страшно умирание. Никогда прежде не видел вот так умирающего человека. Да и в голову мне никогда не приходило, что Бурмакан может оставить меня одного. Я считал, что она никогда не умрет, всегда будет со мной. Не подумай, что так говорил — просто чувствовал... Так понимал душой. Но теперь, видя, что умирает, да к тому ж умирает в те далекие годы, в девичестве... Подожди-ка. Это я вижу только сейчас или вижу всю жизнь? Что за мучение — каждый день душить самого себя, упрекать, мучить, высмеивать и судить...
Случалось, лежа в ее объятиях, слушая ее голос. Да, в звуке ее голоса возникало мгновение смерти... Сердце мое испуганно вздрагивало, холодела душа... Или в поле в разгар работы, а может, среди веселой беседы с друзьями вдруг возникало это видение перед глазами... Закостеневшая Бурмакан. Я опускал голову...
И вот теперь... Нет, Бурмакан не умерла, она просто замерзла. Однако не поднялась, как обычно, не поспешила накрыть на стол. Мне кажется: подай я сейчас голос — с хрустом раскрошится Бурмакан на кусочки. Где уж дождаться ее слова! Оба — и я, и она — словно оцепенели. Потом Бурмакан спросила:
«Почему ты женился на мертвой?»
«Не говори так! Ты не мертвая!» — крикнул я, но она не слышала моих слов.
«Мертвая Бурмакан — это я. А ты — Серкебай, всю жизнь деливший ложе с мертвой... Кто из нас двоих холоднее? Ты скажешь, что холоден снег, а не человек... Нет, ты заморозил меня. Налетел буран по имени Серкебай и заморозил меня, переполненную теплом. Да и сам ты давно замерз, давно — умерший человек. Ведь не зря про нас говорят — мы похожи. Не удивляйся тому, что застыла, как пень, в углу. Здесь теперь мое место. До сегодняшнего дня не знала, кто это был — тот, в черном платье. Оказывается...»
«Грех порождает страх, страх рождает двуличье... Не осмеливаешься рассказать... Ледяным приходишь и уходишь. И я тоже заледенела, на мне ледяные наросты. Ледяные и дни, предназначенные лля нас...»
«Я люблю тебя, Бурмакан!»
«Не говори о любви! Ты не достоин этого слова! Любовь — это то, что горит. Холодной любви не бывает».
«Если бы не любил тебя — разве б женился? Я ведь долго искал тебя...»
«К чему говоришь об этом, усугубляя свою вину? Не искал ты меня — тебя пригнал тогда голод, пригнала тебя судьба! Тебя толкнула ко мне не любовь, а животное чувство. Любовь ты превратил в холод, в лед, в смерть... нет, не хочу говорить с тобой. Уходи! Я замерзла, заледенела...»
Бурмакан принялась плакать. Не плач — завыванье. Я стал ее умолять... Замучился, не зная, как успокоить. Представь-ка себе: старик умоляет свою старуху, умоляет — не может утешить, а, Бекзат?..
Ты не знаешь историю о черном платье. Я не скажу тебе... Пусть уйдет вместе со мной...
Я проснулся. Оказалось, не Бурмакан плакала-завывала — буран... Слышу, будто надо мной кто-то ходит. Может, волк? Не тот ли самый, изголодавшийся, усталый, несчастный? Все беспомощное достойно жалости. Или просто гуляет вьюга? Надолго ли развеселилась? А если завалит снегом? Тогда уж выберусь только весной, когда начнет таять... Не сам я, конечно, а моя кости. Вешний поток налетит, подхватит, закружит... Понесет меня по тем самым ущельям, где когда-то я ездил на машине, на коне, где ходил пешком... Понесет, переворачивая, вытянув во весь рост, то ногами, то головой, то боком, обдирая, царапая... Что б ни делал поток — его воля. А потом меня кто-то найдет... Не сразу, конечно, — найдет случайно: то ли выпасая овец, то ли собирая сучья, нанесенные водой, а может, школьники, что пойдут на прогулку. Прогулка... Бывает же такое... Возможна ли прогулка для меня? Нужно дожить до рассвета Если увижу рассвет, тогда предстоит борьба. А не увижу, так, значит, замолкну. Тогда считайте, что уже нет Серкебая. От воя голодного волка, того самого хотя бы, что я оставил в сугробе, может сойти лавина — обрушится, задавит меня. Вот и все. Законы гор суровы. Погибнуть — недолго. В таком случае мое имя останется не в аиле, будет жить не в народе, а здесь: это место назовут в мою память «Ущелье, где погиб Серкебай». Да, так будет, если эта снежная пещера, где я лежу, в которой нельзя вытянуть ноги, — пещера теснее могилы, — станет и вправду могилой. Снежная пещера, снежный памятник... Зимой дети слепят снеговика — они объяснят взрослым, что «делают Серкебая». Так... Значит, воздвигнут мне снежный памятник. Но он ведь не простоит долго, согреется день — и растает. Да и к чему мне памятник, которого не увижу. Разве не достаточно, если народ будет помнить мое имя? Разве это не лучший памятник? И вообще, что это — памятник? Это дело, это работа, все хорошее, что ты совершил. Сделанное для себя остается в доме, сделанное для народа остается в народе. Поливщик Исмаил, вернувшийся замерзшим с поля в дождливый день, — он ведь входит в теплый дом... Моется в согретой воде... Пьет чай, вскипяченный на газе. Включив телевизор, он видит даже далекую Москву... Разве не вспомнит меня, а? Не скажет: эх, добрый человек был Серкебай, отстроил нам дом, принес в дом телевизор, мы вначале не одобряли, а оказалось, до чего хорошо! Умный он человек, — видно, знал наперед... Будут меня благодарить Исмаил и еще тысяча таких, как он, а? Вот это и есть памятник. А когда войдет во Дворец культуры и увидит поющими на сцене свою дочь, своего сына, разве не обрадуется? Не вспомнит меня — я ведь зачинщик постройки? Пусть в тепле и в радости люди вспомянут меня. Если замерзну, если умру этой ночью — не нужен мне памятник лучше и крепче. Замерзну? Разве хочу умереть?
О-о, есть ли что на земле интереснее человека! Вдруг я вскипел. Вскипел, будто самый настоящий самовар. Разве мороз способен победить Серкебая! Я даже сбросил с себя тулуп — стало жарко. Бывало такое со мною раньше? Да, если честно сказать — каждый день. Всякий раз, когда не мог завершить нужное для колхоза дело, во мне вдруг вскипала энергия...
Нет, посмотрите-ка на Серкебая: вместо того чтоб добраться уже до Бекзат, скрючился в снежной пещере! Постыдная слабость! Да, я вскипел — и со мной вскипели и снег, и туман, и горы, ночь и небо. Нет, это вскипела моя душа. Я сказал себе: забудь, Серкебай, отсюда не видно ни капли из сделанного тобою раньше. Все у тебя — впереди! Покажи свою силу сегодня — доберись в кыштоо к Бекзат!
Многое видно из снежной пещеры! Вот — Калыча. Одетая в кольчугу, верхом на скакуне... А потом молча, без крика обмякла, упала на землю. Тихая смерть храброй женщины... Тихая ли? Разве такая тихая смерть? Она умирала, сопротивляясь. Даже то, как упала, никому не сказав о своем недуге, не подавая виду, до последнего повторяя, что здорова... Разве это не сопротивление, не борьба? Калыча... Ее не мучило прошлое — совесть ее не была запятнана... Виновных прошлое казнит тысячу раз, невиновный умирает лишь однажды— в свой час. Калыча даже не думала о кончине... Значит, умерла естественной смертью?
А Комурчу? Как бы умер он? Хотя нет, Комурчу— бессмертен. Он ведь был рожден солнцем, ветром, дождем, камнем, ночью, потоком, песней, плачем. Что же я, Серкебай, перенял от него? Ничего... Нет, неправда. Я перенял многое. Очень многое. Перенял огонь. Сколько во мне огня? Но Бурмакан — она горячее меня. Ее дыхание согревает меня даже здесь. Вот что значит сила любви. Да, у нас есть любовь. Бурмакан, ты не смейся надо мной, не надо испытывать меня Я давно прошел все испытания, я прошел сито жизни. Если бы не любил тебя, разве мучился бы, вспоминая прошлое... Нет, суть не в этом, главное — моя верность тебе. Здесь могу сказать о любви — здесь, вдали от тебя, в горах, в снежной пещере, вдали от людских глаз... Тут никто не услышит, если б даже кричал, задыхаясь. Там, в нашем привычном мире, я не смог бы сказать все это, у меня не хватило бы духу сказать о любви... То, в чем признался здесь, не зная, увижу ли завтрашний день, и останется здесь, сгинет под снегом, ветер не донесет моих слов до тебя... И это тоже—жить по-серкебаевски.
Потом... Эх, что только не приходит в голову в снежной пещере! Вижу колхозное собрание, одно из обычных, из многих собраний. Выступает Кызалак. Голос его звучит грозно, да еще и рукой он размахивает в такт словам — ну совсем как я, когда говорю перед народом. «Разве Серкебай — бог? Разве он один улучшил жизнь в нашем колхозе, а не все мы совместным трудом? Я еще не забыл, как он ударил меня плеткой! Такое не забывается!» Конечно, я не могу сдержаться, я отвечаю: «Хорошо, что ты напомнил о давнем, Кызалак. Я и сам хотел сказать об этом. Правильно, начнем с того, что ударил тебя. Нет, не я ударил тебя, я не вспыльчивый. Тебя ударила война, это война виновата... Разве я ненавидел тебя?..» Тут я услышал — над головой, над моим убежищем опять загудел буран. Я горстями ем снег. Это мой снег. Его ели мои предки— да, ели его и в детстве, и возмужав, и в старости. Когда не оставалось воды, набирали чистый снег в ведра, кипятили в котле над огнем. Они пили его, не забывали вкус снеговой воды. Да разве только ели — укрывались снегом, ходили по снегу, ложились на снег — правда, снег был им постелью. До рассвета они стерегли табуны лошадей в горах, где-нибудь в ущелье, и когда ложились на снег, завернувшись в шубу, никакая сырость не брала их костей. Снег, привычный, даже родной, он давно вошел в нашу кровь. Охлаждает, греет, защищает, дает зерно, забирает его, дает скот, забирает его — все это делает снег. Если растают ледяные вершины, те, что веками подпирают небо, — разве не станет другим этот мир? Значит, я лежу в своем доме, на своем привычном снегу, так чего ж мне бояться? Но разве боюсь?
Ох, были злые времена, когда я служил пастухом у бая... Как он гонял нас в буран, когда ветер норовил столкнуть со скалы... Зарывались в сугроб, падали, снова поднимались... Что же теперь погнало меня в дорогу? Почему оказался здесь? Ведь в аиле меня ждала теплая постель, сладкий сон... Что случилось бы, если б пошел не я, а кто-то другой? Что б изменилось, а? Почему отправился сам? Можешь ответить себе?
«Что тебя привело сюда?»
«Совесть».
«Нет, неправда, пришел по обязанности».
«Разве это обязанность председателя — пробиваться на выручку в отрезанное заносами кыштоо?»
«Если погибнет молодой, кости твои будут ныть в тоске, если же ты сам погибнешь, на твоих поминках, насытившись, люди будут громко смеяться».
«Но я не позволю справлять по себе поминки!»
«Если умрешь, как узнаешь, справляют или нет?»
«Я напишу завещание. Скажу в нем, что не буду доволен, если по мне устроят поминки».
«А тогда никто не придет тебя хоронить».
«Уж четыре-то человека найдутся».
«Смотрю, хочешь подохнуть как собака, без поминок, а?»
«Нет, не то... Так понимаю прощание с настоящим человеком. Пусть не приходят насытиться, пусть придут, уважая мое достоинство, мои останки. Если и без угощенья, без поминок придет много народу, значит, меня уважают, а если не придут, грош мне цена... Пусть ослепнет тот, кто, будто бы плача, придет лишь за моей едой. Уж как-нибудь обойдусь без таких... И без них меня предадут земле. Не угостишь — обида на один день, но уронишь достоинство — обида на тысячу дней...»
«Есть ли в тебе достоинство?»
«Не скажу».
«Почему?»
«Об этом пусть скажет народ».
«Почему все сваливаешь на народ?»
«Потому что без народа нет меня. Без народа, без земли, без солнца — я ничто. Народ — сильнее всего на земле, народ — создатель всего на земле. Я — маленький осколок своего народа. В народе есть всякие. Есть хорошие и плохие, есть умные и дурные. Народ— это пророк. Если оценит народ, прославит тебя, это и значит — удача. Тех, кого народ оценил по достоинству, он не дает в обиду — сохраняет, защищает, иным дарует бессмертие. Народ — это воздух, вода, хлеб, словом, все для меня, народ — это Родина».
«Что ты сделал для Родины?»
«Отдал ей свою честность и труд».
«Другие разве не честно трудились?»
«Не говорю о других, говорю сейчас о себе».
«Почему ты жил бедняком? Не наслаждался пищей, отказывался от лишнего куска... Во всем ограничивал себя, не наслаждался жизнью... И родных заставлял во всем следовать себе. Почему?»
«Допустим, что человек — это необъезженный конь, а? Он не дается в руки. Если вовремя не накинешь узду, то ускачет, в конце концов упадет с какого-нибудь обрыва, разобьется насмерть... Есть такое понятие — совесть, кто-то помнит о ней, кто-то — нет... Я сам накинул на себя узду совести».
«За такое долгое время неужели ты никогда ничем не поживился за счет колхоза? Ничем общественным?»
«Если мне с избытком хватает зарплаты, то зачем мне трогать нечестной рукой общественное добро? Помнишь, когда строили дома — сколько было анонимных писем, приезжала комиссия за комиссией. Уж не говоря о большем — разве не хранил документ на каждый купленный гвоздик? Проверяли, проверяли приезжие, качали головами и уезжали. Спроси, в чем моя сила, еще и еще раз отвечу: в честности. Хоть ведро сажи высыпь на меня, все равно не пристанет черное. Вот это и значит — жить по-серкебаевски».
«Знают ли об этом люди твоего колхоза?»
«Спрашивай не у меня, а у тех, кто останется после меня».
«А если бы не хватало гебе зарплаты?»
«Другим хватает — почему мне не должно хватать?»
«Разве к тебе никто не приезжает из города, из района?»
«Пусть идут в гостиницу. Там есть и столовая. Каждый заказывает что хочет. Кажется, приезжие не жалуются».
«Даже птица с неба спускается к корму. Разве мало таких, что стараются угодить, поднять настроение приезжих едой, а не делом».
«Эти люди — без воли».
«И ты никогда не отступал, не нарушил своего правила?»
«Ни разу. Если однажды дашь себе послабленье— итог известен. Человек — он для того и носит высокое звание человека, чтоб никогда не терять достоинства. Встречаются, конечно, люди — дома делают одно, на улице другое, на работе говорят одно, среди приятелей— другое. Я так не могу. Знаешь ведь моего соседа, того, что таится, словно мышь, а перед тем, как что-то сказать, боязливо оглядывается... ну того, у которого не хватает пальцев на правой руке... Говорят ведь, что сам себе выстрелил в руку на фронте, чтобы вернуться домой... Выходит на улицу — всегда рядом с женой, кажутся дружной семьей, в квартире же всякий день скандал и драка... Да, такой на улице ведет себя сдержанно, на работе говорит правильные слова, но в душе насквозь лживый, ядовитый. Терпеть не могу двуличных!»
«А в твоей собственной жизни разве все в порядке?»
«Я считаю себя человеком».
«Значит, хочешь сказать, что звание человека позволяет забыть неприятное?»
«Я устал. Лучше буду спать».
«Разве не ты говорил, что не устаешь, а в тот день, когда почувствуешь усталость, умрешь. Что, время пришло умереть?»
«Может, и так. Я не боюсь смерти, на моем месте останется Кызалак».
«А если его не выберут?»
«Не пугай... Не каждый может быть председателем».
«Кызалак! Тот самый, которого ты когда-то ударил плеткой? Но ведь он вспыльчивый, а?»
«Кызалак похож на меня, он выучился у меня... Про каждого человека можно сказать, что вспыльчив. Разница в том, что один затаивает пережитое в душе, а другой — выносит наружу. Любой человек, если он не дает выхода чувствам, когда-то взорвется. Рассердился — ладно... Но лучше выскажи все сразу — не затаивай мести в душе! Мстительный не должен руководить людьми. Отец не затаивает обиду на сына. Хочешь правильно руководить народом — поступай как отец... Все же мне хочется спать...»
«Раньше, бывало, тебя не клонило ко сну. Почему сегодня тебе так хочется спать?»
«Безделье всегда расслабляет».
«То, что ты говорил, — не дело?»
«Разве думать — значит работать? Думать — значит болеть».
Так, пререкаясь сам с собой, я погружался в сон. Я старался не засыпать, я тянул в одну сторону, сон— в другую. Я не знаю ничего сильнее, ничего упрямее сна. Может, он хотел наверстать упущенное за все минувшие дни, за все месяцы, за все годы?.. Не случайно ведь возвращал меня в прошлое... Может, это сон заставил меня прийти сюда, в горы, посадил меня в снежную пещеру, чтобы наконец делать со мной все, что ему заблагорассудится, полностью распоряжаться мной? Сон забирал мою силу, мысли, язык, волю. Однако я не желал покоряться. Я хотел еще сказать себе многое, многое услышать от себя в ответ. Я попробовал пошевелиться, приподнял голову. Голова такая тяжелая, будто вместо одной у меня их сразу десяток... Как победить сон?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39