Куда, зачем, от чего мне было бежать?.. Сознание мое притупилось. Постепенно я даже отрешился от суеты и страданий уходящих... Подо мной конь, перед собой гоню свыше тысячи овец. Да, я собрал оставшихся овец и погнал их. Куда? Не знаю. Жалко бросить скот. Кажется, думал еще, смогу откупиться от смерти, отдав их, если встречу вооружейных людей» Не нашлось ни одного человека, который спросил бы: «Интересно, куда ты идешь? Народ бежит туда, а почему ты бежишь обратно?» Ночь. Овцы разбредаются, вожак сворачивает с пути, однако я не сдаюсь. Я доволен, что сижу на коне, оставшемся без хозяина. Подобрал и навьючил было даже ковер, однако вскоре бросил. То ли ребячество, то ли жадность — не знаю, почему взял, почему бросил?.. Помню, на рассвете одолел перевал. Сокращая путь, двигался без дороги, через холмы. Где остались овцы, когда я их бросил? Не знаю. Оказалось, еду один по склону. Один. Только тогда я понял себя. Да, я был таким, был одиноким тогда, ни с кем не сближался, никому не подчинялся, ни с кем не ладил. Люди бежали дальше, я бежал в противоположную сторону. Это действие достойно Серкебая, поэтому я и Серкебай. Я не мог делать то, что делали остальные. Если бы подался со всеми, не ужился бы там, в Турфане, — где мне ужиться, раз не ладил и здесь, на родине, при сытой жизни...
Что было потом? Пришел в Кочкорку... Первое, что увидел — раскиданное богатство. О, куда ни пойди — всюду раскиданное богатство. Брошенные дома, брошенные поля, скот. Некоторые закрыли, подперли снаружи двери, другие разобрали юрты, спрятали во дворе. Спрятали, закрыли... Замков ведь в те времена не было... Смотрел, думал... Догадался: все это богатство — чужое, не мое. Да, вот так я подумал. Тогда я и стал другим, будто родился наново. Или родился заново, или сделал шаг к человечности? Не знаю. Жалость охватила меня. Слезы, плач, печаль, тоска, мученье — ведь сам же видел все... Если б не видел, может, и брал бы... не знаю. В общем, рука моя не поднялась захватить чужое добро. Понял, что должен сам все это заработать, заработать своим трудом. Чем посягать на чужой хлеб... Разве я гриф, чтоб высматривать падаль? А это брошенное богатство не падаль разве? Понял себя: не гриф, оказывается, я — человек... Несчастье порой открывает нам глаза: потерявших человеческое обличье делает людьми. Я... тогда ли стал человеком? Так быстро? Если не тронуть чужое добро, чужой урожай, станешь ли человеком? Не знаю. Одно помню: становиться человеком я начал тогда. Помню, казалось, стоит мне протянуть руку к чужому, оставленному на стойбище, и руки мои сгорят. Вот когда стало недоставать мне людей, вот когда сделались мне нужны, — там лишь, в Кочкорке, почувствовал свое одиночество. Никогда больше не испытывал страха, который узнал тогда. Один — без народа, без родных, без семьи... Голова моя шла кругом. Сунулся туда, сюда, растерялся. Хотел бы заняться хозяйством, хотел бы начать все заново. Один, без людей?
Тут меня осенило — я вспомнил о соли. Почему забыл, не вспоминал раньше— не знаю. Как мучились мы без соли во время побега. Возможна ли жизнь без соли? Видел — в хаосе бегства снаряжали человека ночью специально за солью. Видел — делили горстями одну половину курджуна1: это — нашему аилу, то — вашему... Оказывается, в то время у киргизского народа не было соли не только в пищу — соль исчезла из жизни. Жизнь ли без соли? Или только существованье, попытка выжить? Соль жизни... Ты и горькая, ты и сладкая. Я вспомнил копи в Кочкорке, где добывали соль, тогда и вздохнул свободней. Казалось, уже дал себе отпробовать соли. Народное горе дало мне отпробовать соли... Как жил раньше? Могу ли сказать — жил?..
Подобрал на дороге курджун. Много их там валялось — курджунов, мешков, веревок, ковров. Еду — конь все еще подо мной, расстаться с ним невозможно.
Я и прежде бывал в Кочкорке, брал соль для Ба-тыркула, для его скота. Место знакомое, и знаю, где взять... Старик и юноша, приехавшие до меня, уже собрались уезжать. Будто обиженные на что-то, не поздоровались, я тоже. Поглядели друг на друга исподлобья, молча. Они уехали, я принялся нагружать курджун. Соль, настоящая соль! Брал я теперь не такую соль, чго раньше давали скоту, брал белую, чистую. Ох и вкусная! Сила, здоровье, жизнь! В бедности, в голоде все, что находишь, кажется вкусным, все кажется лекарством. Да, не узнавши лишений, не поймешь вкуса жизни, не отпробуешь ее соли...
Что ж теперь? Со мной в курджуне соль, я богат, я всесильный. Можно сказать, несет меня теперь не конь, несет соль. Но куда? Не знаю. Где захочу, там остановлюсь, нужен всякому, кто без соли. Без соли — не жизнь. А еще без чего? Разве лишь соль дорога? Ценно, дорого все, чего нет... Чего нет у меня? Еду к людям. К каким людям? Сам не знаю. Но — к людям. Не в родной свой аил, конечно, дорога туда мне закрыта, — с какими глазами туда возвращусь и к кому?
1 Курджун — переметная сума.
Где семья, Аруке? Где родные? Беспомощен человек без родных, без поддержки. Сейчас для меня поддержка — одна только соль: она моя родня, мое дыхание. Пока она со мной — не пропаду.
Горы, деревья, камни, трава — все встречное, все смотрит на меня. Кажется, все без соли. Кажется, все смотрит с завистью.
Почему? Может быть, что-то понял, узнал, стал думать, первый раз в жизни думаю самостоятельно, делаю самостоятельные шаги? Прежде не делал? Прикажут пасти овец — пасешь, прикажут полить ячмень — поливаешь... Прикажут: на это пастбище — идешь сюда, прикажут: на то пастбище — идешь туда. Пасешь скот, оберегаешь его — и все. А сейчас я сам по себе. Сейчас я начал борьбу за жизнь. Бороться — одно из свойств человека. Значит, становлюсь человеком? Увидела б меня сейчас Аруке! Хочу, чтоб увидела меня! Была бы довольна мной? Заметит ли перемену? Не знаю. Человеком делаются разве для того, чтобы кто-то заметил? Голова моя идет кругом, мысли, мысли, снова мысли. Начал думать.
Ложбиной поднимаюсь к Джумгалу. Достиг узкого места; из-за камня навстречу — человек... Огромный, в молодецки надвинутой шапке ощетинил страшные усы.
— Постой-ка! — оглушил меня басом, преградил мне дорогу. В руках держит винтовку, щелкнул затвором, давая увидеть ее. Оказывается, в такие минуты храбрость покидает меня. — Кто разрешил брать соль? Расстрелять тебя, что ли, укравшего соль, а? — Живо стащил с коня и крепко потряс за плечи.
Я взмолился. Я оправдывался. Взял соль просто так, ничуть не воровал... Тот, огромный, не согласился, взял под уздцы моего коня, повернул. Повел в поводу. Он впереди, я за ним на коне. Оборачивается, крепко ругает меня. Я боюсь. Мог бы схватить железное стремя, ударить его по затылку, однако боюсь. Уж больно громаден...
Еду за ним. Постепенно поднимаемся в гору. Уперлись в ложбину, заросшую кустарником. Остановились.
— Слезай! Побыстрее! Курджун сними! Много я видел таких, как ты, соль ворующих исподтишка!
Я снял курджун, и седло, и сбрую — все, как сказал человек. Тот обернулся — не желает видеть меня. Убьет?
— Садись на коня. Поезжай, куда ехал. Я — Акжака. Расскажи не слышавшим обо мне. У того, кто приезжает сюда, забираю коня, если не коня — снимаю го«* лову. Ты не сопротивлялся. Ладно. Конь пусть остается у тебя, а седло мое. Что ты смотришь? Хочешь запомнить меня? На затылке моем — шрам. Жеребец укусил в детстве. Вот так и сделай—рассказывай встречным: есть такой сердобольный Акжака в этой ложбине. Что ж не бежал гы со всеми? Бежал или нет? Лучше у камня спросить, скорее ответит. Уходи!
Я тихонько пустился в путь. Больно, обидно, досадно — не плачу. О чем буду плакать? Перед кем, кто услышит? Все вокруг кажется бледным, бесцветным. Бесцветны и камни, и небо. Земля и та — словно перенесший желтуху. Да, теперь я спускаюсь вниз. Еду обратно—за солью. Однако же этот огромный что сделал-— оставил меня без соли! Я ведь добыл соль жизни... Теперь же после встречи с Акжакой опять остался без соли. Не соль потерял — надежду... Акжака. Воротник-то у него совсем черный, почему же прозвали Акжакой? Видно, когда-то и впрямь носил белый ворот. Какая разница, думаю, не он, так другой бы взял мою соль, не белый ворот, так черный. Куда же я еду? У кого я найду защиту? Просто чужой человек ведь не будет опорой в жизни — разве станет заботиться?..
Конь сам выбирал дорогу, спускался, не торопясь пощипывал траву... Вот кому хорошо — хрупай себе, ни о чем не думая! Почему человек не ест травы? Ведь ест же чеснок, щавель, купырь, козелец, лук и другое полезное? Если есть и траву... если есть все подряд — не превратишься ли в лошадь... в животное?..
Акжака... Что это за человек? Почему он здесь, почему один? Разве один? Почему испугался его, чего боюсь сейчас? Все равно куда ехать, черт возьми...
Да, я повернул назад. Еду искать Акжаку. Вижу следы своего коня, они ведут в горы.
Гора, за горой снова гора, гора сидит на горе, впереди сидит и сзади. Чем дальше, тем горы грознее, страшнее, загадочней. Кажутся совсем незнакомыми. На пути овраги, ложбины, проеду одну — кажется, из другой выскочит кто-то, кажется, грянет выстрел винтовки, кажется, много, много Акжак укрылись в них. Сурки убегают, дразнят взгляд. Поймал бы и съел. От голода темнеет в глазах. За пазухой у меня немного толокна в мешочке, однако не хочу его трогать, жалею, берегу на самый крайний случай. Достаю, открываю мешочек — и останавливаюсь, понюхаю только. Прекрасен запах толокна, а? Как прибавляет силы! Пусть это толокно никогда не кончается, пусть придает мне силы каждый раз, как услышу его запах, — чтобы я достиг наконец тех мест, куда стремлюсь. Но куда я стремлюсь, куда направляюсь? Неужели к смерти?
Еду и еду. В небе я вижу грифов, их полет необычен, замедлен — некоторые будто застыли в небе... Опускаются в ложбину — вижу, совсем недалеко. Что там — зверь, человек ли? Все смешалось на этой земле... Людей не хоронят. Разорение — куда ни пойдешь, грабеж. И все породило бегство. Разве можно уходить со своей земли? Бедная земля оплакивает погибших, наблюдательный человек увидит, как на камнях выступают слезы. Снова стал мучить голод. Как вспоминал я добро, лежавшее брошенным на дороге! Почему не взял ничего, хоть немного зерна, не голодал бы сейчас...
На память приходит Аруке — вот кто выдерживал все. Я бил ее. Почему у меня не переломилась рука? Да, женщина, как Аруке, способна выдержать все. Родит детей, воспитывает их. Она — мать, она — жена, товарищ, друг, она — советчик! Это для тех, кто знает... А для меня, незнающего, она — слуга...
Мой конь захрапел, испуганно дернулся, чуть не свалил меня. Я услышал голос Акжаки:
— А-а, ты вернулся, гонимый смертью? Ты первый, вернувшийся за своей смертью. Удивляюсь. Что ж, если хочешь — убью! — Он стоял прямо передо мной, направив на меня винтовку. Я не испугался. Мне все сделалось безразлично. Ощущения жизни нет, значит, если умру _ не страшно. Я засмеялся. Акжака глядел удивленно. Я опять засмеялся, посмотрел на него без страха. Он засмеялся тоже. Затем засмеялись мы оба, оглушая окрестные горы. Засмеялись деревья и небо. Мы подарили смех земле — ведь она забыла его. Оказывается, смех — основа жизни. Мы пожали друг другу руки. Я пожаловался:
— Убей меня, братец. Устал я. Моя голова ближе к смерти, чем к жизни. Кто знает, какие смерти поджидают меня впереди и сколько их, лучше уж сейчас умереть от пули батыра-киргиза!
Смеющееся лицо Акжаки превратилось в лед, продолговатые светлые глаза сощурились. Поднял винтовку. Я спрыгнул с коня. Протянул ему повод — он не взял. Прицелился — выстрелил. Осечка.
Отбросил Акжака винтовку, приблизился, крепко обнял меня и заплакал. Но в глазах его не было слез, А плачущий голос Акжаки не заставил заплакать мени, скорей напугал. Казалось, он плачет притворно, испытывает меня!
— Вижу, ты киргиз, настоящий киргиз, не испугался. Я доволен тобой. Забери свою соль. Оседлай коня своим седлом, поезжай куда хочешь!
Уж лучше б он убил меня.
— Застрели, братец. Ничего у меня не осталось, всего лишился, бродяжничаю, а ты отобрал соль жизни. Лучше уж мне умереть. Не мучь, застрели!
Акжака засмеялся прежним смехом. Я разозлился. Как я жалел, что он не стреляет! Видно, ему надоело мое упорство.
— Как я могу убить, когда у меня нет патронов! Смешной ты, глупый, предпочитающий жизни смерть! Уходи. Седлай своего коня. Соль жизни... Соль для овец для тебя стала солью жизни, так ли? Что ты бормочешь? Кырбаш, эй, Кырбаш!
На его голос показался человек, вышел из пещеры у подножья горы. Лицо знакомо. Да это Кырбаш — пастух, с которым я прежде пас овец Батыркула! Увидев меня, закричал от радости. Не знаю, для чего позвал его Акжака, однако встретились мы с Кырбашем по-родственному.
Акжака нахмурился, указал рукой на тропу.
— Убирайтесь отсюда оба! — приказал он.
Мы с Кырбашем сели на моего коня, взяли тот самый курджун с солью и тронулись в путь.
Как говорится, у каждого собственный нрав — кто же тот нрав уймет? Почему Акжака отобрал у меня соль, почему вернул? Почему отпустил Кырбаша со мной? Кырбаш мне ничего не объяснил, не сказал мне и о пещере, кто там и что... Я спросил, но потом замолчал. Раз не желает говорить, зачем принуждать...
Я сижу как раз там, где стоял наш с Кырбашем шалаш. Сказать правду, это не родина мне, не здесь я родился, но это место стало мне родиной, Красный яр... Все, что поддерживало в трудную пору жизни, в голод, в нищету — все кажется близким.
За Красным яром, выше деревьев, — белела цепочка вершин. Горы глядели на меня, обнадеживали, звали, тянули к себе...
Я смотрел, я ждал, я задавал вопросы, вопросы мои переходили в жалобы. Я спрашивал, я умолял горы, реки, землю, людей... Почему погибаю с голоду на родной, на такой прекрасной земле? Неужели кончилась вода, назначенная мне судьбой? Неужели так мало мне ее суждено? Почему создала ты меня подобным свече,— быстро вспыхивает, быстро гаснет? Земля моя — это ты создала меня! Ты подарила мне воздух, подарила хлеб, одежду и воду. Ты научила меня ценить жизнь, подарила вкус к жизни, к свободе. Ты дала мне язык— говорить, дала песню, чтоб петь. Без тебя я не знал бы цену песни. Вся твоя красота для меня воплотилась в песне. С песней я шел за овцами с пастушеской палкой в руках, с песней возвращался. Пели твои реки, пели высокие ели, можжевельник, боярышник, рябина и жимолость, таволга и смородина — все они подобно матери наставляли меня. Если б не твои горы, я никогда бы не научился ходить прямо. Подошвы мои затвердели от камня, я ко всему притерпелся... Почему же теперь я должен попрошайничать? Нет ничего худшего, чем просить милостыню на родной земле, нет большего унижения. На нищего даже собака смотрит с недоверием, брезгливо, сердито, опасаясь заразы. И собака узнает нищего. Если других кусает с жалостью, то нищего кусает изо всей силы, вкладывая всю свою ярость.
Этот Красный яр оставили тогда без имени и мы с Кырбашем, и люди, побывавшие здесь до нас. Называли только по цвету. Теперь каждый зовет Серкебай-жар. Отчего, не знаю, может, видят мою любовь к этим местам...
Помню, когда пришли мы с Кырбашем сюда, я заметил ласточек, галок, голубей — прилетели к оврагу неизвестно откуда. Я смотрел на них и отдыхал от страданий голода, силы мои прибавлялись. Крики пернатых звали меня к сытости, к жизни, к борьбе. Песня их, ни с чем не сравнимая прекрасная песня, пробуждала мечты о будущем, о какой-то прекрасной жизни, где нет горя и мучений. Казалось, они уносят меня на крыльях, донесут до любой моей мечты, они для этого только созданы и нарочно окликают меня, зовут, увлекают. Жизнь бурлила в этом овраге. Птицы казались счастливыми. Я молил о счастье не знаю кого: то ли горы, то ли овраг, то ли этих самых пернатых — казалось, они полетят далеко-далеко и принесут — вернутся со счастьем на крыльях. Я сохранял достоинство и бодрость, я питался их энергией в дни, когда возвращался голодный. После этого как могу не любить пернатых; делят свою жизнь и счастье с людьми. С той поры нет для меня места ближе, роднее, понятней, чем вот этот самый Красный яр...
Серкебай-жар...
Сначала я смотрел равнодушно, не обращал внимания, какие именно пернатые здесь живут, а потом стал присматриваться. В каменистой расщелине жили особенные птицы. Не ласточки, не галки, не голуби — другие. Днем они почти никогда не попадались на глаза, но ведь я просыпался рано, вместе с птицами, какой там сон на голодный желудок; и вот, едва забрезжит рассвет, я видел: проворные, красивые, сильные птицы стремительно вылетают из каменистой расщелины. Некоторые садятся на каменистом склоне оврага, отряхиваются, прихорашиваются, затем улетают. Большей частью устремляются вниз, в долину. Есть и такие, что улетают, не садясь в овраге. Вечером, с сумерками все они всегда возвращаются. Я не замечал, чтоб запаздывали. Вернувшись, не отвлекаются ни на что, прямо скрываются в расщелине. Видел я их лишь утром, на рассвете, да в сумерках — не различал хорошо. Просто любовался их силой, легкостью движений и красотой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Что было потом? Пришел в Кочкорку... Первое, что увидел — раскиданное богатство. О, куда ни пойди — всюду раскиданное богатство. Брошенные дома, брошенные поля, скот. Некоторые закрыли, подперли снаружи двери, другие разобрали юрты, спрятали во дворе. Спрятали, закрыли... Замков ведь в те времена не было... Смотрел, думал... Догадался: все это богатство — чужое, не мое. Да, вот так я подумал. Тогда я и стал другим, будто родился наново. Или родился заново, или сделал шаг к человечности? Не знаю. Жалость охватила меня. Слезы, плач, печаль, тоска, мученье — ведь сам же видел все... Если б не видел, может, и брал бы... не знаю. В общем, рука моя не поднялась захватить чужое добро. Понял, что должен сам все это заработать, заработать своим трудом. Чем посягать на чужой хлеб... Разве я гриф, чтоб высматривать падаль? А это брошенное богатство не падаль разве? Понял себя: не гриф, оказывается, я — человек... Несчастье порой открывает нам глаза: потерявших человеческое обличье делает людьми. Я... тогда ли стал человеком? Так быстро? Если не тронуть чужое добро, чужой урожай, станешь ли человеком? Не знаю. Одно помню: становиться человеком я начал тогда. Помню, казалось, стоит мне протянуть руку к чужому, оставленному на стойбище, и руки мои сгорят. Вот когда стало недоставать мне людей, вот когда сделались мне нужны, — там лишь, в Кочкорке, почувствовал свое одиночество. Никогда больше не испытывал страха, который узнал тогда. Один — без народа, без родных, без семьи... Голова моя шла кругом. Сунулся туда, сюда, растерялся. Хотел бы заняться хозяйством, хотел бы начать все заново. Один, без людей?
Тут меня осенило — я вспомнил о соли. Почему забыл, не вспоминал раньше— не знаю. Как мучились мы без соли во время побега. Возможна ли жизнь без соли? Видел — в хаосе бегства снаряжали человека ночью специально за солью. Видел — делили горстями одну половину курджуна1: это — нашему аилу, то — вашему... Оказывается, в то время у киргизского народа не было соли не только в пищу — соль исчезла из жизни. Жизнь ли без соли? Или только существованье, попытка выжить? Соль жизни... Ты и горькая, ты и сладкая. Я вспомнил копи в Кочкорке, где добывали соль, тогда и вздохнул свободней. Казалось, уже дал себе отпробовать соли. Народное горе дало мне отпробовать соли... Как жил раньше? Могу ли сказать — жил?..
Подобрал на дороге курджун. Много их там валялось — курджунов, мешков, веревок, ковров. Еду — конь все еще подо мной, расстаться с ним невозможно.
Я и прежде бывал в Кочкорке, брал соль для Ба-тыркула, для его скота. Место знакомое, и знаю, где взять... Старик и юноша, приехавшие до меня, уже собрались уезжать. Будто обиженные на что-то, не поздоровались, я тоже. Поглядели друг на друга исподлобья, молча. Они уехали, я принялся нагружать курджун. Соль, настоящая соль! Брал я теперь не такую соль, чго раньше давали скоту, брал белую, чистую. Ох и вкусная! Сила, здоровье, жизнь! В бедности, в голоде все, что находишь, кажется вкусным, все кажется лекарством. Да, не узнавши лишений, не поймешь вкуса жизни, не отпробуешь ее соли...
Что ж теперь? Со мной в курджуне соль, я богат, я всесильный. Можно сказать, несет меня теперь не конь, несет соль. Но куда? Не знаю. Где захочу, там остановлюсь, нужен всякому, кто без соли. Без соли — не жизнь. А еще без чего? Разве лишь соль дорога? Ценно, дорого все, чего нет... Чего нет у меня? Еду к людям. К каким людям? Сам не знаю. Но — к людям. Не в родной свой аил, конечно, дорога туда мне закрыта, — с какими глазами туда возвращусь и к кому?
1 Курджун — переметная сума.
Где семья, Аруке? Где родные? Беспомощен человек без родных, без поддержки. Сейчас для меня поддержка — одна только соль: она моя родня, мое дыхание. Пока она со мной — не пропаду.
Горы, деревья, камни, трава — все встречное, все смотрит на меня. Кажется, все без соли. Кажется, все смотрит с завистью.
Почему? Может быть, что-то понял, узнал, стал думать, первый раз в жизни думаю самостоятельно, делаю самостоятельные шаги? Прежде не делал? Прикажут пасти овец — пасешь, прикажут полить ячмень — поливаешь... Прикажут: на это пастбище — идешь сюда, прикажут: на то пастбище — идешь туда. Пасешь скот, оберегаешь его — и все. А сейчас я сам по себе. Сейчас я начал борьбу за жизнь. Бороться — одно из свойств человека. Значит, становлюсь человеком? Увидела б меня сейчас Аруке! Хочу, чтоб увидела меня! Была бы довольна мной? Заметит ли перемену? Не знаю. Человеком делаются разве для того, чтобы кто-то заметил? Голова моя идет кругом, мысли, мысли, снова мысли. Начал думать.
Ложбиной поднимаюсь к Джумгалу. Достиг узкого места; из-за камня навстречу — человек... Огромный, в молодецки надвинутой шапке ощетинил страшные усы.
— Постой-ка! — оглушил меня басом, преградил мне дорогу. В руках держит винтовку, щелкнул затвором, давая увидеть ее. Оказывается, в такие минуты храбрость покидает меня. — Кто разрешил брать соль? Расстрелять тебя, что ли, укравшего соль, а? — Живо стащил с коня и крепко потряс за плечи.
Я взмолился. Я оправдывался. Взял соль просто так, ничуть не воровал... Тот, огромный, не согласился, взял под уздцы моего коня, повернул. Повел в поводу. Он впереди, я за ним на коне. Оборачивается, крепко ругает меня. Я боюсь. Мог бы схватить железное стремя, ударить его по затылку, однако боюсь. Уж больно громаден...
Еду за ним. Постепенно поднимаемся в гору. Уперлись в ложбину, заросшую кустарником. Остановились.
— Слезай! Побыстрее! Курджун сними! Много я видел таких, как ты, соль ворующих исподтишка!
Я снял курджун, и седло, и сбрую — все, как сказал человек. Тот обернулся — не желает видеть меня. Убьет?
— Садись на коня. Поезжай, куда ехал. Я — Акжака. Расскажи не слышавшим обо мне. У того, кто приезжает сюда, забираю коня, если не коня — снимаю го«* лову. Ты не сопротивлялся. Ладно. Конь пусть остается у тебя, а седло мое. Что ты смотришь? Хочешь запомнить меня? На затылке моем — шрам. Жеребец укусил в детстве. Вот так и сделай—рассказывай встречным: есть такой сердобольный Акжака в этой ложбине. Что ж не бежал гы со всеми? Бежал или нет? Лучше у камня спросить, скорее ответит. Уходи!
Я тихонько пустился в путь. Больно, обидно, досадно — не плачу. О чем буду плакать? Перед кем, кто услышит? Все вокруг кажется бледным, бесцветным. Бесцветны и камни, и небо. Земля и та — словно перенесший желтуху. Да, теперь я спускаюсь вниз. Еду обратно—за солью. Однако же этот огромный что сделал-— оставил меня без соли! Я ведь добыл соль жизни... Теперь же после встречи с Акжакой опять остался без соли. Не соль потерял — надежду... Акжака. Воротник-то у него совсем черный, почему же прозвали Акжакой? Видно, когда-то и впрямь носил белый ворот. Какая разница, думаю, не он, так другой бы взял мою соль, не белый ворот, так черный. Куда же я еду? У кого я найду защиту? Просто чужой человек ведь не будет опорой в жизни — разве станет заботиться?..
Конь сам выбирал дорогу, спускался, не торопясь пощипывал траву... Вот кому хорошо — хрупай себе, ни о чем не думая! Почему человек не ест травы? Ведь ест же чеснок, щавель, купырь, козелец, лук и другое полезное? Если есть и траву... если есть все подряд — не превратишься ли в лошадь... в животное?..
Акжака... Что это за человек? Почему он здесь, почему один? Разве один? Почему испугался его, чего боюсь сейчас? Все равно куда ехать, черт возьми...
Да, я повернул назад. Еду искать Акжаку. Вижу следы своего коня, они ведут в горы.
Гора, за горой снова гора, гора сидит на горе, впереди сидит и сзади. Чем дальше, тем горы грознее, страшнее, загадочней. Кажутся совсем незнакомыми. На пути овраги, ложбины, проеду одну — кажется, из другой выскочит кто-то, кажется, грянет выстрел винтовки, кажется, много, много Акжак укрылись в них. Сурки убегают, дразнят взгляд. Поймал бы и съел. От голода темнеет в глазах. За пазухой у меня немного толокна в мешочке, однако не хочу его трогать, жалею, берегу на самый крайний случай. Достаю, открываю мешочек — и останавливаюсь, понюхаю только. Прекрасен запах толокна, а? Как прибавляет силы! Пусть это толокно никогда не кончается, пусть придает мне силы каждый раз, как услышу его запах, — чтобы я достиг наконец тех мест, куда стремлюсь. Но куда я стремлюсь, куда направляюсь? Неужели к смерти?
Еду и еду. В небе я вижу грифов, их полет необычен, замедлен — некоторые будто застыли в небе... Опускаются в ложбину — вижу, совсем недалеко. Что там — зверь, человек ли? Все смешалось на этой земле... Людей не хоронят. Разорение — куда ни пойдешь, грабеж. И все породило бегство. Разве можно уходить со своей земли? Бедная земля оплакивает погибших, наблюдательный человек увидит, как на камнях выступают слезы. Снова стал мучить голод. Как вспоминал я добро, лежавшее брошенным на дороге! Почему не взял ничего, хоть немного зерна, не голодал бы сейчас...
На память приходит Аруке — вот кто выдерживал все. Я бил ее. Почему у меня не переломилась рука? Да, женщина, как Аруке, способна выдержать все. Родит детей, воспитывает их. Она — мать, она — жена, товарищ, друг, она — советчик! Это для тех, кто знает... А для меня, незнающего, она — слуга...
Мой конь захрапел, испуганно дернулся, чуть не свалил меня. Я услышал голос Акжаки:
— А-а, ты вернулся, гонимый смертью? Ты первый, вернувшийся за своей смертью. Удивляюсь. Что ж, если хочешь — убью! — Он стоял прямо передо мной, направив на меня винтовку. Я не испугался. Мне все сделалось безразлично. Ощущения жизни нет, значит, если умру _ не страшно. Я засмеялся. Акжака глядел удивленно. Я опять засмеялся, посмотрел на него без страха. Он засмеялся тоже. Затем засмеялись мы оба, оглушая окрестные горы. Засмеялись деревья и небо. Мы подарили смех земле — ведь она забыла его. Оказывается, смех — основа жизни. Мы пожали друг другу руки. Я пожаловался:
— Убей меня, братец. Устал я. Моя голова ближе к смерти, чем к жизни. Кто знает, какие смерти поджидают меня впереди и сколько их, лучше уж сейчас умереть от пули батыра-киргиза!
Смеющееся лицо Акжаки превратилось в лед, продолговатые светлые глаза сощурились. Поднял винтовку. Я спрыгнул с коня. Протянул ему повод — он не взял. Прицелился — выстрелил. Осечка.
Отбросил Акжака винтовку, приблизился, крепко обнял меня и заплакал. Но в глазах его не было слез, А плачущий голос Акжаки не заставил заплакать мени, скорей напугал. Казалось, он плачет притворно, испытывает меня!
— Вижу, ты киргиз, настоящий киргиз, не испугался. Я доволен тобой. Забери свою соль. Оседлай коня своим седлом, поезжай куда хочешь!
Уж лучше б он убил меня.
— Застрели, братец. Ничего у меня не осталось, всего лишился, бродяжничаю, а ты отобрал соль жизни. Лучше уж мне умереть. Не мучь, застрели!
Акжака засмеялся прежним смехом. Я разозлился. Как я жалел, что он не стреляет! Видно, ему надоело мое упорство.
— Как я могу убить, когда у меня нет патронов! Смешной ты, глупый, предпочитающий жизни смерть! Уходи. Седлай своего коня. Соль жизни... Соль для овец для тебя стала солью жизни, так ли? Что ты бормочешь? Кырбаш, эй, Кырбаш!
На его голос показался человек, вышел из пещеры у подножья горы. Лицо знакомо. Да это Кырбаш — пастух, с которым я прежде пас овец Батыркула! Увидев меня, закричал от радости. Не знаю, для чего позвал его Акжака, однако встретились мы с Кырбашем по-родственному.
Акжака нахмурился, указал рукой на тропу.
— Убирайтесь отсюда оба! — приказал он.
Мы с Кырбашем сели на моего коня, взяли тот самый курджун с солью и тронулись в путь.
Как говорится, у каждого собственный нрав — кто же тот нрав уймет? Почему Акжака отобрал у меня соль, почему вернул? Почему отпустил Кырбаша со мной? Кырбаш мне ничего не объяснил, не сказал мне и о пещере, кто там и что... Я спросил, но потом замолчал. Раз не желает говорить, зачем принуждать...
Я сижу как раз там, где стоял наш с Кырбашем шалаш. Сказать правду, это не родина мне, не здесь я родился, но это место стало мне родиной, Красный яр... Все, что поддерживало в трудную пору жизни, в голод, в нищету — все кажется близким.
За Красным яром, выше деревьев, — белела цепочка вершин. Горы глядели на меня, обнадеживали, звали, тянули к себе...
Я смотрел, я ждал, я задавал вопросы, вопросы мои переходили в жалобы. Я спрашивал, я умолял горы, реки, землю, людей... Почему погибаю с голоду на родной, на такой прекрасной земле? Неужели кончилась вода, назначенная мне судьбой? Неужели так мало мне ее суждено? Почему создала ты меня подобным свече,— быстро вспыхивает, быстро гаснет? Земля моя — это ты создала меня! Ты подарила мне воздух, подарила хлеб, одежду и воду. Ты научила меня ценить жизнь, подарила вкус к жизни, к свободе. Ты дала мне язык— говорить, дала песню, чтоб петь. Без тебя я не знал бы цену песни. Вся твоя красота для меня воплотилась в песне. С песней я шел за овцами с пастушеской палкой в руках, с песней возвращался. Пели твои реки, пели высокие ели, можжевельник, боярышник, рябина и жимолость, таволга и смородина — все они подобно матери наставляли меня. Если б не твои горы, я никогда бы не научился ходить прямо. Подошвы мои затвердели от камня, я ко всему притерпелся... Почему же теперь я должен попрошайничать? Нет ничего худшего, чем просить милостыню на родной земле, нет большего унижения. На нищего даже собака смотрит с недоверием, брезгливо, сердито, опасаясь заразы. И собака узнает нищего. Если других кусает с жалостью, то нищего кусает изо всей силы, вкладывая всю свою ярость.
Этот Красный яр оставили тогда без имени и мы с Кырбашем, и люди, побывавшие здесь до нас. Называли только по цвету. Теперь каждый зовет Серкебай-жар. Отчего, не знаю, может, видят мою любовь к этим местам...
Помню, когда пришли мы с Кырбашем сюда, я заметил ласточек, галок, голубей — прилетели к оврагу неизвестно откуда. Я смотрел на них и отдыхал от страданий голода, силы мои прибавлялись. Крики пернатых звали меня к сытости, к жизни, к борьбе. Песня их, ни с чем не сравнимая прекрасная песня, пробуждала мечты о будущем, о какой-то прекрасной жизни, где нет горя и мучений. Казалось, они уносят меня на крыльях, донесут до любой моей мечты, они для этого только созданы и нарочно окликают меня, зовут, увлекают. Жизнь бурлила в этом овраге. Птицы казались счастливыми. Я молил о счастье не знаю кого: то ли горы, то ли овраг, то ли этих самых пернатых — казалось, они полетят далеко-далеко и принесут — вернутся со счастьем на крыльях. Я сохранял достоинство и бодрость, я питался их энергией в дни, когда возвращался голодный. После этого как могу не любить пернатых; делят свою жизнь и счастье с людьми. С той поры нет для меня места ближе, роднее, понятней, чем вот этот самый Красный яр...
Серкебай-жар...
Сначала я смотрел равнодушно, не обращал внимания, какие именно пернатые здесь живут, а потом стал присматриваться. В каменистой расщелине жили особенные птицы. Не ласточки, не галки, не голуби — другие. Днем они почти никогда не попадались на глаза, но ведь я просыпался рано, вместе с птицами, какой там сон на голодный желудок; и вот, едва забрезжит рассвет, я видел: проворные, красивые, сильные птицы стремительно вылетают из каменистой расщелины. Некоторые садятся на каменистом склоне оврага, отряхиваются, прихорашиваются, затем улетают. Большей частью устремляются вниз, в долину. Есть и такие, что улетают, не садясь в овраге. Вечером, с сумерками все они всегда возвращаются. Я не замечал, чтоб запаздывали. Вернувшись, не отвлекаются ни на что, прямо скрываются в расщелине. Видел я их лишь утром, на рассвете, да в сумерках — не различал хорошо. Просто любовался их силой, легкостью движений и красотой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39