Так. Ну, сидишь ты, братец, на камне, точно сурок, у которого лиса унесла детенышей, увидел тебя, завернул. Каким ремеслом владеешь?
— Ремесло ушло вместе с отцом. Откуда возьму другое?
— Назови имя твоего отца.
— Батыр Сарман.
— Ну, есть, оказывается, судьба. Батыр Сарман, тот, который с сырта? Слышал, слышал о храбрости этого рано умершего человека. О-о, рассказывают, что когда-то давно твой отец и еще другие джигигы косили траву на чьем-то хашаре2. Какая уж там трава, не то что в Чуйской долине, видно, собирали по горсточке на зиму. В полдень укрылись все в тени, желая вздремнуть. Разгоряченный Сарман улегся, не прикрыв грудь, так и заснул. Да, и скоро, говорят, почувствовал он холод на груди. Посмотрел — вот шайтан! —- оказывается, по груди ползет черно-пестрая змея в сажень длиной. Удивившись, открывает рот, бедняга. Змея, видно, решила, что это нора, начала вползать, тогда он, говорят, откусывает ей с хрустом голову, выплевывает и продолжает спать. Так ты, значит, собственный сын того самого батыра Сармана? О аллах, довелось, значит, увидеть тебя, а? Кем приходится тебе эта Калыча?
— Аяш-апаа.
— Эх, не быть тебе человеком!.. Добавь лучше, что, называя вдовушку аяш-апа, делишь с ней ее толокно.
1 Комурчу — у! олыцик
2 X а ш а р — совместная работа в помощь одному человеку.
3 Аяш-апа — жена друга отца.
Что нужно тебе? Нужна жена друга отца или ее дочь Бурмакан?
— Мне... мне..
— Знаю сынок. Рот твой хочет сказать одно, глаза говорят другое. Часто вижу тебя, проезжая мимо. Почему сидишь без дела? Вот посмотри на меня. Думаешь, наверное, есть ли польза от высохшего старика, — на костях ни кусочка мяса, а поранится — кровь не станет сочиться из тела. Мое имя не Комурчу — огонь. До шестидесяти добрался—с огнем не разлучился. Посмотри вон туда, на вершины скал! Смотри хорошенько. Видишь—луч солнца скользит. Так всю жизнь скользит, согревает землю, поджаривает скалы. А меня поджаривает пламя, жарят горящие угли можжевельника! Эй, что такое болезнь? Не знаю. Что такое голод? Не знаю. Такая штука, как насморок, если притронется к моему телу, поскользнувшись, упадет и сломает ногу. Есть ли большее наслаждение в этом мире, чем жечь уголь! Говорят, существует падишах, говорят, сиди г на золотом троне. Этот твой падишах разве сравнится со мной? Сидел ли хоть раз у пылающего огня, поджаривая свою грудь? Где ему знать такое... В полночь проеду здесь, ожидай. Скажи свое имя.
— Серкебай.
— Мне все равно. Что имя? Родится киргиз в пятницу,— значит, Жумабай; родится в субботу,— Ишен-бай; если родится в день, когда заночует гость,— Конок-бай, а родится, когда варили толокно, назовут Талкан-баем1. Годишься ты выкорчевывать пни?
— Гожусь.
— Ох, кто знает, слишком ты полный. Не таращи глаза, когда проезжаю мимо, займись чем-нибудь. Ты не знаешь, что это такое — уголь. Деньги, материя, хлеб, манты, шашлык, овца... Я не видел на свете ничего чище угля. Ну, слышал? Говорю только раз, второй не скажу. Ты приглянулся мне, хоть немало таких, что набиваются мне в товарищи. Поехал я.
Черный как головешка человек тронул быка, не дожидаясь моих ответных слов.
Услышав отхаркиванье старика Комурчу, я понял, что наступила полночь. Вскочил, протер глаза, выбежал из юрты. Комурчу уже проехал мимо, даже не оглянулся.
1 Ж у м а — пятница. И ш е н б и — суббота. Конок — гость. Т а л к а н — толокно
Я побежал следом, не решаясь подать голос. Старик, пустив своего быка семенящим шагом, поднимался по ущелью в гору. За собой вел еще одного быка. Боясь окликнуть Комурчу, я двигался следом, поднимаясь все выше и выше. Комурчу даже не обернулся, не посмотрел назад. Видно, забыл обо мне. С неба покатилась звезда. Медленно вылилась на вершину вздыбившегося перед нами Мин-Текче. Казалось, гора расплавилась. Старик натянул поводья своего быка, остановился и совершил молитву, глядя в сторону Мин-Текче, Затем тихонько начал петь. Тонкий высокий его голос переливался; оседлав ветерок, веявший с горы вниз по ущелью, улетал с ним дальше в долину. Комурчу пел любовную песню. Видно, гора, видно, вылившаяся из небесной чаши звезда научили его этой песне, научили река, горный лес, острый месяц. Слышавшие со стороны могли бы принять его голос за голос девушки или даже ребенка. Мне почудилось — пел не маленький черный старичок— пел родник. Никогда прежде не слыхал я такого чистого голоса, столь чистой песни.
Почему всю мою жизнь не устаю слушать пение? Не со встречи ли с Комурчу жизнь моя обрела мелодию?
Кончив петь, Комурчу принялся говорить, его слова отчетливо доносились до меня. К кому он обращался? Ко мне? Нет. К горам? Тоже нет, К кому же тогда? Не знаю. Вот что услышал я в ту ночь:
— Ах, Зардей! Если на свете останется одна красивая кобылица, то это — Зардеп, если на свете родится одна красивая девушка, то это — Зардеп. Тебя я увидел впервые вот здесь, под этой раздвоенной елью. Ой-ей, сколько лет, сколько веков прошло с того дня? Ну, если и не веков, так сколько засохло елей, бывших моими ровесницами. Я не засох. Я тебе тогда сказал правду, сказал, что полюбил. Ты посмеялась. Ах, как засмеялась ты тогда, будь ты неладна... Точно пламенем опалила меня!
Ты попросила, чтобы я спел. Ты не думала, что могу петь. Я запел. Ты услышала—у тебя перехватило дыхание. Я пел и уходил — ты следовала за мной. Я спускался к реке и пел. Ты осталась на круче. Не снимая одежды, я шагнул в воду. Когда меня закружило в бурлящем круговороте, ты закричала. Я исчез под водой, ты застыла на этой круче. Слезы оросили твое лицо. Но ты не полюбила меня. Просто ты пожалела. Если бы ты любила, ты побежала бы за мной с криком, ты бросилась бы в воду следом за мной.
Прошло три дня. И опять я увидел тебя здесь под раздвоенной елью. Ты взглянула — широко раскрыла глаза. Ты не поверила, что я остался жив, тебе показалось, что кто-то другой принял мой образ, ты в испуге попятилась. Я запел. Ты улыбнулась. И опять, как прежде, я спустился к реке. Ты снова осталась на круче, а меня опять закрутило в водовороте. Ты не понимала, что происходит, отчего я не погиб...
Прошло пять дней, я вернулся снова. Дождь лил как из ведра. Тебя не было у этой ели. Я запел. Ты выскользнула из белой юрты, стоявшей повыше. Я спускался к реке. Может быть, ты слышала мою песню, а может быть, и нет. Из других юрт тоже показались люди, и многие последовали за мной. Я вошел в воду — ее тогда было вдвое против обычного. Волна накрыла меня— опять я исчез. Я услышал слова воды: «Зардеп не любит тебя, для чего испытываешь судьбу?» Быстрое течение уносило меня. «И хорошо, что не любит. Хорошо, что не станет моей. Получу ее — и остыну, потеряю любовь!» — думал я, борясь с водоворотом.
Все реже мог я видеть Зардеп, но думал о ней день и ночь. Где бы ни находился, смотрел в ее сторону. Она же не вспоминала обо мне, не глядела в мою сторону. Я иссох, я устал, я изголодался, румянец мой поблек. Зардеп продолжала цвести. Все равно каждый день прохожу возле ее аила с песней. Она слушает, выйдя из юрты. Она уходит, когда я скрываюсь из глаз. Ложась спать, я произношу ее имя, встаю, повторяя ее имя. Каждый день я стараюсь приблизиться к ней — она удаляется с каждым днем. Я пламенно ее люблю — она сторонится меня, точно видит лед. Я был единственным сыном отца и матери. Мечтая о Зардеп, я отвык от дома. Куда откочевывала Зардеп, туда же следом перебирался и я. Сколько лет прошло? Наверно, очень много— я потерял им счет. Зардеп ушла, ее выдали замуж. Но я продолжал поглядывать на аил Зардеп. Через год Зардеп умерла от родов. Она осталась лежать в могиле, я остался ходить по земле, где ходила Зардеп. Вот здесь ходила моя Зардеп, здесь я смотрел на нее с ожиданием. Вот это место, вот я — Комурчу. Здесь я прохожу днем, здесь прохожу ночью. Там дальше — раздвоенная ель. Теперь не приближаюсь к ней, издали бросаю взгляд, Один ее ствол — я тех, прежних времен, другой ствол — Зардеп... Да, теперь обхожу ее далеко— все кажется, что где-то за ней с другой стороны может появиться Зардеп. Но я не даю ей встретить меня. Не знаю, я ли ее любил, она ли меня любила?.. Хорошо заниматься углем, а? Не был бы угольщиком, давно бы забыл и Зардеп, и места, где увидел ее, Вот рассказ о раздвоенной ели. Забыл ли я песню, что пел тебе, Зардеп? Разве забуду, никогда не выходит из головы. И сейчас только пел ее, рассказал о своей несбывшейся мечте. Весь мир — несбывшаяся мечта. Это хорошо — без мечты жизнь не интересна.
Ты оставила меня одного, Зардеп. И что получила взамен? Выдали замуж? Ты ушла, не испытав жарких объятий, ты ушла, не дав разгореться огню любви. Я счастлив. Всю жизнь согревает меня пламя моей любви. Каждый день я жгу можжевельник, вижу яркое пламя. Можжевельник горит? Нет, это моя любовь. Я затвердеваю, все мое тело прокаливается на огне. Ясное небо, крутые скалы, снежные пики подобны мне. Как и я, вглядываются в даль, помня несбывшуюся мечту. Я никогда не найду Зардеп, они не отыщут меня, случись мне понести кару и умереть. Меня знает ель, знает кайберен1, знают звезды на небе,— все привыкли ко мне, все скучают, не видя меня. Скалы оживляются, если жгу среди них уголь. А ночью, когда ложусь отдохнуть, приходят облака, обволакивают меня. Или облако, приняв образ Зардеп, кокетливо смотрит с того хребта — смотрит, не показывает свое лицо...
Вот что узнал я ночью, слушая Комурчу. Я удивился. Я обрадовался трогательному богатству жизни этого ссохшегося человека. Только тогда я понял — ему действительно перевалило за шестьдесят. И, поняв, я стал ругать самого себя. Я думал об Аруке. Аруке—-это была жена, достойная похвалы. Словно падающая звезда, сверкнула на небе и исчезла, где, когда теперь увидишь ее... Любил ли я ее? Не знаю. Но понимал, что такое любовь. Вот этот старый человек рассказывает о тайне любви. Человек, испытавший любовь, оказывается, твердеет. И хотя он становится твердым, но не стареет. Он закалился в огне любви.
Комурчу тронул поводья, бык зашагал в гору.
— Кто здесь?
Кайберен — дикий горный козел.
- я...
— Садись на заднего быка. Он не посмотрел на меня, не оглянулся. Продолжал
бормотать что-то себе под нос. Кое-что из сказанного я понимал, но многое — нет.
Я взобрался на быка, Бык как будто зашагал веселее, рысцой догнал переднего, поравнялся с ним. Я приветствовал старика. Он не ответил. Подумал, что он не расслышал, я повторил приветствие. Он опять не принял мой салам, он говорил сам с собой:
— Когда-то был и голос, была молодость — все осталось в этом ущелье, в этих горах. Все дают горы, все забирают горы. Гора — она подобна человеку, у нее тоже есть детство, молодость и старость. Ох, сколько скал разрушилось на моих глазах, сколько родилось обрывов! Разваливаются, разрушаются, нарождаются снова. Что видели сегодня, завтра уже не увидим. Таков этот мир. Я забыл, сколько лет уже не сплю. Много лет... Нег большего счастья, чем сон. И сон мой забрала Зардеп. Семьи нет, забыл, что такое мягкая постель, — задремлю верхом на быке или приткнусь возле камня — вот весь мой сон. Нет у меня и смеха, его тоже забрала Зардеп. Все забрала с собой, не смогла взять одну только любовь, не смогла сломить мою волю... Человеку, который не спит, подходит занятие угольщика. Нет друга выше огня, я не видел ничего храбрее огня. Он греет, он дает тебе силы, он поет тебе, — он твой товарищ...
Киргизы говорят, ночь принадлежит бедняку. Бедняки — это мы.
Ветер и Комурчу говорят оба сразу. У обоих много слов. Эти слова кажутся мне сказкой. Я благодарен старику. Я восхищаюсь его энергией. Увидеть столько горя и совсем не состариться! Я сравниваю себя с ним. Посмотреть — будто он ненамного старше меня. Я думаю, что бы я сделал, полюбив без ответа. Разве бы вынес горе достойно? Хорошо, что я никого не полюбил. Я думаю, что лучше совсем не любить, если любовь будет всю жизнь давить, мучить, если сделает человека одиноким, высушит, как Комурчу. Я понимаю — для любви нужно иметь большое сердце.
Красный, красный, красный овраг, Ты родился у меня на глазах. Здесь оборвалась девичья жизнь, Здесь рыдало бедное сердце. Зеленый, зеленый, зеленый овраг,
С грохотом обрушились склоны твои.
Когда улетела молодая жизнь,
Горько рыдала моя душа.
Ель, подпирающая небо,
Обвенчалась ты с ветром и засохла.
Когда красавица осталась в земле,
Плач поселился в моей душе.
Если над камнем поднимается цветок,
Вглядываюсь я, думая, не ты ли, Зардеп?
Придавлен камнем засохший пень,
Думаю, -не я ли, потерявший счастье?
Если поднялась на склоне молодая трава,
Смотрю с надеждой, думая, не ты ли, Зардеп?
Если на траве одинокий камень,
Душа моя ноет, — не я ли...
Это песня Комурчу, это песня влюбленного, это моя песня. Я не любил. И хотя я не любил, все же та песня— моя. Когда мы корчевали пни можжевельника, когда разжигали огонь, когда сидели, глядя на пламя, когда везли уголь, Комурчу пел много раз. Он пел, а я не уставал слушать. Главное было — не его тонкий высокий голос, главное было — сама песня. Эту песню слушал не только я — и огонь, и река, и скалы. Пернатые умолкали, слушая песню Комурчу. Ели и можжевельник задумчиво кивали. Эту песню слушали ушедшие из жизни, ее слушало само время. Да, правда, само время, приостановив свой бег, слушало Комурчу.
Я забежал немного вперед...
Мы добрались до места под утро» Светало не на востоке, а прямо над головой, над вершинами двух скал, сблизившихся настолько, что казалось, они вот-вот обнимут друг друга. Рассвет лился по скалам, по стройным стволам елей, смешивался с белой струей ручья, прыгавшего по камням.
Комурчу, как только мы сошли с быков, взвалил на плечо крепкий тяжелый молот, подхватил топор и направился к лесу. Быки остались щипать траву, я последовал за стариком. Если он приближался к ели, становился похожим на ель; приближался к камню, становился похожим на камень. А когда подошел к пню — будто сам превратился в пень.
Торчащие корни можжевельника наблюдали за ним, высунувшись по пояс из-за серых камней. Ждали. Комурчу, видно, давно уже прикинул, давно рассчитал в душе, какой пень и когда выкорчевывать. Сейчас прямо подошел к одному и остановился. Пень ожидал, забившись в трещину посредине большого белого камня. Старик пошевелил губами, что-то бормоча, будто упрашивал какую-то силу, затем размахнулся молотом — пень качнулся, вывалился, покатился, оказался близко к тому месту, где мы оставили быков, Что это, сила или сноровка? Каким образом старик выбил пень одним ударом? Все для меня — загадка.
Я внимательно стал смотреть. Если не приглядеться, и не поймешь, с какой силой он бьет. Однако когда его молот опускается, пень, который нужно выкорчевать, начинает качаться, будто бы сам по себе, будто сама скала выталкивает его.
Когда он бил по какому-нибудь пню, разрушался и камень. Камни взлетали вверх, рассыпались, исчезали: оставались только пни, которые я оттаскивал вниз. Старик совсем не уставал, не потел, не отдыхал. И пока он корчевал пни, не умолкал все тот же его голос, все та же песня.
Он учил работать, сливаясь воедино с камнем, со скалой, учил быть сильным, учил не знать слабости.
Пролетали дни, складывались в жизнь. Изменились мы, изменилась гора. Мы боролись с горой. Мы разжигали огонь, разжигали сердце, разжигали надежду. Мы разжигали огонь днем, ночью, на рассвете, в сумерки. На огонь, который мы разжигаем, смотрит скала; если нас нет, если нет огня — скала скучает, чувствуя наше отсутствие, глядит выжидающе, мрачно, Ель, можжевельник, рябина, горы и камни — все спят, никогда не спит Комурчу. День и ночь он в движении, не зная усталости; он кажется мне хозяином, душой этого мира; иногда он, маленький, еле заметный, сидит возле костра, нещадно подставляя себя пламени, я вижу — еще немного, и загорится, как можжевельник, но ему хоть бы что, даже не потеет.
Мы сваливаем выкорчеванные пни в глубокую яму и разжигаем огонь. Смолистое дерево потрескивает, взлетают искры, лепятся по склону скалы. Кажется, и скала вспыхнет сейчас ярким пламенем.
Потом пламя гаснет. Мы приносим снег с ближайшего ледника, забрасываем, пригашиваем огонь, тлеющие угли сверху закидываем землей. Кажется, будто огонь умер, хороним его. Скала хмурится Нет, огонь не умер, дерево тлеет, превращается в уголь.
Погрузив на двух быков восемь мешков с углем, Комурчу уезжает. Куда ездит, что делает с углем, я об этом не спрашиваю, он не рассказывает. Иногда отправляется ночью, иногда-—-днем. Вообще ничего не боится и обо мне думает, что не боюсь тоже. Он не разговаривает со мной. Когда у него хорошее настроение, сидя возле огня, поет. Его песня — загадка. Каждый день его голос звучит по-новому, песня звучит иначе. Кажется, будто не Комурчу — каждый день имеет собственную песню. Иногда вижу: поет не он — сам огонь поет, старик превращается в огонь. Вижу его посреди огня, думаю: значит, огонь и есть удивительный этот человек? Он уезжает с мешками угля, а когда возвращается, я пирую:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— Ремесло ушло вместе с отцом. Откуда возьму другое?
— Назови имя твоего отца.
— Батыр Сарман.
— Ну, есть, оказывается, судьба. Батыр Сарман, тот, который с сырта? Слышал, слышал о храбрости этого рано умершего человека. О-о, рассказывают, что когда-то давно твой отец и еще другие джигигы косили траву на чьем-то хашаре2. Какая уж там трава, не то что в Чуйской долине, видно, собирали по горсточке на зиму. В полдень укрылись все в тени, желая вздремнуть. Разгоряченный Сарман улегся, не прикрыв грудь, так и заснул. Да, и скоро, говорят, почувствовал он холод на груди. Посмотрел — вот шайтан! —- оказывается, по груди ползет черно-пестрая змея в сажень длиной. Удивившись, открывает рот, бедняга. Змея, видно, решила, что это нора, начала вползать, тогда он, говорят, откусывает ей с хрустом голову, выплевывает и продолжает спать. Так ты, значит, собственный сын того самого батыра Сармана? О аллах, довелось, значит, увидеть тебя, а? Кем приходится тебе эта Калыча?
— Аяш-апаа.
— Эх, не быть тебе человеком!.. Добавь лучше, что, называя вдовушку аяш-апа, делишь с ней ее толокно.
1 Комурчу — у! олыцик
2 X а ш а р — совместная работа в помощь одному человеку.
3 Аяш-апа — жена друга отца.
Что нужно тебе? Нужна жена друга отца или ее дочь Бурмакан?
— Мне... мне..
— Знаю сынок. Рот твой хочет сказать одно, глаза говорят другое. Часто вижу тебя, проезжая мимо. Почему сидишь без дела? Вот посмотри на меня. Думаешь, наверное, есть ли польза от высохшего старика, — на костях ни кусочка мяса, а поранится — кровь не станет сочиться из тела. Мое имя не Комурчу — огонь. До шестидесяти добрался—с огнем не разлучился. Посмотри вон туда, на вершины скал! Смотри хорошенько. Видишь—луч солнца скользит. Так всю жизнь скользит, согревает землю, поджаривает скалы. А меня поджаривает пламя, жарят горящие угли можжевельника! Эй, что такое болезнь? Не знаю. Что такое голод? Не знаю. Такая штука, как насморок, если притронется к моему телу, поскользнувшись, упадет и сломает ногу. Есть ли большее наслаждение в этом мире, чем жечь уголь! Говорят, существует падишах, говорят, сиди г на золотом троне. Этот твой падишах разве сравнится со мной? Сидел ли хоть раз у пылающего огня, поджаривая свою грудь? Где ему знать такое... В полночь проеду здесь, ожидай. Скажи свое имя.
— Серкебай.
— Мне все равно. Что имя? Родится киргиз в пятницу,— значит, Жумабай; родится в субботу,— Ишен-бай; если родится в день, когда заночует гость,— Конок-бай, а родится, когда варили толокно, назовут Талкан-баем1. Годишься ты выкорчевывать пни?
— Гожусь.
— Ох, кто знает, слишком ты полный. Не таращи глаза, когда проезжаю мимо, займись чем-нибудь. Ты не знаешь, что это такое — уголь. Деньги, материя, хлеб, манты, шашлык, овца... Я не видел на свете ничего чище угля. Ну, слышал? Говорю только раз, второй не скажу. Ты приглянулся мне, хоть немало таких, что набиваются мне в товарищи. Поехал я.
Черный как головешка человек тронул быка, не дожидаясь моих ответных слов.
Услышав отхаркиванье старика Комурчу, я понял, что наступила полночь. Вскочил, протер глаза, выбежал из юрты. Комурчу уже проехал мимо, даже не оглянулся.
1 Ж у м а — пятница. И ш е н б и — суббота. Конок — гость. Т а л к а н — толокно
Я побежал следом, не решаясь подать голос. Старик, пустив своего быка семенящим шагом, поднимался по ущелью в гору. За собой вел еще одного быка. Боясь окликнуть Комурчу, я двигался следом, поднимаясь все выше и выше. Комурчу даже не обернулся, не посмотрел назад. Видно, забыл обо мне. С неба покатилась звезда. Медленно вылилась на вершину вздыбившегося перед нами Мин-Текче. Казалось, гора расплавилась. Старик натянул поводья своего быка, остановился и совершил молитву, глядя в сторону Мин-Текче, Затем тихонько начал петь. Тонкий высокий его голос переливался; оседлав ветерок, веявший с горы вниз по ущелью, улетал с ним дальше в долину. Комурчу пел любовную песню. Видно, гора, видно, вылившаяся из небесной чаши звезда научили его этой песне, научили река, горный лес, острый месяц. Слышавшие со стороны могли бы принять его голос за голос девушки или даже ребенка. Мне почудилось — пел не маленький черный старичок— пел родник. Никогда прежде не слыхал я такого чистого голоса, столь чистой песни.
Почему всю мою жизнь не устаю слушать пение? Не со встречи ли с Комурчу жизнь моя обрела мелодию?
Кончив петь, Комурчу принялся говорить, его слова отчетливо доносились до меня. К кому он обращался? Ко мне? Нет. К горам? Тоже нет, К кому же тогда? Не знаю. Вот что услышал я в ту ночь:
— Ах, Зардей! Если на свете останется одна красивая кобылица, то это — Зардеп, если на свете родится одна красивая девушка, то это — Зардеп. Тебя я увидел впервые вот здесь, под этой раздвоенной елью. Ой-ей, сколько лет, сколько веков прошло с того дня? Ну, если и не веков, так сколько засохло елей, бывших моими ровесницами. Я не засох. Я тебе тогда сказал правду, сказал, что полюбил. Ты посмеялась. Ах, как засмеялась ты тогда, будь ты неладна... Точно пламенем опалила меня!
Ты попросила, чтобы я спел. Ты не думала, что могу петь. Я запел. Ты услышала—у тебя перехватило дыхание. Я пел и уходил — ты следовала за мной. Я спускался к реке и пел. Ты осталась на круче. Не снимая одежды, я шагнул в воду. Когда меня закружило в бурлящем круговороте, ты закричала. Я исчез под водой, ты застыла на этой круче. Слезы оросили твое лицо. Но ты не полюбила меня. Просто ты пожалела. Если бы ты любила, ты побежала бы за мной с криком, ты бросилась бы в воду следом за мной.
Прошло три дня. И опять я увидел тебя здесь под раздвоенной елью. Ты взглянула — широко раскрыла глаза. Ты не поверила, что я остался жив, тебе показалось, что кто-то другой принял мой образ, ты в испуге попятилась. Я запел. Ты улыбнулась. И опять, как прежде, я спустился к реке. Ты снова осталась на круче, а меня опять закрутило в водовороте. Ты не понимала, что происходит, отчего я не погиб...
Прошло пять дней, я вернулся снова. Дождь лил как из ведра. Тебя не было у этой ели. Я запел. Ты выскользнула из белой юрты, стоявшей повыше. Я спускался к реке. Может быть, ты слышала мою песню, а может быть, и нет. Из других юрт тоже показались люди, и многие последовали за мной. Я вошел в воду — ее тогда было вдвое против обычного. Волна накрыла меня— опять я исчез. Я услышал слова воды: «Зардеп не любит тебя, для чего испытываешь судьбу?» Быстрое течение уносило меня. «И хорошо, что не любит. Хорошо, что не станет моей. Получу ее — и остыну, потеряю любовь!» — думал я, борясь с водоворотом.
Все реже мог я видеть Зардеп, но думал о ней день и ночь. Где бы ни находился, смотрел в ее сторону. Она же не вспоминала обо мне, не глядела в мою сторону. Я иссох, я устал, я изголодался, румянец мой поблек. Зардеп продолжала цвести. Все равно каждый день прохожу возле ее аила с песней. Она слушает, выйдя из юрты. Она уходит, когда я скрываюсь из глаз. Ложась спать, я произношу ее имя, встаю, повторяя ее имя. Каждый день я стараюсь приблизиться к ней — она удаляется с каждым днем. Я пламенно ее люблю — она сторонится меня, точно видит лед. Я был единственным сыном отца и матери. Мечтая о Зардеп, я отвык от дома. Куда откочевывала Зардеп, туда же следом перебирался и я. Сколько лет прошло? Наверно, очень много— я потерял им счет. Зардеп ушла, ее выдали замуж. Но я продолжал поглядывать на аил Зардеп. Через год Зардеп умерла от родов. Она осталась лежать в могиле, я остался ходить по земле, где ходила Зардеп. Вот здесь ходила моя Зардеп, здесь я смотрел на нее с ожиданием. Вот это место, вот я — Комурчу. Здесь я прохожу днем, здесь прохожу ночью. Там дальше — раздвоенная ель. Теперь не приближаюсь к ней, издали бросаю взгляд, Один ее ствол — я тех, прежних времен, другой ствол — Зардеп... Да, теперь обхожу ее далеко— все кажется, что где-то за ней с другой стороны может появиться Зардеп. Но я не даю ей встретить меня. Не знаю, я ли ее любил, она ли меня любила?.. Хорошо заниматься углем, а? Не был бы угольщиком, давно бы забыл и Зардеп, и места, где увидел ее, Вот рассказ о раздвоенной ели. Забыл ли я песню, что пел тебе, Зардеп? Разве забуду, никогда не выходит из головы. И сейчас только пел ее, рассказал о своей несбывшейся мечте. Весь мир — несбывшаяся мечта. Это хорошо — без мечты жизнь не интересна.
Ты оставила меня одного, Зардеп. И что получила взамен? Выдали замуж? Ты ушла, не испытав жарких объятий, ты ушла, не дав разгореться огню любви. Я счастлив. Всю жизнь согревает меня пламя моей любви. Каждый день я жгу можжевельник, вижу яркое пламя. Можжевельник горит? Нет, это моя любовь. Я затвердеваю, все мое тело прокаливается на огне. Ясное небо, крутые скалы, снежные пики подобны мне. Как и я, вглядываются в даль, помня несбывшуюся мечту. Я никогда не найду Зардеп, они не отыщут меня, случись мне понести кару и умереть. Меня знает ель, знает кайберен1, знают звезды на небе,— все привыкли ко мне, все скучают, не видя меня. Скалы оживляются, если жгу среди них уголь. А ночью, когда ложусь отдохнуть, приходят облака, обволакивают меня. Или облако, приняв образ Зардеп, кокетливо смотрит с того хребта — смотрит, не показывает свое лицо...
Вот что узнал я ночью, слушая Комурчу. Я удивился. Я обрадовался трогательному богатству жизни этого ссохшегося человека. Только тогда я понял — ему действительно перевалило за шестьдесят. И, поняв, я стал ругать самого себя. Я думал об Аруке. Аруке—-это была жена, достойная похвалы. Словно падающая звезда, сверкнула на небе и исчезла, где, когда теперь увидишь ее... Любил ли я ее? Не знаю. Но понимал, что такое любовь. Вот этот старый человек рассказывает о тайне любви. Человек, испытавший любовь, оказывается, твердеет. И хотя он становится твердым, но не стареет. Он закалился в огне любви.
Комурчу тронул поводья, бык зашагал в гору.
— Кто здесь?
Кайберен — дикий горный козел.
- я...
— Садись на заднего быка. Он не посмотрел на меня, не оглянулся. Продолжал
бормотать что-то себе под нос. Кое-что из сказанного я понимал, но многое — нет.
Я взобрался на быка, Бык как будто зашагал веселее, рысцой догнал переднего, поравнялся с ним. Я приветствовал старика. Он не ответил. Подумал, что он не расслышал, я повторил приветствие. Он опять не принял мой салам, он говорил сам с собой:
— Когда-то был и голос, была молодость — все осталось в этом ущелье, в этих горах. Все дают горы, все забирают горы. Гора — она подобна человеку, у нее тоже есть детство, молодость и старость. Ох, сколько скал разрушилось на моих глазах, сколько родилось обрывов! Разваливаются, разрушаются, нарождаются снова. Что видели сегодня, завтра уже не увидим. Таков этот мир. Я забыл, сколько лет уже не сплю. Много лет... Нег большего счастья, чем сон. И сон мой забрала Зардеп. Семьи нет, забыл, что такое мягкая постель, — задремлю верхом на быке или приткнусь возле камня — вот весь мой сон. Нет у меня и смеха, его тоже забрала Зардеп. Все забрала с собой, не смогла взять одну только любовь, не смогла сломить мою волю... Человеку, который не спит, подходит занятие угольщика. Нет друга выше огня, я не видел ничего храбрее огня. Он греет, он дает тебе силы, он поет тебе, — он твой товарищ...
Киргизы говорят, ночь принадлежит бедняку. Бедняки — это мы.
Ветер и Комурчу говорят оба сразу. У обоих много слов. Эти слова кажутся мне сказкой. Я благодарен старику. Я восхищаюсь его энергией. Увидеть столько горя и совсем не состариться! Я сравниваю себя с ним. Посмотреть — будто он ненамного старше меня. Я думаю, что бы я сделал, полюбив без ответа. Разве бы вынес горе достойно? Хорошо, что я никого не полюбил. Я думаю, что лучше совсем не любить, если любовь будет всю жизнь давить, мучить, если сделает человека одиноким, высушит, как Комурчу. Я понимаю — для любви нужно иметь большое сердце.
Красный, красный, красный овраг, Ты родился у меня на глазах. Здесь оборвалась девичья жизнь, Здесь рыдало бедное сердце. Зеленый, зеленый, зеленый овраг,
С грохотом обрушились склоны твои.
Когда улетела молодая жизнь,
Горько рыдала моя душа.
Ель, подпирающая небо,
Обвенчалась ты с ветром и засохла.
Когда красавица осталась в земле,
Плач поселился в моей душе.
Если над камнем поднимается цветок,
Вглядываюсь я, думая, не ты ли, Зардеп?
Придавлен камнем засохший пень,
Думаю, -не я ли, потерявший счастье?
Если поднялась на склоне молодая трава,
Смотрю с надеждой, думая, не ты ли, Зардеп?
Если на траве одинокий камень,
Душа моя ноет, — не я ли...
Это песня Комурчу, это песня влюбленного, это моя песня. Я не любил. И хотя я не любил, все же та песня— моя. Когда мы корчевали пни можжевельника, когда разжигали огонь, когда сидели, глядя на пламя, когда везли уголь, Комурчу пел много раз. Он пел, а я не уставал слушать. Главное было — не его тонкий высокий голос, главное было — сама песня. Эту песню слушал не только я — и огонь, и река, и скалы. Пернатые умолкали, слушая песню Комурчу. Ели и можжевельник задумчиво кивали. Эту песню слушали ушедшие из жизни, ее слушало само время. Да, правда, само время, приостановив свой бег, слушало Комурчу.
Я забежал немного вперед...
Мы добрались до места под утро» Светало не на востоке, а прямо над головой, над вершинами двух скал, сблизившихся настолько, что казалось, они вот-вот обнимут друг друга. Рассвет лился по скалам, по стройным стволам елей, смешивался с белой струей ручья, прыгавшего по камням.
Комурчу, как только мы сошли с быков, взвалил на плечо крепкий тяжелый молот, подхватил топор и направился к лесу. Быки остались щипать траву, я последовал за стариком. Если он приближался к ели, становился похожим на ель; приближался к камню, становился похожим на камень. А когда подошел к пню — будто сам превратился в пень.
Торчащие корни можжевельника наблюдали за ним, высунувшись по пояс из-за серых камней. Ждали. Комурчу, видно, давно уже прикинул, давно рассчитал в душе, какой пень и когда выкорчевывать. Сейчас прямо подошел к одному и остановился. Пень ожидал, забившись в трещину посредине большого белого камня. Старик пошевелил губами, что-то бормоча, будто упрашивал какую-то силу, затем размахнулся молотом — пень качнулся, вывалился, покатился, оказался близко к тому месту, где мы оставили быков, Что это, сила или сноровка? Каким образом старик выбил пень одним ударом? Все для меня — загадка.
Я внимательно стал смотреть. Если не приглядеться, и не поймешь, с какой силой он бьет. Однако когда его молот опускается, пень, который нужно выкорчевать, начинает качаться, будто бы сам по себе, будто сама скала выталкивает его.
Когда он бил по какому-нибудь пню, разрушался и камень. Камни взлетали вверх, рассыпались, исчезали: оставались только пни, которые я оттаскивал вниз. Старик совсем не уставал, не потел, не отдыхал. И пока он корчевал пни, не умолкал все тот же его голос, все та же песня.
Он учил работать, сливаясь воедино с камнем, со скалой, учил быть сильным, учил не знать слабости.
Пролетали дни, складывались в жизнь. Изменились мы, изменилась гора. Мы боролись с горой. Мы разжигали огонь, разжигали сердце, разжигали надежду. Мы разжигали огонь днем, ночью, на рассвете, в сумерки. На огонь, который мы разжигаем, смотрит скала; если нас нет, если нет огня — скала скучает, чувствуя наше отсутствие, глядит выжидающе, мрачно, Ель, можжевельник, рябина, горы и камни — все спят, никогда не спит Комурчу. День и ночь он в движении, не зная усталости; он кажется мне хозяином, душой этого мира; иногда он, маленький, еле заметный, сидит возле костра, нещадно подставляя себя пламени, я вижу — еще немного, и загорится, как можжевельник, но ему хоть бы что, даже не потеет.
Мы сваливаем выкорчеванные пни в глубокую яму и разжигаем огонь. Смолистое дерево потрескивает, взлетают искры, лепятся по склону скалы. Кажется, и скала вспыхнет сейчас ярким пламенем.
Потом пламя гаснет. Мы приносим снег с ближайшего ледника, забрасываем, пригашиваем огонь, тлеющие угли сверху закидываем землей. Кажется, будто огонь умер, хороним его. Скала хмурится Нет, огонь не умер, дерево тлеет, превращается в уголь.
Погрузив на двух быков восемь мешков с углем, Комурчу уезжает. Куда ездит, что делает с углем, я об этом не спрашиваю, он не рассказывает. Иногда отправляется ночью, иногда-—-днем. Вообще ничего не боится и обо мне думает, что не боюсь тоже. Он не разговаривает со мной. Когда у него хорошее настроение, сидя возле огня, поет. Его песня — загадка. Каждый день его голос звучит по-новому, песня звучит иначе. Кажется, будто не Комурчу — каждый день имеет собственную песню. Иногда вижу: поет не он — сам огонь поет, старик превращается в огонь. Вижу его посреди огня, думаю: значит, огонь и есть удивительный этот человек? Он уезжает с мешками угля, а когда возвращается, я пирую:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39