А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не страшно. Снизу, из аила, подвезут корма. Все будет в порядке. Серкебай в беде не оставит. А снег все идет, валит и днем и ночью, валит по нескольку суток кряду. А то налетает буран — кажется, взвихривает в небо все наметенное на хребте, на склонах, в лощинах. Не дает выйти из дома, не дает посмотреть овец...
Однако ты не сдаешься, привычно поднимаешь утром своих ребят: «Таштанбек, вставай! Гулькайыр, вставай!» Одевшись, вы вместе выходите во двор. На троих у вас одна лопата. Вы по очереди разгребаете снег, передавая ее из рук в руки. Путь к загону, расположенному рядом с домом, — для вас настоящее мучение. На снег, который вы разгребли вчера, насыпало новые сугробы, по сторонам дорожки — горы снега. Наконец вот и загон; овцы, видя вас, разом начинают блеять, устремляются навстречу, расталкивая себе подобных, каждая старается добраться первой, первой получить из р>к человека... Они дерутся, лижут вам руки и ноги, подол платья и рукава... Кажется, глаза их застыл-и от холода, смотрят сердито, с затаенной грустью. Они голодны, они жаждут корма, сена. Не дашь — готовы разорвать и съесть тебя саму. Ты открываешь ворота загона и выходишь наружу; овцы, давя друг дружку, устремляются следом, каждая желает быть первой. Гомон, блеянье... Страшно в горах, заполненных овечьим блеяньем. В такое утро, когда все вокруг заволокло туманом, шум страшен. Овцы вырываются на площадку, которую ты расчищаешь каждый день для них, работая до болей в пояснице. Ты всю ночь рубила топором замерзшее сено, разминала его. Теперь кладешь сено в кормушки, стараясь распределить равномерно. Даже после сильнейших снегопадов ты не отказалась от заведенного порядка, не оставила кормушки под снегом. Овцы мгновенно поедают корм и ждут еще... Ты боишься, что кровь их застынет, что они так и замерзнут, если будут неподвижно стоять на месте. Ты возвращаешь овец во двор, а потом выводишь небольшими партиями и гоняешь их по той самой площадке, где давала им сено. Каждую из семисот ты отличаешь от других... Вначале они не слушались, мучили тебя; те, которых ты погоняла но площадке, снова старались выскочить из загона; однако и скотина привыкает к заведенному порядку: постепенно овцы, которых ты уже выводила разогнать застывшую кровь, стали жаться к заднему углу загона, уступая дорогу остальным.
С каждой новой израсходованной охапкой сена все тревожнее ёкало твое сердце, беспокойные мысли одолевали тебя.
Это кыштоо Жыланач издавна было местом зимовки твоих предков. И ты сама всегда привычно зимовала там, не желая уходить в другие места. Ты не хотела слушать, когда тебе говорили, мол, намаешься, если выдастся суровая зима, что лучше бы ты спустилась ниже, ближе к другим загонам. Ты отвечала: «Если и намаюсь, так я сама, лишь бы вы не намаялись...»
Сколько лет ты зимовала здесь с овцами, — разве могли мы предвидеть такое несчастье? Ведь выдавались хорошие годы, когда ты даже отказывалась от сена и кормов, а? При всем том тебя нельзя было назвать беспечной.
Когда я был у тебя здесь несколько лет назад, мне запомнились три тополя возле загона — три красавца, ; совершенно одинаковые, будто близнецы. Я тогда радовался и удивлялся красоте и густоте их ветвей, богатырскому их росту, — младшему из тополей минуло уже полторы сотни лет. Я остался переночевать здесь и целых два часа просидел под тополями. Какая теплая стояла тогда зима! Помнишь — после полудня с горы полился мягкий, ласковый ветер; ветви тополей принялись танцевать, петь, играть на комузе. Я еще пошутил тогда: мол, у тебя в кыштоо всегда наготове и певец, и комузист, — всю твою жизнь, хочешь ты или нет, будут играть для тебя, и петь, и танцевать. Ты засмеялась, радуясь и гордясь, ты с любовью смотрела на стройных близнецов. Ты рассказала мне, что как-то летом сюда прилетел соловей... И когда я видел тебя сквозь туманы и вьюги той небывалой зимы, прежде всего представлял эти три тополя. Они вытягивали свои гордые шеи, будто желая сравняться с вершиной горы. Потом я видел овец: окружив твои тополя, обдирали и грызли кору. Как я ругал тогда себя за то, что весь мой председательский опыт не уберег меня от ошибки, как я злился, что, несмотря на твой отказ от кормов и сена, все же не доставил их тебе в кыштоо, как судил самого себя! Да, мысленно я представлял тебя судьей, а себя —обвиняемым. Ты спрашивала меня:
«Обвиняемый Сарманов Серкебай! Почему вы, столько лет проработав председателем, накопив достаточный опыт, все же оставили единственную отару овец { и кыштоо Жыланач, что значит «Голое», в том страш- 5 ном месте, где обитают одни только вороны, где рыщут волки? Вы спали спокойно? Спокойно ели свою пищу? Как могли вы показываться на глаза народу? Где была ваша совесть? Где забота о человеке? Неужели вам безразлична чужая жизнь, чужая смерть? Разве возможны такие председатели? Как думаете, какого наказания достойны за вашу вину?»
«Десять лет тюрьмы».
«Всего десять лет? Чужой жизнью вы так не дорожили».
«Тогда смерть».
«Опять хотите легко отделаться, а? Вы должны испытать мучения. Вы должны испытать все те трудности, сквозь которые прошла Бекзат, пережить все, а потом еще и отсидеть десять долгих лет. Не пережив самому, как можно понять?..»
«Я уже пережил. Вспомни — был в услужении у бая».
«Не путайте старое с новым. Одно дело — бескормица, но почему не доставили корма и траву, которые вы запасли? Кто виноват?»
«я...»
«Может быть, хотите и теперь отделаться выговором?»
«Выговор... Сколько уж их получал...»
Как только не мучил я себя тогда, какие только судилища не устраивал... Ты же не склонилась, не уступила смерти, не осталась под снегом...
Наконец прекратились метели, облака поредели. Однако и тогда не проглянули вершины гор. Туманы залегли неподвижно, заполнили складки, ложбины. А временами опять валил снег. Ты ежедневно очищала от снега крышу вашего дома. С тех пор как ты знаешь себя, ты не помнила таких сильных морозов. Столько лет прожила на свете — только этой зимой научилась разгребать снег. Научилась, как, с какой стороны начинать. Накопила знаний и опыта на всю оставшуюся жизнь. Ты приступала к сугробу — сердце твое замирало, понимая безнадежность борьбы, но затем постепенно успокаивалось. Воля всегда побеждала. Ты начинала сгребать снег — лопата твоя взлетала, будто сама по себе, взлетали большие комья... Ты трудилась не поднимая головы. Сын и невестка твои исхудали, с утра до вечера борясь со снегом. Утешением для вас были уголь и соль. Несмотря на твои протесты, я приказал завезти осенью запасов на два года вперед. Вы разжигали огонь в очаге, каменный уголь горел-потрескивал, давая пламя, давая тепло и свет, — в доме становилось даже жарко... Все позабыв, разомлев, вы мечтали о завтрашнем дне... А потом — снова на улицу, опять поединок со снегом...
Ты даже привыкла подолгу размахивать лопатой. Вовремя не расчистишь двор, крышу, дорожку от снега — еще больше навалит, и уже невозможно будет справиться с ним. Тело твое закалилось и словно с каждым днем набирало силу. Но нервы были натянуты , до предела. Выдайся передышка, успокойся твое сознание, ослабни напряжение нервов — ты свалилась бы сразу, заснула мертвым сном...
В этот день, после обильного снегопада, ты работала еще больше, чем накануне. Я не знаю, сколько часов ты махала лопатой, — соленый пот разъедал глаза, от всего твоего тела валил пар; этот пар весь, без остатка, в ту же минуту превращался в иней, в снег, и казалось, опять начинал сыпать сверху. Ты ходила по крыше вся белая, заиндевелая — снежный человек, да и только. Вот устала, подняла голову, распрямилась, чтобы передохнуть, посмотрела далеко в ложбину — и нашла! Как ты обрадовалась находке! Ты разглядела выбившийся из-под снега ивняк, тянувшийся вдоль речушки. Воды там, конечно, нет, давно осталась под снегом...
«Таштанбек! Гулькайыр! Мы не умрем, наш скот останется целым! Вон там, смотрите! Поднимитесь скорее сюда, глядите — вон там! Совсем близко от нас — корм, который мы ищем!» Невестка и сын, еще не понимая случившегося, поспешили к тебе на крышу. Видят твою радость, лицо твое разрумянилось, глаза переполнены счастьем.
«Смотрите — там наше спасенье. Нужно провести дорогу к реке. Мы должны добраться туда, работая день и ночь!» — так ты сказала невестке и сыну, показав им ивняк у реки...
С этого дня вы работали еще больше прежнего, разгребали снег, прокладывали дорогу к ивняку — хоть и небольшому, а все же запасу корма... Сколько дней вы пробивались к нему, наверное, и сами потеряли счет: может, две недели, а может, и месяц; по правде сказать, вам это время казалось вечностью. В конце концов вы все-таки добрались до цели. Вы срезали гибкие ветви, перетаскивали их к загону, мелко рубили и давали овцам. Шли, накапливались дни — ивняка оставалось все меньше. Ближний вы уже весь обрезали, а чем дальше добираться до корма, тем тяжелее: каждый шаг — это несколько десятков лопат снега. Выжили вы потому, что были одно: одна семья, одна душа, одна воля. Как и что делать — говорила только Бекзат, и то, что она говорила, становилось законом.
Вы давно уже не знали ни месяца, ни дня, в который живете, — знали одно: зима и надо выжить самим и спасти скот. Уже почти привыкли к бесконечному однообразию дней, каждый из вас выполнял ставшую обычной работу, и вам уже казалось, что вы прожили так всю жизнь...
Худо пришлось и собакам. Не слышно стало их лая, да и на кого, зачем лаять? Даже волки в такую стужу бесследно исчезли. Вначале ваши собаки привычно держались на воле, но теперь все чаще забирались в загон для овец, ложились все три по разным углам...
И вот однажды случилось... Не выдержали напряжения нервы. Был уже вечер. Таштанбек, поднявшись на крышу дома, невидящими глазами глядел на вход в ущелье, уводившее вниз, к людям. Ущелье заволокло туманом — сколько дней или месяцев продержится он? Ты вдруг услышала плач — Таштанбек заплакал навзрыд. Голос его звучал не по-человечески страшно. Зубы у него стучали, как у оголодавшего волка, он не мог распрямиться, тело била мелкая дрожь. Гулькайыр выбежала на плач, — увидев мужа, открыла в испуге рот, будто закричала без звука, глаза ее округлились... Задыхаясь, еле стояла, с трудом сдерживая слезы. Ты, Бекзат, поднялась на крышу, криком закричала на Таштанбека:
«О-о, нечисть, бессильный замухрышка, разве это я родила тебя? — схватила сына за ворот, повернула к себе, дважды хлопнула по щеке. — Еще раз увижу слезы, услышу хоть звук плача — и ты умрешь! Твой отец, которому все уступали дорогу, которого уважал каждый в аиле, — твой отец не плакал даже под пу-л я м и!»
Таштанбек опустил голову.
«Я задыхаюсь здесь, тоска — она хуже смерти. Одолела меня, сил нет...» —- ответил он, захлебываясь слезами.
«Замолчи, тварь! Человек создан, чтобы побеждать — все, начиная с самого себя! Тех, которые легко сдаются, мы называем тварью, тех, которые побеждают, — человеком. Воющая собака, лучше подохни на моих глазах, — смотрите-ка: его жена не плачет, так он завывает сам! Мы с ней останемся жить, ты же, нечеловек, лучше умри!»
Размахнувшись, Бекзат столкнула сына с крыши вниз. Он упал — и мгновенно скрылся в снегу, глубина сугроба здесь была с пастушью палку-укрюк. Вот тогда заполнил долину пронзительный вопль Гулькайыр, —так он был страшен, что все отозвалось: заблеяли овцы, завыли собаки и, кажется, дрогнули горы.
«Апа, родная, отдай мне свой гнев! Отдай на этот раз. Ведь это твой сын, твой единственный!» — она умоляла свекровь, обнимала ее за шею, целовала сквозь слезы.
«Я родила собаку — не сына. Вытащи его...»
Гулькайыр оправдала тогда свое имя... Да, Гулькайыр оказалась достойной... Как только выдержала лопата! Снег, что без отдыха перекидала Гулькайыр, не смогли бы осилить до вечера два здоровых молодых джигита...
Так у вас было, Бекзат?
Это Серкебай не выдержал, прервал свой рассказ.
Женщина слушала затаив дыхание. Ответила так:
— Было еще труднее... Но все же рассказывай. Ничего не забудь... Здесь, у огня, в метель, тянет вспомнить прошедшее. Ты расскажи, как добрался до нас...
— Таштанбек совсем притих. Ни звука, ни слова. Пошлешь куда — пойдет сделает, скажешь: работай — работает, а не скажешь—так и будет сидеть у окошка, вглядываться тоскливо в туман. Оцепенел Таштанбек, Тебе, однако, было не до тоски. С чем сравнить твою тогдашнюю энергию? Даже гора, та гора, к которой ты обращала взор, ожидая, когда приоткроется вершина,— она радовалась тебе, твоей силе и вере в себя, радовался и снег, видя, как ты, не сдаваясь, отвоевываешь двор, корма, дорожку и крышу, как бы обильно он ни валил.
О, как тяжелы были тогда заботы, упавшие на мою голову. Не простаивало ни одной машины, ни трактора, люди забыли об отдыхе, пробивали дорогу сквозь снег, возили сено, доставляли корма. Когда вся трава осталась под снегом, прокормить шестьдесят тысяч овец... Это только сказать легко... Шестьдесят тысяч—-точно фабрика по переработке—подчищали заготовленные корма. А как начнут от голода блеять, так заноют все твои кости. Кто только не помогал нам: посылали людей из города, приезжали машины с солдатами. Мы считали — сена заготовлено на два года... а как посмотришь— запас тает прямо на глазах... Плохие мысли одолевали меня тогда. Если в одну только эту зиму потеряем все то добро, что копили, сколачивали тридцать лет, тридцать зим... Тогда лучше умереть Серке-баю. Тридцать дробилок не утихают ни на минуту. Думаешь, теряли хоть стебелек? Нет, мы не упускали и малейшей былинки. Поклониться нужно нашим людям... Сто человек заняты были одним: дробили траву... Целых сто человек. А всего способных к работе было, помнишь, девятьсот девяносто четыре человека... И в обычных условиях еле хватало, а теперь, когда навалилась беда, — чтобы еще и разгребать снег... Работали стиснув зубы... Душа рвалась вон из тела... Мы сдерживали свои души зубами, а? Ты ведь сама знаешь: прежде за один месяц уходило около пятнадцати тысяч пудов травы, да восемь тысяч силоса, и еще около трех тысяч пудов кормов. Так было раньше, пока снег не закрыл траву, а когда мы лишились пастбищ и пришлось обратиться к запасам, жить одними запасами,—вот тогда нам досталось по-настоящему... Конечно, разумно мы поступили — вовремя сдали на мясо двадцать тысяч овец.
Люди обросли бородами, глаза у всех покраснели от бессонницы и от ветра. Совсем не видели дома... Я носился от бригады к бригаде, в кармане держал счеты, в замешательстве подсчитывал запасы... Если хоть пуд кормов расходовался не так, как надо, мне казалось, что у меня вырвали почку... А тут говорят сверху приедет человек из другого колхоза, раз у меня заготовлено кормов на два года, должен помочь соседу. Так вот и крутился я: и смеялся, и плакал... плакал — и все-таки дал соседу, хоть и немного. Как же не дать: не чужие — наши, советские люди... А у нас случись беда — завтра же сами пойдем к ним, как они к нам пришли сегодня. Шестьдесят грузовых машин, семьдесят пять тракторов — вот как помог нам город. Вот тогда мы поняли нашу силу...
— А какой был приплод, не помнишь, Серкебай?
— Последние десять лет на одном уровне. Двадцать две тысячи...
— В год, когда мы объединились в колхоз, знаешь, Серкебай, всего ведь насчитывали две тысячи овец. Ты уже тогда был руководитель... Ты поручил их мне как коммунисту, оказал большое доверие. Ох, когда я погнала их впервые перед собой, помню — аж земля загудела! А теперь мы так просто говорим — «шестьдесят тысяч». Ну, продолжай свой рассказ, Серкебай. Все
пережитое забывается со временем, но пусть скорее забуду лицо той зимы. Это было несчастье для нашего края — всех постигло, коснулось каждого... Только помощь правительства дала нам возможность выжить, а если б такое случилось в прежние времена... все бы погибли. Ну, продолжай, Серкебай.
— Да, ты права: в прежнее время такая зима привела бы к голоду. Теперь же многие из вас получают пенсии... Добавочные шестьдесят рублей в хозяйстве — это ведь не так просто, а, байбиче Бекзат? Только вот если бы жил твой Нурдин... Наши с ним души были близки... Если ты готовила что-то, помнишь, распоряжался: «Пригласи Серкеша, эй, Бекзат! Говорю тебе, пригласи, друзья делят судьбу пополам». Бедный Нурдин... Теперь вспоминаю и вижу: лучший был друг в моей жизни... Мы ведь не знали «мое» и «твое»: если что было у меня — вы приходили ко мне, а я — к вам... Это была настоящая дружба, правда...
— Продолжай свою повесть, Серкеш. Снег кружится над огнем, а глаза мои видят ту проклятую снежную зиму, будь она неладна, — сказала Бекзат, поправляя пуховый платок. По ее раскрасневшемуся от мороза лицу пробегали отсветы пламени.
— Знал я, конечно, — ты так просто не сдашься. И все равно: куда ни иду, с кем ни говорю — мыслью возвращаюсь к тебе. То мне кажется, будто тащишь ты за ноги замерзших в снегу овец — затаскиваешь их под навес, то будто сдираешь с них шкуры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39