— То есть как это не отпустишь? — на этот раз шофер и впрямь разозлился. — Тебе что, зятек не по душе? Всю людскую премудрость постиг, до самого донышка, в Алма-Ате живет — вон куда забрался — рукой не достанешь... Лучше зятька не сыскать! Может, думаешь, в дурную семью идет? Раньше бай —так и он был вовек бай, батыр так батыр, а теперь у нас и шофера тебе, и доктора, ученый, так он уж учен — куда там, а не выучился, так и без ученья до всего дошел, все постиг. Радовалась бы лучше, что в такой род девку отдаешь.
— Ой, не пущу, ойбай, не пущу! — пуще прежнего заголосила тетка Ойбай. — Одним домом живем, одной семьей тянемся! Кто корову подоит и кизяк соберет? Ойбай-ай! Кому овечек наших сторожить по ночам? Не пущу, ойбай, не пущу!
— А ты зачем? Сама дои, сама сторожи, сама кизяк собирай! Мало детским трудом попользовалась? У нас, милая, эксплуатация человека человеком еще когда уничтожена! Хочешь старые порядки вернуть? А что преступлением все это попахивает — соображаешь? Молчишь. Стало быть, понимаешь! Стало быть, на преступление шла сознательно... А такого мы не допустим — ни сейчас, ни впредь... Залезай, Айгуль, в кабину, поехали, голубонька моя!
— Ойбай! Несовершеннолетнюю насильно увозят, ойбай...
— Хватит горло драть. В Советской стране каждый, кто достиг шестнадцати, имеет право на труд, на ученье, на отдых и еще право любить и быть любимым. В Конституции записано. А ты что, против? Признавайся — против закона? Мне только мигни — я б живо тобой занялся...
Все доводы тетки Ойбай были сокрушены, и она стала стихать.
— Хоть бы дядю дождались. Вернется с овцами — обида какая, до гроба! Без его-то благословения...
Но это была уже беспомощная увертка.
— С ним я поговорю уже в другой раз, а сегодня времени нет. На тебя убил сколько... Хватит! —Шофер уже заводил мотор. — Бексеит-свет, да ты что, от жениной родни оторваться не можешь? Давай залезай с невестой рядышком. Вот так, мой милый, и живи с ней до седых волос! Брату твоему непутевому ничего для тебя не жалко... Айт, а-у-у-у, животинка моя!..
Старенький грузовичок, в кабину которого втиснулись трое, а в кузове среди всякого дребезжащего хлама покойно лежала стреноженная темная овца, из-рыгая сизый дым, натужно ревя и подминая густую траву, несся на полной скооости чепез степь к большаку.
В Алма-Ате было лето. Самая знойная пора. Одиноко повисло в безоблачном, белесо-голубом небе солнце. Оно стояло в зените, но его прямые лучи не достигали, казалось, земли. Как стрелы ровные улицы города, защищенные многоярусной кроной старых широколистных дубов и стройных, стремящихся ввысь тополей, хранили в себе легкую прохладу. Зеленый тоннель прорезали тротуары, бесконечно тянущиеся вдаль, а в маленьких арыках, выложенных плитами из камня и густо обсаженных зеленью, чисто журчала вода. Громады многоэтажных домов, прижатых друг к другу, серый асфальт, омываемый чистой водой из плавно скользящих машин, пестрая толпа, разномастный народ — все ошеломляло Айгуль. Это был тот самый таинственный мир, который и называют — рай.
В поселке Горный гигант они сняли комнатенку с отдельным ходом. Хозяин оставил им железную кровать, грубо сколоченный стол и стул с поломанной спинкой. Айгуль тут же окунулась в хозяйство. Взяв Бексеита в советники, она в тот же день купила всего по паре: две простыни, две алюминиевых тарелки, два граненых стакана, две ложки и еще поварешку и нож. Это было целое состояние, и они были счастливы. А больше — зачем?
В распахнутое окно льется ночная прохлада, напоенная запахом яблок. Совсем рядом, над головой, шумят тополя. Издалека доносится приглушенный расстоянием шум горной реки, срывающейся с кручи и гулко несущейся по каменистому руслу. Со стороны вокзала — пронзительные гудки паровоза. Где-то брехнет собака, ей откликнется другая. Но молодые люди ничего не слышат, кроме себя.
Девичье тело словно отлито из бронзы. И каждый день шлифует его все тоньше. Ни глазу, ни душе не насытиться. Коснись его — и ни власти над собой, ни памяти. Свет полночной луны сочится в комнату, обволакивает их белым маревом, и они пробуждаются, чтобы снова ласкать друг друга. И не понять, кто просыпается первым — откроет глаза один, а на него уже смотрит другой, и снова их бросает в жаркую бездну.
Пусть будет так каждую ночь, и каждую ночь бессчетно, ибо есть ли, о господи, в подвластном тебе мире что-либо прекрасней и выше, чем она — в восемнадцать и он — в двадцать пять?!
Днем они бродили по городу — в кино зяглянут, зайдут на зеленый базар, гудящий словно пчелиный рой. Купят мяса, помидоров, ягод — всего понемногу, и опять домой. Изредка занесет их в большой магазин, что-нибудь купить для Айгуль. Купят по дешевке, а ей все хорошо.
Пройдя яблоневым садом, они перебирались по камням через неглубокую, но очень холодную речушку, которая мчалась, пенясь и ревя, и уходили к подножию горы. Глядят на город северные, круто обрывающиеся склоны невысоких тугих предгорий, а южные иссечены квадратами редко посаженной ели. Кажется, что это курганы, в которых под слоем земли и песка погребены стены и башни древних крепостей, павших в незапамятные времена.
Ни шум машин, ни людские голоса не долетают сюда. Ни единого признака жизни вокруг. Лишь ошеломляющая тишина.
Они отыщут место, куда и ветер не залетит, и трава мягкая, и вытащат снедь, которую прихватили с собой. Ломоть черного хлеба, пара яиц и остывший чай — вот и вся трапеза. А потом," обнявшись, растянутся на солнце.
В одну из таких блаженных минут Айгуль испуганно вскрикнула и, вскочив, мгновенно натянула платье. Бексеит решил, что ее змея укусила, но, не отрывая глаз от соседнего склона, она лишь мотала головой.
То было забытое казахское кладбище, которое не всякий и заметил бы, — высокая трава и колючий кустарник скрыли его от праздного взора. Кое-где еще можно было различить бугорки могил, остальные ушли в землю, и в глубоких провалах лишь доски торчат, потемневшие от солнца и дождей. В сплетении травы и колючек, надежно укрывших одно из надгробий, Бексеит поймал тусклый блеск серебряного полумесяца — редкой красоты старинная инкрустация, а на камне — арабская вязь. Попытался прочесть, но письмо было древнее и многие буквы стерты.
"Бисмилла Ир-рахман, ир-рахим..." — только и мог он разобрать.
— Великолепное кладбище... — Он вернулся к Ай-гуль, которая так и не двинулась с места. — Как раз для историка. Когда умру, вели похоронить меня здесь.
— Пойдем отсюда.
Бексеит обнял ее, и они еще постояли.
— Господи! Красота-то какая! — Он полной грудью набрал вохдуха. — Я не о кладбище, выбрось его из головы. Простор какой!
У самого подножия горы берет свое начало речка ВеснОвка. Как ни силился Бексеит вспомнить ее старое название — не смог. Извиваясь узкой голубой лентой, река прорезает яблоневые сады и, струясь в россыпи камней иссохшего русла, исчезает в тесном ущелье. Вдали, там, где кончаются сады, зеленеет небольшой тугай, в просветах высоких тополей мелькают низкие крыши редко разбросанных домов. Когда-то здесь стоял Алмалык, древний казахский город, от которого не осталось и следа, а сейчас здесь Горный гигант, в котором они снимают комнату.
Еще дальше плоской желтой равниной, утопающей в дымке, плавно спускается пологий северный склон, а в голубой чаше, по краям которой клубится туман, покоится Алма-Ата. Белым пятном выступают здания повыше — опера и почтамт, — а весь город тонет в густой зелени, в ее сердцевине еще различимы строгие ровные просеки, а дальше — сплошная зеленая стена.
— Хорошо как! — промолвила Айгуль.
— Да, великолепно! — Бексеит хлопнул ее по спине. — Чудо просто. Под тобой — красавец город, над тобой — огромные горы, а посреди — древнее погребение, забытое людьми и богом. Да я готов хоть сейчас распроститься с белым светом, лишь бы меня здесь закопали. Не вру, ей-богу... Слышишь, черномазенькая моя! Умру — похорони только здесь.
—- Ну что ты болтаешь! — Айгуль вздрогнула всем телом. — Несешь что ни попадя. Тревожим покой мертвых... Зачем? Пойдем отсюда. Скорей...
Зеленые сопки — как стадо слонов. Бегут друг за другом, и все в Алатау. Взобрался — спустился, взобрался — спустился. И снова — подъем, но покруче, и опять перевал, но повыше. Дальше и дальше, выше и выше.
Вздумалось как-то Айгуль дойти до снегов. Отговорить ее Бексеит не смог, и они пустились в путь. Но сколько ни шли, горные снега Алатау не приближались к ним ни на шаг. То сверкая на солнце, то скрываясь в голубом мареве, снега оставались недвижны в своей вышине. Когда они достигли елей, терпение Бексеита иссякло. Айгуль, не противясь, повернула обратно. Спускались долго. Вдруг Айгуль, враз обессилев, переломилась в поясе и опустилась на землю. И лишь тут до Бексеита дошло, что они ждут ребенка.
Изнемогая от усталости и жажды — язык не вмещался во рту,— они в сумерках подошли к дому.
На что жить? От денег, что он выручил за семь овец и корову — наследство матери, остались гроши, которых хватит от силы недели на три. С голубых небес Бексеит спустился на серую землю и уж тут мигом сообразил, что лето прошло впустую, работа не продвинулась ни на йоту. И от Махмета Алиханова, своего научного руководителя, он вернулся темнее тучи.
Наутро вскочил чуть свет, портфель под мышку и — в архив.
Для Айгуль потянулись одинокие, тусклые дни. Бексеит уходил спозаранку и возвращался затемно, едва волоча ноги. Наскоро перекусив, перебирал и раскладывал крохотные, с язычок, сплошь исписанные бумажки, некоторые переписывал вновь, подклеивал к другим, опять тасовал, некоторые клочки еще разрезал надвое, натрое, нумеровал и складывал в маленький чемодан. "Гляди, чтоб ничего не потерялось, — говорил он Айгуль, — а то все мои труды кошке под хвост и мне — конец". И кому мог понадобиться этот обл^лый, набитый рваной бумагой чемоданишко, который затолкали под ржавую кровать? Но Айгуль ревностно выполняла наказ мужа и в страхе за чемодан по нескольку раз на день лезла под кровать — проверить, на месте ли он.
От Бексеита теперь слова лишнего не услышишь. Едва коснулся постели — и уже храпит себе. Не разбудишь. А чуть начнет светать, он уже на ногах — и опять в архив.
Аспирантская стипендия — шестьсот восемьдесят рублей по-старому. На руки шестьсот двадцать один рубль двадцать копеек. Двести пятьдесят рублей — за квартиру. Остается триста семьдесят один рубль двадцать копеек. Каждьш день не меньше семи рублей дай Бексеиту на обед. За уголь и дрова плати, заводу плати, а сколько еще всяких мелких расходов. Хорошо, если у Айгуль останется хоть десятая часть. Но удивительно, раньше Бексеит комнату не снимал, жил в общежитии, стипендия уходила на себя одного — и все равно не хватало, а теперь и то надо, и другое, делишь эти гроши, перекраиваешь, а укладывается. И хоть бы раз пожаловалась, что жить не на что. Утром встанет чуть свет, он еще спит — готовит завтрак. Вечером пришел — суп и чай наверняка тебя ждут. Наступили холода — уголь привезен, сухие дрова на растопку сложены в поленницу. Как все это достается, на какие деньги — Бексеиту и в голову не приходит спросить. Ну, а Ай-гуль не скажет ему, что на осень нанялась в колхоз снимать яблоки, да и от всякой мелкой работы не отказывается. Не заметит Бексеит, что в другой раз сама недоест — ему оставит. И знать не знал, что побывала она в городе не раз и не два, все надеялась, возьмут, может, на швейную фабрику, может, на трикотажную. Только ничего из этого не вышло — живот уже не скроешь, да к тому ж на руках нл паспорта, ни прописки. В ауле паспорт не нужен, а в городе — какая без паспорта жизнь? Так что молчи себе, помалкивай.
Да и не до мелочей Бексеиту. Он с головой ушел в полуистлевшие тома, на ветхих страницах которых — судьбы тысяч людей и десятков столетий. Здесь умыслы и деяния, до которых ни одна живая душа не дозналась, и мысль, что такое случалось, ни в чью голову забрести не могла — ни сейчас, ни тогда. Перевернешь сотни страниц, исписанных разными чернилами и разной рукой, потратишь недели и месяцы — все тщетно. Что ждешь — не находишь, а найдешь, так — мелочь, пустяк, пыль. Но будешь копить пустяк к пустяку, пылинка к пылинке, по крошке, по капле, и тогда быть может, а может и вовсе не быть, не свершится тот миг озарения, когда приоткроется глухая даль времен и просочится оттуда свет, неведомый ни нам, ни пращурам нашим.
Для того, кто отдал себя познанию, есть ли мгновения счастливей и выше?
Это была страсть, и она поглотила его. В Корее шла война; зашевелились милитаристы в Западной Германии; испытывалось атомное оружие; перевооружалась Япония, но Бексеит был глух не только к далекому миру, но даже к тем, кто жил рядом. Он мог не узнать знакомого, а узнает — пройдет и не оглянется. На свете существовала только его диссертация. Поэтому, когда однажды — уже таял снег и запахло весной — Бексеит вернулся домой позже обычного и навстречу ему вышла хозяйка и попросила суюнши1 за то, что Айгуль
Суюнши— подарок за радостную весть.
родила здорового мальчишку, он остолбенело уставился на нее, ибо эта новость показалась ему совершенно неожиданной.
Третьего жителя их комнатенки — крупноголового младенца — Бексеит воспринял как еще одну помеху работе. Малыш ревел ночи напролет. Сморщит личико в кулачок и орет на все лады, будто режут его на мелкие части. Изводимый этим беспрестанным плачем, одуревший от кошмаров, Бексеит, открывая глаза, неизменно видел одно: склонившись над столом, который был и коляской и кроватью, Айгуль баюкает сына. Убедившись, что жена ни при чем, а вся беда от этого горлодера, он давил в себе раздражение и пытался уснуть.
Работа в архиве уже подходила к концу. Теперь надо было отбирать, обобщать, писать. Материал накопился огромный. А где расположишься с ним? В читалке? Смешно... Нужен дом, где вольготно и тебе, и бумагам. А дома —- рев. Но дни становились теплее, и эта беда рассосалась. После завтрака Айгуль завернет малыша — и в сад под яблони до обеда. Бродит с ним вокруг дома —- то в окошко заглянет, то в дверь. Если Бексеит пишет, она будет качать и баюкать — ори не ори. Но оторвется Бексеит от стола, особенно если время к обеду, она быстренько — в дверь, малыша — на кровать, а сама — готовить обед.
Сынишка — она назвала его Сейтжан, чтобы похоже на Бексеит, — не радовал красотой. Огромная голова, тонкая шея — с волосок, и тонкие ножки хомутом. Он не был кареглазым и светлокожим, как отец, и не отличался смуглотой матери. Он был круглолиц и горбонос, а глаза, как черемуха, черные. "В кого он такой?" — Бексеиту прикоснуться к нему было противно, а малыш уже ползал и лез — не отстанет. Но если Сейтжан и отличался от другой малышни, так лишь тем, что был хил. А так ребенок как ребенок. И в чью породу пошел, Бексеит тоже знал. Его отец Турдыбек был горбонос, с острым взглядом черных глаз. Люди говорили, нрава он был отчаянного, несговорчив, прямолинеен и строптив. Во время коллективизации перебаламутил немало людей. За оружие даже хватался. Пора б уж было ему и сдаться, так нет — погиб от шальной пули в случайной перестрелке. Так оно было или нет — поди проверь. Единственное, что Бексеит знал твердо, — что он сирота и сиротой был всегда. И на тебе — мальчишка, похоже, вылитый дед. Но Айгуль об этом не знала, а Бексеит ей ничего говорить не стал.
Несмышленое дитя так и росло в страхе. Зимой с ним целый день на улице не поторчишь. В крохотной их каморке ему и поползать-то негде. "Сейтжан, оставь папу в покое! Сейтжан, не трогай бумаги! Чего тебе понадобилось под кроватью?.. Да посиди ты хоть минутку спокойно!" К десяти месяцам у мальчика ни одного зуба не появилось. Был он крохотный и все кашлял. В середине зимы слег, долго метался в жару, и с тех пор из ушей у него всегда текло.
Плохо пришлось зимой не только маленькому Сейт-жану, но и Айгуль. Одежонка, которую они по дешевке купили в то счастливое время и которая — хоть и простенькая — так была ей к лицу, постепенно перекочевала в скупку. Перебиваясь от стипендии к стипендии, они протянули до весны.
А с первым теплом, едва проклюнулась первая травка, диссертация была готова. Лето ушло на уточнение деталей, на редактуру, на машинку. Бексеит получил одобрение научного руководителя, диссертацию прочитали на кафедре. Ждали начала учебного года, чтобы провести обсуждение.
Впервые за последние два года, два мучительных года, стоивших ему двух десятков лет, Бексеит не метался. Он чувствовал себя обновленным, и состояние приподнятости не покидало его. "Моя черномазенькая хоть и посветлела как будто, но уж больно исхудала, да и одежонка на ней совсем износилась, — говорил он, обнимая Айгуль. — Ничего, мы еще покажем себя, мы еще перевернем этот мир и поглядим, как он будет валяться у наших ног. Теперь, главное дело, голову не потерять. За собой следи. Приглядись, как у профессоров одеваются жены и дочки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48