Но что изменилось за этих неполных девятнадцать лет? То же, только еще сильней прокисшее место за печкой, тот же, только еще глубже вросший в землю дом, та же, только еще гуще залатанная и выцветшая занавеска. Америка... Богатый муж... Свое хозяйство... Господи, господи, как ты жестоко караешь человека за гордыню!.. Агне натянула полушубок на голову, скрывая вздох, и неожиданно у нее мелькнула мысль: было бы гораздо лучше, если бы в тот роковой вечер она не завернула к Ронкисам, а пошла прямо к реке. «Спаситель, детям — отец, кормилец... Добрый, ничего не скажешь. Пожалел, взял девку с ребенком, вырастил ублюдка, показал ему краешек красивой жизни, — и снова тычет в грязь. Шарунас в тысячу раз счастливее, он сызмальства привык к тяжелому хлебу бедняка. А Бенюс... Ах, господи боже, зачем ты соблазняешь людей прекрасными сновидениями, после которых так горько просыпаться!»
Агне убеждала себя, что Антанас, вытащив ее из когтей смерти, приговорил к судьбе еще более страшной. Она бессознательно старалась вырвать из сердца благодарность, глубоко пустившую корни в ее душе, — это святое, неподкупное чувство, которое делало Ан-танаса в ее глазах красивее, умнее, благороднее других, чувство, самая малая толика которого, извлеченная из глубин души воспоминаниями, тушила вспыхнувший пожар бунта, заглушала уже готовый сорвать-
ся упрек Старалась затоптать благодарность — и все напрасно. Злоба, обида, ненависть к мужу, охватившие ее в горькую минуту отчаяния, постепенно тускнели, и в опустевшую грудь заползало уныние. Она видела Антанаса — удивленного, оглушенного, цепляющегося искалеченной рукой за стену — и пыталась вспомнить хоть один случай, когда муж обошелся бы с ней грубо. Иногда он смеялся над ее набожностью, а в последние годы они все чаще ссорились, каждый по-своему заботясь о судьбе Бенюса, но руки на нее он не поднял ни разу! Когда на столе появлялся кусок повкуснее, всегда большую часть он отдавал ей, а работу, насколько ему позволяло увечье, делал самую трудную. Даже придя вечером домой, он не заваливался в кровать, как другие мужья, а помогал по хозяйству... Что тут говорить... Другой муж на месте Антанаса вечно бы ее грыз, по каждому случаю напоминал грех молодости, а он за все эти годы — ни слова. А что вчера обмолвился... В воображении Агне снова возникла рослая стройная фигура сына. Его начищенные новые туфли — рядом с ее изнавоженными клумпами, красивый костюм — перед заскорузлой, заляпанной свиным пойлом юбкой, белые, не видевшие работы руки — перед черными, мозолистыми, потрескавшимися. «Сынушка, сынушка! — жаловалась она в мыслях.- Разве ты не знал, что у нас не полны закрома денег? Знал, ты все знал...» Агне протянула в темноту дрожащую руку, словно спрашивая ответа на мучительный вопрос, и, страницу за страницей, стала листать книгу недалекого прошлого. Вот он дома. Насколько может, она старается отстранить его от работы, хотя почти все усилия сводит на нет строгая рука мужа. Вот она бежит с корзинкой в город. Его комната. На стол выложено все, что она собрала, как пчелка, за неделю — самое вкусное. «Спасибо, мама». И его глаза нетерпеливо бегают от окна к двери, украдкой косятся на мать. Он едва может дождаться, пока она встанет и уйдет. Она развязывает узелок, вынимает из платка горсть медяков. Если там блеснет серебряная монета, губы его чуть трогает улыбка, а если нет — он чешет в затылке и бухает словно камнем по голове: «Нищета...» В этом слове все: и упрек, что она ошиблась в молодости, и издевка над отчимом, и осуждение неудавшейся ее жизни. Или вот они идут по городу. Встретив товарища, он краснеет, от-
ворачивается от матери. Но редко, ой, редко они идут по городу вместе. Чаще всего у него нет времени ее проводить. Ему стыдно. Она давно заметила. «Больше он меня не любит...» — думала Агне с горечью, но всегда ей удавалось обмануть себя, заставить поверить, что все дети такие, когда подрастают.
Агне сбросила полушубок, села. Хотела пойти к мужу, помириться, но, отодвинув занавеску, услышала его ровное дыхание и снова скорчилась на соломе. Заснула она только на рассвете, но ей казалось, будто она не засыпала совсем. В избе ясно слышались шаги. Не шаги Антанаса — тяжелые, неровные. Она отлично понимала, кто пришел и теперь несмело, на цыпочках, ходит, не зная, как вести себя после вчерашней стычки.
— Мама, не сердись...
Она не ответила. Смотрела в щелку из-под полушубка, а сердце от радости подпрыгивало в груди.
— Я все понимаю, прости... — За занавеску ступила одна туфля, потом другая. Обе черные, начищенные до блеска. И медленно, словно боясь обогнать одна другую, они подходят все ближе, ближе... — Я буду хороший, хороший, мама... Я тебя люблю...
Агне почувствовала на руке жаркое прикосновение губ.
— Сынушка, сынушка! — воскликнула она и вскочила с постели.
Испуганные ягнята шарахнулись в стороны. Агне подняла обслюнявленную руку и прижала к щеке, по которой катилась одинокая слеза. А ягнята, снова осмелев, уже приближались к хозяйке, высунув розовые язычки.
В избе было холодно, тихо. Сквозь заиндевевшие окошки сочился тусклый свет, сумеречный, предвечерний, хотя было уже позднее утро,—один из тех мрачных зимних рассветов, когда небо затянуто непроглядным войлоком снеговых туч, сквозь которые не пробивается луч солнца, а деревья расцветают под изморозью до того удивительно, волшебно, что кажется — вся природа застыла, заколдованная их холодной, надменной красотой.
Агне побежала в хлев. Свинья хрюкнула, увидев ее, корова лениво повернула голову, но ни та, ни другая не поднялись с подстилки. Вернувшись, она нашла на полке кувшинчик с остывшим молоком, которое Антанас надоил утром, и покраснела. Она посмотрела под
кровать. Прошлое воскресенье она положила туда коробку с ботинками для Шарунаса. Коробки не было. Да, он ушел в Линвартис к испольщику Римгайле. Понес ботинки Шарунасу. А оттуда оба пойдут в местечко. Бедный Шарунас... Даже по воскресеньям не может зайти домой. Разве не она сама того хотела, разве не такой был уговор — ни одного свободного дня. Зато обещали сверх жалованья посадить лишние шесть гарнцев картошки... Ах ты хлеб, кусок хлеба! За проклятый кусок хлеба бедняк должен продавать своего ребенка.
У Агне сдавило горло. Сердце залила такая тоска, такая нежность, что в эту минуту она искренне завидовала мужу, который сейчас встретит любящего сына. «Все из-за тебя, Бенюс, все из-за тебя...» — шептала она, оправляя кровать. Сняла одеяло, вытряхнула. Подняла подушку, и вдруг у нее онемели руки: на сеннике лежали скомканные бумажки. Откуда они? Антанас никогда здесь не прятал денег.
Она схватила находку и пересчитала деньги. Были здесь две бумажки по двадцать литов, десять литов, много серебра, а среди них завернутая в бумажку кучка медяков. Всего ровно семьдесят литов.
Агне поняла — это для Бенюса. «Наверно, до последнего цента выскреб», — подумала она, не чувствуя никакой радости. Ей казалось, что она украла эти деньги. Еще раз пересчитала мелочь, завернула все в бумажку и положила на стол. Почему-то она верила, что сын обязательно зайдет сюда, возвращаясь в местечко. А когда он зайдет, она подаст ему деньги. Нет, сперва она поговорит с сыном, так поговорит, как до сих пор не говорила. Он знает о ее прошлом по нескольким скупым словам, но сегодня она откроет перед ним душу, выльет все, не утаит ни самой маленькой подробности. Он должен знать, как беззаветно любила она его отца, как отдала ему последние сбережения, как он вышвырнул ее за дверь, как потом она шла, много десятков километров шла по запутанным дорогам Литвы, неся его во чреве, и как, гонимая, отверженная, высмеянная всеми, она металась от двери к двери, которые захлопывала перед ее носом людская несправедливость. А когда он все это узнает, когда взвесит каждую слезу, пролитую за него, каждую каплю материнского молока, каждый кусочек хлеба, который отдавала она ему в голодные послевоенные годы, хотя сама еле волочила ноги, когда он сосчитает ее тяжелые вздохи, долгие часы мучений, черные ночи без сна, отданные за то, чтобы его дни были светлее, разве тогда он не поймет, почему родился не во дворце, а в хижине бедняка, а вместо богатого отца у него бедный калека отчим?
Агне, словно молитву, повторяла шепотом свою исповедь сыну, но время шло, а он не показывался. Под конец обедни она открыла молитвенник и принялась читать настоящие молитвы, которые знала почти наизусть. Читала запинаясь, перескакивая через строчки, а из головы все не выходил Бенюс. Где он? Почему не приходит? Агнец божий, пришедший мир грешный спасти... Неужели не придет? А может, он ночью ушел прямо в местечко? Твое милосердие призываем, спаси нас... Господи боже —ночью! Волки! Ведь давеча в деревне говорили, что показались волки... Буквы слились в розовое мерцающее пятно. Это пятно превратилось в белое снежное поле, усеянное костями и клочьями окровавленных тряпок.
Агне перекрестилась и, набросив полушубок на дрожащие плечи, побежала в деревню. Где он мог ночевать, если не ушел ночью в местечко? У кузнеца? Нет. Гаудила — друг Антанаса, туда он не пойдет. К Сикорскисам? Нет, в поместье не посмеет проситься. Агне перебрала мысленно все дворы и наконец решила, что Бенюс нашел приют у Жасинасов.
Жасинасов не было дома; девка-батрачка объяснила, что Бенюс действительно тут ночевал, но рано утром уехал вместе с хозяевами в костел.
Агне вернулась домой, будто оплеванная. Поначалу она думала взять деньги и пойти в местечко. Но почувствовала, что не хочет, совершенно не хочет встретиться с сыном. «Может, и хорошо, что не зашел, — утешала она себя. — Даже если Антанас и оставил эти деньги, все равно будет лучше, когда я их возьму при нем».
Возвещая конец обедни, звонил колокол. Антанас с Шарунасом стояли на рынке среди балаганов и смотрели, как пестрый людской поток врывается в широкие ворота церковного двора. Мальчик жалел, что они опоздали к обедне. Но с папой всегда так. Сперва он покажет лавки, балаганы, поведет к знакомым, и оглянуться не успеешь — уж колокол звонит, что месса окончена. Сколько Шарунас помнит, кажется, раза два всего они и были в костеле. Зато какие это были разы! О-о, с папой не то, что с мамой. Зайдешь с мамой — уж и не выйдешь. Поставит на колени среди баб на женской половине, и не думай шевельнуться. Коленки болят, летом жарко, душно, хочется пить, но маме не пожалуешься: в доме господнем нельзя о земных вещах думать... А они как нарочно лезут и лезут в голову. Вот на хорах, в один голос со священником запели певчие. Голова сама задирается. Мама толкнула в бок — не зевай. Или за спиной зашелестит — обернешься, а там какая-то дамочка, очень странно одета. Шляпка, на лице сетка с «мушками» — будто по щекам клопы ползают. Чего она сюда приперлась? Ведь все, которые так одеты, сидят на скамьях. Наверно, очень уж перед богом виновата. А мама опять — толк в бок. Вырвет из рук «Златой алтарь» (она его купила, когда Шарунас научился читать), перелистает пропущенные странички — дальше молись. А там много картинок. Тут святая Мария с младенцем Иисусом, тут Иисуса, уже взрослого, целует Иуда, тут Христос несет на плечах крест. Дальше должен быть Христос на кресте, еще дальше... Мама снова хлопает по ноге, а когда идут из костела, еще и выкручивает ухо, пугает — за такое непочитание, мол, бог страшно покарает. Нет, с мамой в костеле тяжело. Опять же на женской половине и стоять-то неудобно. Ведь Шарунас не какой-нибудь сопляк. Правда, тринадцатый год только еще пойдет, но весной мама обещала повести к первому причастию и записать в мужчины. Словом, с мамой лучше в костел не ходить. Другое дело — папа. Когда прошлой осенью они пошли слушать мессу, он велел сунуть молитвенник в карман. Когда поднимали дары, все пали на колени, а папа так и остался на ногах как ни в чем не бывало, оперся о колонну и стоит. Ни в грудь себя не бил, ни крестился, и ничего страшного с ним не случилось. Шарунас, задрав голову, глядел на хоры, где тесно набились люди, на высокие своды костела, разукрашенные святыми и ангелами, на скамьи, где удобно разместились почетные прихожане, и у него в голове возникало множество интереснейших мыслей. Зачем богу отдельный дом, если он вездесущ? Кто рисовал этих ангелов со святыми? Как сумели так высоко достать? Папа рассказывал, что на том месте, где стоит костел, лет пятьдесят тому назад была конюшня богатого лошадиного барышника. Скорей всего там, где теперь алтарь, тогда стояли кормушки. В этих кормушках тоже был бог, но люди ему не молились, а может быть, раньше здесь стоял трактир, такой, как за костелом? Разве в том трактире не было бога? Был. Но люди не падали перед ним на колени, не молились; пили, сквернословили, били друг другу морду, а трактирщик наливал вино, как служка священнику, и перед лицом бога обкрадывал пьяниц. Почему люди не ведут себя всюду одинаково, если бог везде и все видит? Шарунас тормошил отца, засыпал его вопросами, а тот отвечал шепотом, и после каждого объяснения еще интересней становилось в костеле. Вот, папа, два пустых места на скамьях. Давай сядем. Нельзя, сынок. Скамьи только для богатых. Почему? Кто не позволяет там садиться? Бог запретил? Нет, сынок. Бог и в алтарь залезть не помешает — люди, священники запретили сидеть тем, кто не заплатил за скамью... Шарунас обрадовался — значит, люди могущественнее бога. Он прижался к отцу, забыл все мамины страхи, а в ушах весело гудел орган, пел хор, позванивали колокольчики.
И теперь, стоя с отцом посреди рынка и с любопытством разглядывая идущих из костела людей, мальчик вспомнил то воскресенье, когда впервые начал сомневаться в могуществе материнского бога.
— Папа, а почему евреи не идут в костел?
— У евреев свой костел — синагога, — усмехнулся Антанас.
— А почему они не молятся богу вместе с нашими?
— У них другой бог — свой.
— Так ведь бог один!
— В мире много вер, сынок. И у каждой веры другой бог.
Мальчик задумался.
— Ты хочешь есть? — спросил отец.
Шарунас шмыгнул носом, горло приятно защекотал запах копченых рыбок и горячей колбасы. Глотая слюну, он оглядел ближайший балаган. Сквозь толчею за прилавками не было видно продавцов. Но он
представил, что сейчас происходит под полотняным шатром. Там весело шипит серебряный чайник, бурлит кастрюля, из которой веснушчатый мальчик в грязном переднике длинной вилкой извлекает ароматные колбаски. Вытащив, несет к длинному узкому столу, сколоченному из простых досок. А вокруг стола полно людей. «Эй, живо!» — торопят они продавцов. «Булку и рыбок! Не этих, вонючих, по двадцать пять центов, давай по пол-лита!» Смех, крики. Звенят рюмки, тарелки. Бренчат ножи и вилки, со всхлипом откупоривают бутылки.
— В балаган пойдем? — Шару нас уцепился за полу отца. В глазах — мольба.
Антанас сунул руку в карман.
— Ну лезь уж, лезь в балаган, — ответил он невесело и шутливо подтолкнул сына. — Только бы место нашлось.
Они втиснулись в угол между какой-то пожилой женщиной в черном, изъеденном молью платке и плечистым румяным крестьянином, у которого из-под длинного острого носа свисали желтые метелки усов. Крестьянин уже был под хмельком и, сверкая влажными глазами, громко разговаривал с соседом, худым курносым мужиком, а сидящая еще дальше женщина, наверное, его жена, слушала, кивала, как гусь, и поддакивала обоим: «Во-во, ага, ну, что вы скажете!» Но шумнее всего было на другом конце стола. Рослый мужик с толстыми, жирными губами, отвернувшись в угол, вышибал ладонью пробку из новой четвертинки. Две женщины — одна лет тридцати, вторая еще совсем молоденькая — взвизгивая, смеялись над курчавым длиннолицым парнем, который корчил рожи. Этот весельчак был Вядягис из Жаленай, у его родителей в прошлом году Шарунас пас стадо.
Антанас внимательно оглядел балаган и заметил у входа небольшого человечка в высокой мерлушковой шапке. Глаза их встретились. Человечек приподнял плечи, обтянутые рыжей кожаной курткой, засунул руки в карманы и спросил спичек, потом закурил и вышел, но Антанас был уверен, что он стоит тут же, за полотняной стеной, и своими длинными торчащими ушами ловит каждый звук.
— Эй, ты там! — крикнул толстогубый, выбив пробку. — Принеси еще пару княжеского!
— Вот она, современная молодежь, — проворчал
желтоусый.— Из костела да за бутылочку... Совсем испортился народ от хорошей жизни.
— Во-во, ну, что вы скажете, — согласилась женщина с длинной гусиной шеей.
— Какая же это у нас хорошая жизнь? — не вытерпела женщина в черном, изъеденном молью платке, обмакнув в чай сушку.
Но на нее никто не обратил внимания, потому что на том конце стола губастый затянул песню.
Шарунас ел дешевую рыбку, запивал чаем, но ему было не по себе — он чувствовал, что отец чем-то озабочен. Что с ним? Может, не надо было проситься в балаган? Ведь утром отец говорил, что нету денег.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Агне убеждала себя, что Антанас, вытащив ее из когтей смерти, приговорил к судьбе еще более страшной. Она бессознательно старалась вырвать из сердца благодарность, глубоко пустившую корни в ее душе, — это святое, неподкупное чувство, которое делало Ан-танаса в ее глазах красивее, умнее, благороднее других, чувство, самая малая толика которого, извлеченная из глубин души воспоминаниями, тушила вспыхнувший пожар бунта, заглушала уже готовый сорвать-
ся упрек Старалась затоптать благодарность — и все напрасно. Злоба, обида, ненависть к мужу, охватившие ее в горькую минуту отчаяния, постепенно тускнели, и в опустевшую грудь заползало уныние. Она видела Антанаса — удивленного, оглушенного, цепляющегося искалеченной рукой за стену — и пыталась вспомнить хоть один случай, когда муж обошелся бы с ней грубо. Иногда он смеялся над ее набожностью, а в последние годы они все чаще ссорились, каждый по-своему заботясь о судьбе Бенюса, но руки на нее он не поднял ни разу! Когда на столе появлялся кусок повкуснее, всегда большую часть он отдавал ей, а работу, насколько ему позволяло увечье, делал самую трудную. Даже придя вечером домой, он не заваливался в кровать, как другие мужья, а помогал по хозяйству... Что тут говорить... Другой муж на месте Антанаса вечно бы ее грыз, по каждому случаю напоминал грех молодости, а он за все эти годы — ни слова. А что вчера обмолвился... В воображении Агне снова возникла рослая стройная фигура сына. Его начищенные новые туфли — рядом с ее изнавоженными клумпами, красивый костюм — перед заскорузлой, заляпанной свиным пойлом юбкой, белые, не видевшие работы руки — перед черными, мозолистыми, потрескавшимися. «Сынушка, сынушка! — жаловалась она в мыслях.- Разве ты не знал, что у нас не полны закрома денег? Знал, ты все знал...» Агне протянула в темноту дрожащую руку, словно спрашивая ответа на мучительный вопрос, и, страницу за страницей, стала листать книгу недалекого прошлого. Вот он дома. Насколько может, она старается отстранить его от работы, хотя почти все усилия сводит на нет строгая рука мужа. Вот она бежит с корзинкой в город. Его комната. На стол выложено все, что она собрала, как пчелка, за неделю — самое вкусное. «Спасибо, мама». И его глаза нетерпеливо бегают от окна к двери, украдкой косятся на мать. Он едва может дождаться, пока она встанет и уйдет. Она развязывает узелок, вынимает из платка горсть медяков. Если там блеснет серебряная монета, губы его чуть трогает улыбка, а если нет — он чешет в затылке и бухает словно камнем по голове: «Нищета...» В этом слове все: и упрек, что она ошиблась в молодости, и издевка над отчимом, и осуждение неудавшейся ее жизни. Или вот они идут по городу. Встретив товарища, он краснеет, от-
ворачивается от матери. Но редко, ой, редко они идут по городу вместе. Чаще всего у него нет времени ее проводить. Ему стыдно. Она давно заметила. «Больше он меня не любит...» — думала Агне с горечью, но всегда ей удавалось обмануть себя, заставить поверить, что все дети такие, когда подрастают.
Агне сбросила полушубок, села. Хотела пойти к мужу, помириться, но, отодвинув занавеску, услышала его ровное дыхание и снова скорчилась на соломе. Заснула она только на рассвете, но ей казалось, будто она не засыпала совсем. В избе ясно слышались шаги. Не шаги Антанаса — тяжелые, неровные. Она отлично понимала, кто пришел и теперь несмело, на цыпочках, ходит, не зная, как вести себя после вчерашней стычки.
— Мама, не сердись...
Она не ответила. Смотрела в щелку из-под полушубка, а сердце от радости подпрыгивало в груди.
— Я все понимаю, прости... — За занавеску ступила одна туфля, потом другая. Обе черные, начищенные до блеска. И медленно, словно боясь обогнать одна другую, они подходят все ближе, ближе... — Я буду хороший, хороший, мама... Я тебя люблю...
Агне почувствовала на руке жаркое прикосновение губ.
— Сынушка, сынушка! — воскликнула она и вскочила с постели.
Испуганные ягнята шарахнулись в стороны. Агне подняла обслюнявленную руку и прижала к щеке, по которой катилась одинокая слеза. А ягнята, снова осмелев, уже приближались к хозяйке, высунув розовые язычки.
В избе было холодно, тихо. Сквозь заиндевевшие окошки сочился тусклый свет, сумеречный, предвечерний, хотя было уже позднее утро,—один из тех мрачных зимних рассветов, когда небо затянуто непроглядным войлоком снеговых туч, сквозь которые не пробивается луч солнца, а деревья расцветают под изморозью до того удивительно, волшебно, что кажется — вся природа застыла, заколдованная их холодной, надменной красотой.
Агне побежала в хлев. Свинья хрюкнула, увидев ее, корова лениво повернула голову, но ни та, ни другая не поднялись с подстилки. Вернувшись, она нашла на полке кувшинчик с остывшим молоком, которое Антанас надоил утром, и покраснела. Она посмотрела под
кровать. Прошлое воскресенье она положила туда коробку с ботинками для Шарунаса. Коробки не было. Да, он ушел в Линвартис к испольщику Римгайле. Понес ботинки Шарунасу. А оттуда оба пойдут в местечко. Бедный Шарунас... Даже по воскресеньям не может зайти домой. Разве не она сама того хотела, разве не такой был уговор — ни одного свободного дня. Зато обещали сверх жалованья посадить лишние шесть гарнцев картошки... Ах ты хлеб, кусок хлеба! За проклятый кусок хлеба бедняк должен продавать своего ребенка.
У Агне сдавило горло. Сердце залила такая тоска, такая нежность, что в эту минуту она искренне завидовала мужу, который сейчас встретит любящего сына. «Все из-за тебя, Бенюс, все из-за тебя...» — шептала она, оправляя кровать. Сняла одеяло, вытряхнула. Подняла подушку, и вдруг у нее онемели руки: на сеннике лежали скомканные бумажки. Откуда они? Антанас никогда здесь не прятал денег.
Она схватила находку и пересчитала деньги. Были здесь две бумажки по двадцать литов, десять литов, много серебра, а среди них завернутая в бумажку кучка медяков. Всего ровно семьдесят литов.
Агне поняла — это для Бенюса. «Наверно, до последнего цента выскреб», — подумала она, не чувствуя никакой радости. Ей казалось, что она украла эти деньги. Еще раз пересчитала мелочь, завернула все в бумажку и положила на стол. Почему-то она верила, что сын обязательно зайдет сюда, возвращаясь в местечко. А когда он зайдет, она подаст ему деньги. Нет, сперва она поговорит с сыном, так поговорит, как до сих пор не говорила. Он знает о ее прошлом по нескольким скупым словам, но сегодня она откроет перед ним душу, выльет все, не утаит ни самой маленькой подробности. Он должен знать, как беззаветно любила она его отца, как отдала ему последние сбережения, как он вышвырнул ее за дверь, как потом она шла, много десятков километров шла по запутанным дорогам Литвы, неся его во чреве, и как, гонимая, отверженная, высмеянная всеми, она металась от двери к двери, которые захлопывала перед ее носом людская несправедливость. А когда он все это узнает, когда взвесит каждую слезу, пролитую за него, каждую каплю материнского молока, каждый кусочек хлеба, который отдавала она ему в голодные послевоенные годы, хотя сама еле волочила ноги, когда он сосчитает ее тяжелые вздохи, долгие часы мучений, черные ночи без сна, отданные за то, чтобы его дни были светлее, разве тогда он не поймет, почему родился не во дворце, а в хижине бедняка, а вместо богатого отца у него бедный калека отчим?
Агне, словно молитву, повторяла шепотом свою исповедь сыну, но время шло, а он не показывался. Под конец обедни она открыла молитвенник и принялась читать настоящие молитвы, которые знала почти наизусть. Читала запинаясь, перескакивая через строчки, а из головы все не выходил Бенюс. Где он? Почему не приходит? Агнец божий, пришедший мир грешный спасти... Неужели не придет? А может, он ночью ушел прямо в местечко? Твое милосердие призываем, спаси нас... Господи боже —ночью! Волки! Ведь давеча в деревне говорили, что показались волки... Буквы слились в розовое мерцающее пятно. Это пятно превратилось в белое снежное поле, усеянное костями и клочьями окровавленных тряпок.
Агне перекрестилась и, набросив полушубок на дрожащие плечи, побежала в деревню. Где он мог ночевать, если не ушел ночью в местечко? У кузнеца? Нет. Гаудила — друг Антанаса, туда он не пойдет. К Сикорскисам? Нет, в поместье не посмеет проситься. Агне перебрала мысленно все дворы и наконец решила, что Бенюс нашел приют у Жасинасов.
Жасинасов не было дома; девка-батрачка объяснила, что Бенюс действительно тут ночевал, но рано утром уехал вместе с хозяевами в костел.
Агне вернулась домой, будто оплеванная. Поначалу она думала взять деньги и пойти в местечко. Но почувствовала, что не хочет, совершенно не хочет встретиться с сыном. «Может, и хорошо, что не зашел, — утешала она себя. — Даже если Антанас и оставил эти деньги, все равно будет лучше, когда я их возьму при нем».
Возвещая конец обедни, звонил колокол. Антанас с Шарунасом стояли на рынке среди балаганов и смотрели, как пестрый людской поток врывается в широкие ворота церковного двора. Мальчик жалел, что они опоздали к обедне. Но с папой всегда так. Сперва он покажет лавки, балаганы, поведет к знакомым, и оглянуться не успеешь — уж колокол звонит, что месса окончена. Сколько Шарунас помнит, кажется, раза два всего они и были в костеле. Зато какие это были разы! О-о, с папой не то, что с мамой. Зайдешь с мамой — уж и не выйдешь. Поставит на колени среди баб на женской половине, и не думай шевельнуться. Коленки болят, летом жарко, душно, хочется пить, но маме не пожалуешься: в доме господнем нельзя о земных вещах думать... А они как нарочно лезут и лезут в голову. Вот на хорах, в один голос со священником запели певчие. Голова сама задирается. Мама толкнула в бок — не зевай. Или за спиной зашелестит — обернешься, а там какая-то дамочка, очень странно одета. Шляпка, на лице сетка с «мушками» — будто по щекам клопы ползают. Чего она сюда приперлась? Ведь все, которые так одеты, сидят на скамьях. Наверно, очень уж перед богом виновата. А мама опять — толк в бок. Вырвет из рук «Златой алтарь» (она его купила, когда Шарунас научился читать), перелистает пропущенные странички — дальше молись. А там много картинок. Тут святая Мария с младенцем Иисусом, тут Иисуса, уже взрослого, целует Иуда, тут Христос несет на плечах крест. Дальше должен быть Христос на кресте, еще дальше... Мама снова хлопает по ноге, а когда идут из костела, еще и выкручивает ухо, пугает — за такое непочитание, мол, бог страшно покарает. Нет, с мамой в костеле тяжело. Опять же на женской половине и стоять-то неудобно. Ведь Шарунас не какой-нибудь сопляк. Правда, тринадцатый год только еще пойдет, но весной мама обещала повести к первому причастию и записать в мужчины. Словом, с мамой лучше в костел не ходить. Другое дело — папа. Когда прошлой осенью они пошли слушать мессу, он велел сунуть молитвенник в карман. Когда поднимали дары, все пали на колени, а папа так и остался на ногах как ни в чем не бывало, оперся о колонну и стоит. Ни в грудь себя не бил, ни крестился, и ничего страшного с ним не случилось. Шарунас, задрав голову, глядел на хоры, где тесно набились люди, на высокие своды костела, разукрашенные святыми и ангелами, на скамьи, где удобно разместились почетные прихожане, и у него в голове возникало множество интереснейших мыслей. Зачем богу отдельный дом, если он вездесущ? Кто рисовал этих ангелов со святыми? Как сумели так высоко достать? Папа рассказывал, что на том месте, где стоит костел, лет пятьдесят тому назад была конюшня богатого лошадиного барышника. Скорей всего там, где теперь алтарь, тогда стояли кормушки. В этих кормушках тоже был бог, но люди ему не молились, а может быть, раньше здесь стоял трактир, такой, как за костелом? Разве в том трактире не было бога? Был. Но люди не падали перед ним на колени, не молились; пили, сквернословили, били друг другу морду, а трактирщик наливал вино, как служка священнику, и перед лицом бога обкрадывал пьяниц. Почему люди не ведут себя всюду одинаково, если бог везде и все видит? Шарунас тормошил отца, засыпал его вопросами, а тот отвечал шепотом, и после каждого объяснения еще интересней становилось в костеле. Вот, папа, два пустых места на скамьях. Давай сядем. Нельзя, сынок. Скамьи только для богатых. Почему? Кто не позволяет там садиться? Бог запретил? Нет, сынок. Бог и в алтарь залезть не помешает — люди, священники запретили сидеть тем, кто не заплатил за скамью... Шарунас обрадовался — значит, люди могущественнее бога. Он прижался к отцу, забыл все мамины страхи, а в ушах весело гудел орган, пел хор, позванивали колокольчики.
И теперь, стоя с отцом посреди рынка и с любопытством разглядывая идущих из костела людей, мальчик вспомнил то воскресенье, когда впервые начал сомневаться в могуществе материнского бога.
— Папа, а почему евреи не идут в костел?
— У евреев свой костел — синагога, — усмехнулся Антанас.
— А почему они не молятся богу вместе с нашими?
— У них другой бог — свой.
— Так ведь бог один!
— В мире много вер, сынок. И у каждой веры другой бог.
Мальчик задумался.
— Ты хочешь есть? — спросил отец.
Шарунас шмыгнул носом, горло приятно защекотал запах копченых рыбок и горячей колбасы. Глотая слюну, он оглядел ближайший балаган. Сквозь толчею за прилавками не было видно продавцов. Но он
представил, что сейчас происходит под полотняным шатром. Там весело шипит серебряный чайник, бурлит кастрюля, из которой веснушчатый мальчик в грязном переднике длинной вилкой извлекает ароматные колбаски. Вытащив, несет к длинному узкому столу, сколоченному из простых досок. А вокруг стола полно людей. «Эй, живо!» — торопят они продавцов. «Булку и рыбок! Не этих, вонючих, по двадцать пять центов, давай по пол-лита!» Смех, крики. Звенят рюмки, тарелки. Бренчат ножи и вилки, со всхлипом откупоривают бутылки.
— В балаган пойдем? — Шару нас уцепился за полу отца. В глазах — мольба.
Антанас сунул руку в карман.
— Ну лезь уж, лезь в балаган, — ответил он невесело и шутливо подтолкнул сына. — Только бы место нашлось.
Они втиснулись в угол между какой-то пожилой женщиной в черном, изъеденном молью платке и плечистым румяным крестьянином, у которого из-под длинного острого носа свисали желтые метелки усов. Крестьянин уже был под хмельком и, сверкая влажными глазами, громко разговаривал с соседом, худым курносым мужиком, а сидящая еще дальше женщина, наверное, его жена, слушала, кивала, как гусь, и поддакивала обоим: «Во-во, ага, ну, что вы скажете!» Но шумнее всего было на другом конце стола. Рослый мужик с толстыми, жирными губами, отвернувшись в угол, вышибал ладонью пробку из новой четвертинки. Две женщины — одна лет тридцати, вторая еще совсем молоденькая — взвизгивая, смеялись над курчавым длиннолицым парнем, который корчил рожи. Этот весельчак был Вядягис из Жаленай, у его родителей в прошлом году Шарунас пас стадо.
Антанас внимательно оглядел балаган и заметил у входа небольшого человечка в высокой мерлушковой шапке. Глаза их встретились. Человечек приподнял плечи, обтянутые рыжей кожаной курткой, засунул руки в карманы и спросил спичек, потом закурил и вышел, но Антанас был уверен, что он стоит тут же, за полотняной стеной, и своими длинными торчащими ушами ловит каждый звук.
— Эй, ты там! — крикнул толстогубый, выбив пробку. — Принеси еще пару княжеского!
— Вот она, современная молодежь, — проворчал
желтоусый.— Из костела да за бутылочку... Совсем испортился народ от хорошей жизни.
— Во-во, ну, что вы скажете, — согласилась женщина с длинной гусиной шеей.
— Какая же это у нас хорошая жизнь? — не вытерпела женщина в черном, изъеденном молью платке, обмакнув в чай сушку.
Но на нее никто не обратил внимания, потому что на том конце стола губастый затянул песню.
Шарунас ел дешевую рыбку, запивал чаем, но ему было не по себе — он чувствовал, что отец чем-то озабочен. Что с ним? Может, не надо было проситься в балаган? Ведь утром отец говорил, что нету денег.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40