А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я расскажу тебе его песню своими словами.
— Слушаю, слушаю тебя, Сеимбет.
— Это было давно,— продолжал взволнованным голосом Сеимбет,— это было в те отдаленные от нас времена, когда степь наша была свободной и вольной, как ветер. И ветер вольный, как степь, распевал веселые свои песни и кочевал в великих степных просторах из края в край, как кочуют под небом птицы. И никому не по-
корные беркуты, и степные орлы гордо парили тогда над травами, и никем не устрашаемые звери резвились в лесах, не тронутых топором, и в камышах, не выжигаемых человеком. И рыжие лисы мышковали в ковылях, и ко-выли были, как майский кумыс, густы и ароматны. И вот однажды — это было раннею весной — умирал в час заката на берегу Балхаша человек, по имени Колчан Кадыр. Это был великий батыр степей и храбрейший воин. Он умирал, смертельно израненный стрелами. Это был последний, единственный из всех наших предков, оставшийся в живых после кровопролитной битвы с врагами. Несметные полчища иноземных пришельцев нахлынули тогда в нашу степь. Подобно грозовым тучам, двинулись они на владения нашего народа из какого-то отдаленного, немирного и жестокого нравами царства. Подобно страшному джуту, опустошали они аулы, истребляли скот и умерщвляли людей. Все это было ранней весной, в год, которому даже нет названия...
Рассказчик умолк, переждал, пока уляжется в нем все возраставшее внутреннее волнение. Он перекусил горький стебель бессмертника, вздохнул и продолжал:
— ...После битвы, которую принял бесстрашный народ наш вблизи Балхаша, умирал Колчан Кадыр — храбрый воин предков нашей степи и неустрашимый их предводитель. Семь вражеских стрел торчали в могучем теле его. Но умирал он не столько от тяжелых ран, сколько от смертельной жажды. У пронзенных стрелами ног его, говорливые, тихо плескались о берег голубые балхашские воды, но умирающий воин не в силах был протянуть ослабевшей руки к воде и смочить горькой влагой свои спекшиеся от страдания и жажды губы. Напрасно пытался взывать он о помощи. Никого не мог потревожить немощный крик его. Ибо батыры храброго войска Кадыра все были перебиты, а коварный враг, устрашившись покрытого трупами бранного поля, поспешно покинул непокорную нашу степь. Великое запустение воцарилось в степной стране, и знойные ветры подули из-под облаков, и превратились цветущие степи в пустыни. Стали сохнуть и вянуть степные травы и умирать, задыхаясь в огне и дыму, потерявшие запах цветы. Даже птицы и звери стали покидать страну запустения, скорби и смерти. И умирающий воин понял, что час его пробил. Великая печаль затмила его лицо. Он закрыл веки, обуглившиеся от скорби. Горько было встречать ему смертный час в одиночестве на песке пустынного берега. Так
умирал предводитель храбрых воинов, бесстрашно сра-жавшийся с врагами за свой народ, так умирал воспетый в сказаниях и песнях акынов человек по имени Колчан Кадыр.
— Печальная песня,— сказал Сыздык.
Пастухи помолчали. Они присмотрелись своими по-степному зоркими глазами к привольно пасущимся окрест табунам. И затем Сеимбет продолжил рассказ:
— И вот, когда пришел его час, и губы, спекшиеся от жажды, разомкнулись для последнего вздоха, он услышал над собой шум птичьих крыльев. Он напряг последнюю волю и открыл глаза. И сердце его запело от радости, потому что он увидел живое существо — белую, как лебедь, гусыню. Тихо покружившись над умирающим воином, птица неслышно опустилась к нему на грудь и напоила его из клюва водой, прохладной, как утренняя роса, и ароматной, как кумыс в майскую пору. И батыр, утоливший из птичьего клюва смертельную жажду, ослабел, как слабеет после дальнего странствия путник от чаши крепкого кумыса; а ослабев, он забылся глубоким сном. Никто не знает, какое число часов, дней и ночей проспал он на горячем прибрежном песке. Но вот, проснувшись однажды с рассветом, он почувствовал себя исцеленным от ран. Он не испытывал больше жажды. Он поднялся, огляделся вокруг, и сердце его затрепетало от радости. Он увидел в эту минуту рядом с собой девушку неземной красоты. Его ослепило лунное сияние ее лица и блеск глаз ее, звездам подобный. И спросил тогда батыр девушку:
— Послушай, красавица, а не видала ли ты гусыни, белой, как лебедь, и если видела, то в какую сторону улетела она? И не слыхала ли ты ее крика?
И, смеясь, девушка ответила воину:
— Храбрый мой батыр, а не так ли светла я лицом своим, как светлы были перья белой гусыни, и не похожи ли руки мои на два гибких и легких ее крыла?
Тогда воин снова спросил девушку:
— Как же мне звать тебя? И откуда ты? И какой твой род? И далеко ли аул твой отсюда, красавица?
И ответила девушка воину:
— Если светла я лицом моим, как светлы перья белой гусыни, если руки мои похожи на два гибких ее крыла,— то и зови меня, батыр, отныне по имени этой птицы — Каз-Ак!
И понял тогда храбрый Колчан Кадыр, что это сама судьба плененного врагами его народа вернулась к нему в образе белой гусыни Каз-Ак, Она напоила его из клюва жиеой ключевой водой, исцелила его от смертельных ран. Она, превратившись в красивую девушку, стала его женой, для того чтобы продолжить павший в неравной битве с врагами свой род...
На минуту снова умолкнув, рассказчик перевел дыхание и затем опять продолжал:
— Прошло много лет. И великое числом потомство оставили после себя Колчан Кадыр с прекрасной Каз-Ак после самого долговечного и счастливейшего на земле их брака... А в честь этой белой, как лебедь, красавицы Каз-Ак и было потом дано их потомству имя — казахи.
— Значит, имя наше — казахи?— спросил взволнованным полушепотом Сыздык.
— Значит, так. Значит,— казахи, а не киргизы,— сказал Сеимбет.
— И обо всем этом пел тебе акын?
— Да, от него я услышал впервые настоящее имя нашего народа... Я рассказал тебе песню великого акына, как умел. Но я сберег в своем сердце и в памяти несколько слов из этой песни. И хоть нет у меня под руками домбры, я спою тебе эти слова. Ты ведь знаешь меня. Голос мой неплохой, а вторить мне будет вот этот тихий вечерний ветер.
И Сеимбет, дремотно раскачиваясь из стороны в сторону, негромко запел:
Много ханов ты знала, степь моя! Был хан Аблай. Как голодный шакал, Он по аулам добычу искал. Баям с Аблаем привольно жилось. Много их в наших степях развелось... А тем, чьи плечи давила сума, Хан был как злая степная зима. Все туже на шее народной петля Баев и русского злого царя... Как волки, зубами степь они рвут, Пастбища наши и скот наш берут, Лучшие выпасы наши забрали, Лучших коней у нас увели. И нет нам приюта у нашей земли... Взамен нам остались пустыни, пески, Раздолье да горе, простор для тоски. Страшно народу на степи смотреть. И горько акыну про все это петь.
Весна.
Припекает жаркое солнышко. Желтый пушок ветро-дуек усыпал увалы. Глядя на них издали, можно подумать, что это желтеют не ранние полевые цветы, а только что вылупившиеся и разбежавшиеся по траве гусята. Степные курганы покрылись кремовыми коврами подснежников. Пахнет подвяленной на припеке прошлогодней полынкой и горьковатым ароматом еще не успевшей просохнуть дымящейся земли. В низинах стоят озера полой воды. Над степью повис полог зыбких, мерцающих марев.
Заливаются, купаясь в волнах тепла и света, жаворонки. Бьют в набат на закате перепела. Трубят в часы рассвета розовые от зари лебеди. И днем и ночью идут над великим степным простором — крыло к крылу, косяк к косяку — косые станицы диких гусей и казарок. Кривой, разорванной цепью тянутся с немилого юга к родному северу журавли, и на журчанье прозрачных весенних ручьев походят их гортанные переклики. Стонет степь от птичьих гимнов благотворному степному теплу и голубому небесному свету. А проснувшиеся от зимней спячки сурки наперебой приветствуют раннюю дружную весну озорным свистом.
Весна.
Поднимается над степью страстное лошадиное ржание. Раздается ленивый верблюжий рев. Звучат гортанные крики одетых в цветные халаты джигитов. Бесконечная вереница арб, груженных коврами и войлоком. Праздничным, ярким и красочным выглядит караван кочевников, тронувшихся с зимовок в глубинную степь с табунами скота и домашним скарбом.
А из ветхих, почерневших от времени юрт в этот час выглядывают полуголые казашата, одетые в лохмотья женщины и пробковые от векового загара скуластые лица джатаков. Люди эти молча смотрят вслед богатому красками байскому каравану, уходящему в далекую степь, золотую от яркого весеннего солнца.
— Хабар бар ма?— спрашивает молодой джигит в голубом нарядном бешмете старого пастуха-джатака.
— Жок,— отвечает джатак, поникнув.— Хабар жок. У джатака нет новостей. Новость ушла вместе с богатыми в степь. Новость ушла по следам гордых белых байских верблюдов.
— Хабар бар ма?— снова спрашивает джигит встречного старца, слепого Чиграя.
— Хабар бар,— отвечает слепой Чиграй.— Хабар бар. Сильные и богатые люди нашей степи ушли на джайляу и угнали свои табуны на летние пастбища. А джатаки остались здесь, около байских зимовок. Джа-таки будут стеречь здесь добро богатых.
Замирали над степью далекие крики гарцующих на злых и горячих конях джигитов. Уходил караван в далекую степь. А джатаки продолжали стоять в молчании около жалких своих кибиток, с тоской, гневом и завистью глядя вслед уходящим в степную даль. Это были те бесправные и обездоленные, кому было сказано на родовом совете так:
— Если нет у тебя выносливого верблюда, если нет у тебя коня и десятка овец — оставайся на месте и не ходи за богатыми.
— Ие,— соглашались джатаки.
— Каждый джатак может тоже стать богатым, если он хорошо поработает в летнюю пору на бая,— говорили аксакалы джатакам.
— Жарайды, жарайды,— отвечали джатаки. Терпеливо и молча выслушивая своих аксакалов,
джатаки думали о невеселой, скупой на радости, горькой своей судьбе. Они знали — придет жаркая пора сенокоса и поднимутся тучи гнуса, от которого будут судорожно биться Тощие лошади и плакать, как дети, козлята. Они знали — высохнет вымя единственной кобылицы и не будет у них в турсуках кумыса. Не будет у них ни пресной лепешки, ни крошки бараньего сыра, и нечем им будет кормить в знойное лето своих детей.
— Ах, какой ты казах, если юрту твою изрешетило время, если встречного путника — гостя аула — ты не можешь напоить кумысом и угостить баурсаками! Ах, какой ты казах, если жена твоя не имеет масла для того, чтобы вылить его на очаг отцовской кибитки в честь новорожденного, как этого требует обычай степей! Нет, ты не казах. Ты — бишара, освистанная богатым и осмеянная сильным.
И джатаки, слушая аксакалов, знали — минует жаркое лето, проведенное ими в труде, в нужде и в поту. А баи, вернувшись под осень с джайляу к своим зимовкам, скажут им на своем родовом совете:
— Вы хорошо поработали летом. Вы сохранили наши зимовки, вы накосили нам сена, и скот наш не будет
страдать от бескормицы. Все это — хорошо. И за все это каждый из вас может теперь рассчитывать на приют в наших жилищах, на чашку айрана и на кость баранины.
Так скажут осенью баи джатакам. Но они умолчат об обещанной пригоршне серебра и о пяти золотых монетах. Они умолчат о жеребенке с белой звездой на лбу, о трех тайнчах, о двух нетелях и пяти баранах, обещанных джатакам в награду.
И джатаки, выслушав баев, скажут, поникнув:
— Жарайды. Жарайды, аксакалы... Вечер.
Пахнет дымом кизячных костров, овечьим пометом и шерстью. Угасает вдали над озерами пышный закат. Тихо звенит в ковылях бесприютный, засыпающий ветер. Медленно кружится над курганом коршун. Все вокруг полно дремотного, предвечернего покоя и тишины.
Старейший из рода джатаков, слепой Чиграй, сидит в своей дырявой юрте возле угасающего очага и прислушивается к чему-то. Невольно прислушиваются и все остальные, сидящие вокруг очага.
— Я слышу топот конских копыт. Из степи в наш аул скачет всадник,— говорит Чиграй.
— С доброй ли вестью?— спрашивает слепца такой же древний, седобородый старик Юсуп, сидящий с ним рядом.
И не успел ответить Чиграй, как в юрту вихрем ворвался спешившийся на полном скаку джигит Садвакас. Он был бледен, и губы его дрожали.
— Хабар бар ма?— хором спросили его насторожившиеся джатаки.
— Хабар бар,— ответил джигит прерывающимся голосом.
— С доброй ли вестью ты, джигит? — спросил Сад-вакаса Чиграй, подняв на него свои давно потухшие глаза, равнодушные к солнцу и свету.
— Нет, я пришел к вам с недоброй вестью,— ответил джигит.— Двадцать верст я скакал сюда, чтобы сообщить вам черную новость степи. Слушайте и мужайтесь. Там, на урочище Узун-Куль, лежит наш Бектурган.
— Что ты сказал?! Опомнись, джигит!
— Что там случилось?
— Отвечай скорее...— зазвучали тревожные голоса джатаков.
И Садвакас, переведя дух, сказал:
— Русские из крепости Капитан-Кала продали наше урочище барину, имени которого я не знаю. Мы не хотели отдать им своей травы. И нет у нас теперь нашего Бектургана.
Вопли матери Бектургана, Айманкуль, заглушили последние слова Садвакаса. Разрывая руками свой ветхий джаулык, задыхалась старая женщина от нечленораздельных криков, полных невыразимой тоски и отчаяния. Вместе со старой Айманкуль надрывались от крика и плача и все остальные женщины, в смятении заметавшиеся по ветхой юрте.
Но старый Чиграй, поднявшись, властно протянул вперед руки и глухо сказал:
— Остановитесь! Пусть скажет свое последнее слово джигит, прискакавший к нам с урочища Узун-Куль с черной вестью.
— Мое последнее слово будет клятвой,— сказал Садвакас.— Я клянусь твоей ветхой священной юртой, старый Чиграй. Я клянусь именем нашего рода отомстить за убитого Бектургана!
— Один ли ты готов к этому?— спросил Чиграй.
— Нет, не один, аксакал. Со мной поклялись над прахом убитого все джатаки аула,— сказал Садвакас, и голос его вновь заглушили душераздирающие рыдания старой Айманкуль и окружавших ее женщин.
...Всю следующую ночь пылали в ауле джатаков яростные костры. Всю ночь стекались в аул из окрестной степи конные и пешие джатаки. Всю ночь оплакивали женщины мертвого Бектургана и раздавались гневные, клятвенные крики толпившихся возле костра джигитов.
А на рассвете, когда плоское тело покойника вынесли на руках из юрты и положили в степь, чтобы мертвец в последний раз взглянул незакрытыми глазами в сторону священной Мекки, старый Чиграй спросил притихший народ:
— Был ли безгрешен джигит Бектурган?
— Да. Он был безгрешен, наш Бектурган.
— Был ли он храбрым и сильным джигитом?— снова спросил Чиграй.
— Да. Он был храбрым и сильным джигитом,— вновь хором ответили люди.
— Любил ли он степь и родной народ?— опять помолчав, тихо спросил толпу джатаков Чиграй.
— Да. Он любил свою степь и любил народ,— ответили в один голос джатаки.
— Бектурган был джатаком. Джатаки и мы,— сказал Садвакас.— У нас даже нет охрет — одежды конца света, чтобы завернуть тело покойного, провожая его в последний путь. Мы хороним его в старом войлоке. И за это нас никто не осудит.
— Никто,— сказали джатаки.
— Все ли джигиты нашего рода готовы будут вместе со мной отомстить убийцам из крепости Капитан-Кала за смерть Бектургана?— спросил Садвакас.
— Клянемся именем нашего рода, что готовы вместе с тобой, Садвакас, отомстить за смерть Бектургана,— ответили в один голос джигиты.
И когда запылало над степью гневное зарево заката, воротились джатаки в скорбном молчании в аул, оставив в степи погребенное тело джигита.
Погасли последние блики жаркого, как степной пожар, заката. Погасли в ауле джатаков костры. Померкли в вечерней мгле далекие и близкие озера. Глухо и тихо было в безлунной, беззвездной ночи. И только где-то далеко-далеко звучала чуть слышно протяжная, печальная пастушья песня:
Много на небе звезд. Много дорог в степи, Машет саблей казак, Хочет джатака бить. Месяц зайца пройдет. Малый зверь станет большим. Вернется с джайляу бай, Станет джатака бить. Слушай, пастух, не спи: Волчьи глаза горят. Скоро заря загорится, Козлята запросят пить.
Не великой, но и не малой была в прошлом семья у Егора Павловича Бушуева. Четверых сыновей — молодец к молодцу, да троих дочерей — не последних в станице песенниц и красавиц, вспоил и вскормил он в союзе с Агафьевной на своем веку. И нечего было зря бога гневить старикам: ни на сынов, ни на дочерей жаловаться не приходилось. Не беспутными мотами и отпетыми варна-
ками росли бушуевские ребята, и не вольными ветрянками слыли дочери в девках. Причиной тому была известная строгость родителя, умевшего в оба смотреть за детьми и не баловать их с малого возраста вредной потачкой. И как бы там туго ни бывало на первых порах кормить их и нянчить, а всю эту ораву родители сберегли и, несмотря на былую нужду, урону в ребятишках не знали. С годами взявшие силу ребята были поставлены на ноги. Вывели в люди Бушуевы и двух своих старших дочерей, вовремя выдав их замуж в надежные и порядочные дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52